Старший нарядчик, выполнявший функции помощника Козубского, был потомственный блатарь Николай Иванович Кононов - парень лет тридцати. Нарядчиком четвертой роты (обслуги), где все дело было в табеле и подаче рапортичек, работал Володенков - блатарь лет сорока. Еще были блатари, и даже мне в помощь был дан блатарь Баранов, но на его советы "оставить дома кого-то" я ответил резко, он пообещал пожаловаться Кононову, но дело кончилось ничем. У Глухарева Кононов, по-видимому, не нашел поддержки.
В отделе труда была задняя комната - "картотека", где работало несколько украинцев под началом Алешки Ожевского. Это уже была фигура, известная мне по процессу украинских националистов.
Ожевский и его помощники с шумной и чуждой им компанией нарядчиков не общались вовсе. Делопроизводителем отдела труда, сидевшим вместе с нами, был старик Маржанов Федор Иванович, кажется, десятилетник.
Это был живой старик, который вечно вмешивался со своими замечаниями, не оставляя ни одного нарядчика в покое.
Его провокационные разговоры вывели меня из терпения, и в споре с ним я сказал:
- Вы, Федор Иванович, наверняка в царской полиции служили.
Боже мой, что было. Маржанов стучал кулаком по столу, бросал бумаги на пол, кричал:
- Мальчишка! Дворянин не мог служить в полиции!
На шум вышел из своей комнаты Глухарев (он жил за картотекой в кабинке), но, узнав, в чем дело, рассмеялся.
После этого случая я был оставлен в покое Маржановым - перестал для него существовать.
Была в лагере больница, была амбулатория, но я туда не обращался, а медики жили жизнью особой. Впрочем, во главе санитарного отдела стоял вовсе не медик. Им был некто Карновский, самый обыкновенный лагерный администратор.
Начальник санчасти нашего отделения, "доктор" Жидков, тоже не был ни доктором, ни врачом, ни фельдшером, он был студентом медицинского факультета, как он сам говорил, а сидел за то, что был провокатором в царской охранке. Лет ему было не больше сорока.
Штат его был подобран по принципу, неоднократно декларированному Жидковым.
- Был бы честный человек. Спирт не выпьет, а медицинские знания - это дело десятое.
Это "десятое" дело привело к огромной распространенности цинги. Цингой болели сотни людей, передвигались на палочках по лагерю. И лечили цинготников не врачи, а начальники.
У моего командира роты Васьки Журавлева были черные пятна по всему телу, половина тела была в цинготных пятнах.
А у Василия Ивановича, нарядчика, не было пальцев на правой руке. Василий Иванович был саморуб.
Я понял, что лагерь открылся мне еще не весь.
Воскресенье было днем отдыха. Почему-то весь лагерь сбежался к проволоке - от вахты дорога на север уходила вверх, и сейчас на этой дороге в жаркий летний день что-тo двигалось.
Двигалась только туча пыли, медленно поднимаясь откуда-то издалека вверх. Туча подползла ближе, сверкали штыки, а туча ползла и ползла. В десяти шагах от лагеря туча остановилась. Это был этап с севера - серые бушлаты, серые брюки, серые ботинки, серые шапки - все в пыли. Сверкающие глаза, зубы незнакомых и страшных чем-то людей.
"Этап с севера".
Понятно, этап с севера - с лесозаготовок, где рубят руки, где цинга губит людей, где начальство ставит "на комарей" в тайге, где "произвол", где при переходах с участка на участок арестанты требуют связывать им руки сзади, чтобы сохранить жизнь, чтоб их не убили "при попытке к бегству".
Я помню эту тучу пыли и сейчас.
С недавнего времени по лагерю ползли слухи, что меняется начальство, что в Соловках аресты начальников, что и наш лагерь накануне больших перемен. К лучшему? К худшему?
Бежал Володенков, нарядчик, на моторной лодке вместе с мотористом.
Бежал Кононов, старший нарядчик, лесами ушел.
Приехала московская комиссия, расстрельная комиссия. Начальник управления Муравьев был арестован. Арестован был, к моему величайшему удивлению, Николай Иванович Глухарев - за взятки, за связь с блатарями. Пять лет получил он "довесок" и ушел работать монтером на строительство. И по зачетам освободился.
Приехал новый директор строительства Вишхимза Эдуард Петрович Берзин, бывший командир латышской дивизии, герой дела Локкарта. С ним приехало много латышей - нового лагерного начальства: Лимберг, Теплов, Вальденберг.
ОГПУ были переданы исправдома, начиналось широкое лагерное строительство - перековка. Концлагеря были переименованы в исправительно-трудовые. Население арестантское росло. День и ночь шли поезда, этап за этапом. 4-е отделение Соловков было преобразовано в самостоятельный лагерь УВИТЛ*. Общее количество заключенных в нем к январю 1930 года достигло 60 тысяч. А в апреле, когда пришел наш этап, было только две тысячи.
Открыли Темники, Ухта-Печору, Караганду, Свирлаг, Бамлаг, Дмитлаг…
Наш лагерь был "опытным хозяйством" перековки.
Весной двадцать девятого года в отделе труда познакомился я с Александром Александровичем Тамариным.
К вечерней "разнарядке" - назначению на завтрашние работы - пришел огромный седой старик, грузный, большерукий.
- Вот заявка, - протянул он бумагу Козубскому.
- Хорошо, вот из третьей роты Шаламов и пошлет.
- Трех человек, только тех, что были раньше, я фамилии сейчас дам. А вы новенький?
- Новенький, - ответил за меня Козубский, - и из самой Москвы, Александр Александрович.
- Вот что. А что же вы делали в Москве?
Седой старик поворотился ко мне.
- Учился в университете.
- Вот что. Вы не могли бы завтра, после развода, ко мне зайти? В сельхоз, на тот берег.
- На вахте не пустят, - сказал Козубский.
- Пустят, я скажу. К Тамарину, скажете, в сельхоз.
Старик ушел.
- Это Тамарин Александр Александрович, агроном сельхоза, - объяснил мне Козубский.- Это человек не простой.
На следующий день я был в сельхозе. Огромные оранжереи, парники - дело было ранней весной, - подготовленные рассады, зелень, теплый парниковый запах земли. Седой огромный старик в татарском бешмете. Две женщины около него - одна такая же огромная, как он, с таким же огромным носом и такая же седая, другая - маленькая, с желтым сморщенным лицом, маленькими ручками.
- Моя мама, - указал Тамарин на седую женщину.- И моя сестра.
Я поздоровался.
- Я писал раньше обзоры в "Комсомольской правде", сказал старик. -"Тамарин-Мерецкий" - такая подпись. В отличие от просто Тамарина… Тамарин - это псевдоним Окулова Алексея. Знаете такого писателя?
- Да, слышал. Крестьянский писатель.
- Ну, крестьянского в нем ничего нет.
- Мне нравится здесь, на Севере. И маме нравится. Маме восемьдесят шесть лет, и она всю жизнь прожила на юге. И сестре нравится. Она работает машинисткой в конторе. А я вот увлекался с юности цветами - пригодилось.
Александр Александрович вздохнул. Он дал мне журналы, книги, и мы распрощались. Разговоры с Тамариным, сельхоз на том берегу, тишина оранжерей…
- Вы еще молоды. Очень молоды. Но старше - будете ценить тишину. Мне - шестьдесят пять.
Срок у Тамарина был три года, три года концлагерей.
Александр Александрович был не Тамарин и не Мерецкий. Настоящая его фамилия была Шан-Гирей. Он был татарский князь из свиты Николая II. Когда Корнилов шел на Петроград, князь Шан-Гирей был начальником штаба пресловутой "Дикой дивизии". А потом по призыву Брусилова Шан-Гирей перешел на службу в Красную Армию, командовал корпусом в гражданскую войну. Корпус Тамарина принимал участие в операциях против Энвер-паши, против басмачей. Энвер был разбит, но ушел из окружения, перешел границу и исчез, а Тамарин был обвинен в военных ошибках, в помощи бегству Энвера. Тамарин был демобилизован из Красной Армии, жил в Москве, работал в газетах. Вскоре был арестован и заключен в концлагерь на три года. Любитель цветоводства и огородничества стал агрономом сельхоза.
- На досуге подумайте, - говорил мне Александр Александрович.- Царские офицеры, особенно высшие, вовсе не были бездельниками. Каждый знал, и хорошо знал, какую-нибудь рабочую профессию. Граф Игнатьев - кузнец, и хороший кузнец, я - агроном, цветовод, а полковник Панин, что пришел с вами одним этапом, - великолепный столяр. И сейчас заведует столярной мастерской.
Да, позднее я знал еще замечательного мастера парикмахерского дела -забыл его фамилию… Тот был тоже, как и Тамарин, близок царскому двору.
- После революции, - рассказывал он, - я понял, что спасти меня может только ремесло. Не профессия, а именно ремесло. Вы понимаете меня? Я пошел к своему парикмахеру, который брил меня каждый день в течение десяти лет для двора. Тот за полгода научил меня всем премудростям. И вот я - парикмахер. Высококвалифицированный мастер. И в лагере не пропаду!
Да, позднее я знал еще замечательного мастера парикмахерского дела -забыл его фамилию… Тот был тоже, как и Тамарин, близок царскому двору.
- После революции, - рассказывал он, - я понял, что спасти меня может только ремесло. Не профессия, а именно ремесло. Вы понимаете меня? Я пошел к своему парикмахеру, который брил меня каждый день в течение десяти лет для двора. Тот за полгода научил меня всем премудростям. И вот я - парикмахер. Высококвалифицированный мастер. И в лагере не пропаду!
- Да и здесь, на Вишере, из трех лагерных дежурных комендантов только один - бывший штабс-капитан Александров - дежурил так, что сто дневальных и тридцать взводных боялись задремать хоть на секунду.
- Когда меня освободят - мне осталось меньше года, - я останусь здесь навечно. Маме здесь нравится, сестре тоже.
Эти беседы в сельхозе были очень хороши. Но продолжались они недолго. Внезапно Александр Александрович был вызван в Москву.
- На освобождение, - уверяли все.
- Нет, это не на освобождение, - говорил Александр Александрович, - это другое.
Мы расцеловались, и я не думал, что встречу его когда-нибудь.
Но через несколько месяцев в Березниках на пересыльный пункт "Ленва", куда я был переведен работать, прибыл из Москвы спецконвой. Конвоиры ушли обедать, а тот, кого они везли, сидел в камере на чемоданах и смотрел в окно, курил. Человек был сед, небрит. Орлиный профиль его был очень знакомым.
- Александр Александрович!
Мы расцеловались, и Тамарин рассказал свою историю.
За эти три года, что он сидел, за границей вышли многочисленные мемуары. И в каких-то воспоминаниях говорилось, что Энвер, старый знакомый Шан-Гирея - Тамарина, переписывался с ним во время гражданской войны, чуть ли не встречался. И Тамарин помог Энверу бежать.
- Но ведь это провокация, Александр Александрович. Ведь это делается для того, чтобы огорошить, вызвать подозрения. Это же…
- Конечно, провокация. Цель Энвера я очень хорошо понимаю. Скомпрометировать меня в глазах советской власти. К тому же лично я Энвера действительно знал. Был с ним знаком. Мое дело пересмотрели и дали мне десять лет. Даже старые почти три года не зачли. Будет мне семьдесят пять, когда освобожусь. А маме - девяносто пять.- Александр Александрович улыбнулся.- Я просил одного - пошлите меня на старое место, на Вишеру, в сельхоз. Там я и умру. Меня и послали обратно.
Мы расцеловались, и больше я Тамарина не видел. Но кое-что знаю о нем. Когда Александр Александрович вернулся обратно, директор Вишхимза был уже новый - Эдуард Петрович Берзин. Берзин, старый чекист, очень хорошо понимал механизм подобных провокаций и, веря в человека, а не в бумагу, принял горячее участие в судьбе старика Шан-Гирея. Тамарин представлен был им на сокращение срока, а в 1932 году Берзин, уезжая на Колыму, взял Тамарина с собой, и Александр Александрович стал заведующим КОС - Колымской опытной станцией, работавшей по изучению и внедрению на Севере сельского хозяйства. Именно Тамариным заложены основы сельского хозяйства на Крайнем Севере. В 1935 году, когда Дальстрой отмечал свое трехлетие, Александр Александрович Тамарин был награжден орденом Ленина. Судимость с него была снята. Тамарин умер на Колыме глубоким стариком, не дожив до ареста Эдуарда Берзина как японского шпиона. От всей свистопляски 37-38-х годов Тамарина избавила смерть. Все друзья последних лет жизни Александра Александровича - Берзин, Майсурадзе, Егоров, Лагин - расстреляны. До реабилитации их оставалось очень много лет. Александр Александрович, умерший раньше этих расстрелов, не нуждался в реабилитации.
Что там за люди были на Вишере летом двадцать девятого года до перековки?
Было большое количество блатарей, которые работали тогда и нарядчиками. Кононов, Володенков, Баранов - все они были "люди" преступного мира.
Был Карлов, пятидесятилетний карманник, грузный, опухший человек с огромным животом и пухлыми короткими пальцами. С огромной лысиной, остриженными длинными поповскими волосами, голубоглазый, Карлов носил кличку "подрядчик", и можно только поражаться точности этой клички. Пальцы Карлова были пухлы, коротки, и он был искуснейшим карманником, признанным мастером этого дела. Много поздней, в тридцатых годах, довелось мне читать в "Правде" об аресте Карлова - он много лет орудовал в Москве, в вокзальной уборной, одеваясь, раздеваясь, умывая руки и не теряя из виду чужие бумажники.
В конце двадцатых годов он был признанным "авторитетом" воровского мира, мира уркачей. Ни одна правилка - "суд блатарской чести" - не обходилась без его участия.
Среди блатарей есть два мнения о "товариществе", о помощи сильных слабым. Одни считают, что "большой" блатарь должен помогать малому в организации краж, например, а другие считают, что молодой "уркач" должен сам доказать свои способности, свою принадлежность к блатному миру, суметь себя "прокормить". Карлов как раз держался второй точки зрения.
"Урчите, ребята, урчите, а у меня не просите", - таков был его постоянный совет.
В лагере он работал поваром в той самой столовой для заключенных, где продавались антрекоты на лагерные боны.
Карлова вызывали и пред светлые очи начальства. Большое лагерное начальство любит поговорить с блатарями, и блатарям это известно. Я был свидетелем такого разговора, происходившего у начальника ГУЛАГа Бермана с Карловым. Показ невиданного зверя происходил в коридоре административного управления лагеря.
- Ну, как ты живешь? Жалоб нет? - спросил Берман.
- Нет, - ответил Карлов.- Да и почему бы, гражданин начальник, ко мне относиться плохо? Крови рабочих я не пил, да и нынче, - "подрядчик" посмотрел на петлицы Бермана, - ромбов не ношу…
- Уведите его, - сказал Берман.
Так и кончилось это свидание.
Блатной мир двадцатых годов еще соблюдал "старые заветы": за оскорбление матерной бранью блатарем блатаря виноватого загоняли под нары, били, а в начале века, говорят, убивали.
Хранителями преданий выступали и два, как их звали, "каторжанчика", и несколько старых блатарей, изведавших еще царские арестантские роты и носивших кличку "староротский", или просто "ротский".
"Каторжанчик" значило, что арестант побывал на Сахалине или на Байкало-Амурской "колесухе". К лингвистическому спору Тимофеева и Ожегова о разнице в значении слова "каторжник" и "каторжанин" можно добавить еще один оттенок воровского "каторжанчика".
"Каторжанчики" и "староротские" - блюстители традиций, хранители истинной веры - были непременными участниками всех воровских "судов чести".
В воровском мире правят не наиболее сильные или наиболее удачливые "добытчики", а правит потомственная воровская аристократия. Конечно, нужен какой-то "душок", какая-то определенная смелость, близость слова и дела, но решение вопросов воровского мира зависит не от "чужаков", как бы они ни были удачливы и признаны. Эти "чужаки" всегда одиночки и стоят несколько в стороне (не по собственному желанию) от внутренней жизни блатарей. "Чужаки" помогают, работают с ними вместе, но глубина блатного мира закрыта для них.
Среди этих чужаков есть много удачливых, даже знаменитых налетчиков, прославленных "медвежатников", осужденных много раз за грабежи, убийства и ограбления.
Их уважают и побаиваются. Такой "тяжеловес" может блатарей пристукнуть запросто и их за людей не считает.
В двадцатых годах на Вишере таким прославленным тяжеловесом был медвежатник Майеровский, Першин-Майеровский. Уже позднее, в тридцатых годах, Майеровский ограбил Московский кожевенный институт, взломав там несгораемый шкаф, совершил подряд несколько ограблений. Майеровский работал в Ростокине заведующим гаражом. Его арест и прошлые подвиги описывала "Правда".
Я знал Майеровского хорошо. Он был грамотен и получил кое-какое образование. Родной брат его, как говорили, был одним из видных работников ОГПУ. Черноволосый, лет тридцати, Майеровский работал дневальным в одной из лагерных рот. Был любитель поговорить о прочитанных книжках и художник неплохой, очень способный акварелист. Все, что рисовал - а он рисовал много, - было порнографического содержания. У меня был даже от него подарок - акварель на промокательной толстой бумаге, Майеровский подарил ее вместе с рамочкой, снабженной занавеской, но однажды, вернувшись домой, я не нашел под занавеской картины - кто-то взял на память.
В самом конце двадцать девятого года Майеровский был арестован и послан в ШИЗО за подделку собственноручных записок Ивана Гавриловича Филиппова в магазин на вино. Магазин был общий - для вольных и заключенных. Старику Филиппову был предъявлен магазинный счет на какое-то несусветное количество самого дорогого вина, которое было выдано магазином по запискам Филиппова. Филиппов, тяжелый сердечный больной, и капли вина не пил, а в магазин посылал только в одно из воскресений - за вином для гостей. Но еще до того, как началось следствие, Филиппов потребовал к себе "свои" записки из магазина.