19 августа, после бывшего парада, капитан Демидов, командовавший 2-й легкой ротой, в которой я числился, по какому-то неудовольствию отрапортовал себя больным. Эйлер предписал мне отправиться к роте и вступить в командование оной, что и продолжалось во все время стоянки нашей под Кульмом с лишком две недели.
30 августа гвардейская пехота и пешая гвардейская артиллерия, в день ангела государя, давала обед прусской гвардейской пехоте и артиллерии. С офицеров было взято по 50 рублей ассигнациями с каждого. Распорядителем праздника был флигель-адъютант Сипягин.[240] Моя рота была расположена у селения, названия не помню, и тут была моя квартира. Позади моего дома находилась большая мазанковая рига. Эта рига была главным средоточием торжества. Сперва все стены, кроме столбов, были вынуты, а потом к обоим концам пристроили дуги, а к центру еще особенно приделан (навес); все это составило галерею из одних столбов. Столбы до потолка увились зеленью, и посредине был поставлен стол в три аршина ширины, так что поперек стола могли свободно есть три особы; в полукруге столы были поставлены так, что собеседники сидели с одной только стороны и все были обращены лицами к главному столу. Люстры и арматура снаружи были сделаны из ярких цветов, добытых в Праге. В интервалах между столбами перед обедом были расставлены по два гренадера Павловского полка. У переднего фасада стояла в карауле рота Преображенского полка, со знаменем и хором музыкантов того же полка, а позади галереи, в трех местах, хоры других гвардейских полков. Песенники всех полков были собраны тоже позади галереи. Гости наши собрались в два часа, а государь прибыл в три. За столом занимали места: император австрийский в средине, прусский король справа, государь слева от него; возле прусского короля сидел Барклай де Толли, возле государя – князь Шварценберг;[241] за Шварценбергом – великий князь Константин Павлович, а за Барклаем – прусский принц;[242] за офицерскими столами сидели одни пруссаки, а мы прислуживали и угощали гостя соответственно тому роду войск и оружия, к которому принадлежал угощаемый: так, гренадеры выбрали гренадер, егеря – егерей, саперы – сапер и т. д., на мою долю пришелся артиллерист. В самой средине обеда, в нескольких шагах от галереи вспыхнул огонь в строении, занимаемом кухней. Государь встревожился и сказал великому князю по-русски:
– Нет ли опасности?
– Здесь Эртель,[243] ваше величество! – отвечал великий князь.
Государь и все русские, понявшие остроту, расхохотались. (Эртель – известный петербургский обер-полицеймейстер, а тогда генерал-полицеймейстер в армии.) И действительно, менее нежели в четверть часа гвардейцы по бревну разобрали горящее здание и разнесли в сторону, оставив напоказ печь, кастрюли и поваров.
После обеда государь обходил как гостей, так и угощавших и с каждым милостиво разговаривал, чем так очаровал иностранцев, что они по отъезде государя со слезами припоминали каждое сказанное им слово. Прусский же король занялся слушанием песенников наших, где главным рожечником (играющим на рожке) был моей роты бомбардир Минаев, и он его заставлял несколько раз проигрывать и повторять обычные при русских песнях «solo», так что через неделю мой Минаев от истощения в груди отправился на тот свет, а потом через несколько дней за усердие его были присланы две медали: одна золотая – от австрийского императора, а другая серебряная – от прусского короля. Сделавшиеся достоянием роты, медали эти были обращены к образу в память покойного.
5 сентября 1813 г., в день ангела императрицы,[244] на том же месте гвардейская кавалерия наша угощала прусских кавалеристов в присутствии монархов и военачальников. Этот пир кончился весьма плачевно. Когда государи отбыли, офицеры продолжали свое угощение; головы разгорячились; началась проба лошадей и скачка через барьер. Командир прусского гвардейского уланского полка, молодец лет 30-ти, без кивера и без сабли пустился перескакивать какую-то преграду и на самом взносе лошади сорвался с нее и тут же убился до смерти. Это произошло в виду нашем.
4 октября сражение под Лейпцигом[245] уже было в полном разгаре, а мы находились в резерве и варили кашу; часу в двенадцатом приказано было опрокинуть котлы и на рысях всей артиллерии идти вперед. Это был тот самый момент, когда французы, бросившись на гвардейскую батарейную роту графа Аракчеева, проскакали ее и устремились к государю. Государь приказал своему конвою отразить эту атаку – и батарея была спасена.
Офицеры этой роты, и в особенности подпоручик Тиман – младший,[246] рассказывали после подробности сделанного на них удара. Французские конно-егеря бросились вскачь на батарею и, проскакав в интервалах между орудий, понеслись далее, а задние стали рубить канониров и приступили уже к управлению пушками. В это время он, Тиман, бросился на землю, и через него перескочило уже несколько всадников, как вдруг стали поворачивать орудие и хоботом лафета прямо на него!.. Он вскочил, перебежал на другую сторону орудия и опять бросился на землю. Не прошло пяти минут, как французская кавалерия обратилась назад, а за ними наши казаки – и опять несколько лошадей перепрыгнули через него, но ни одна не задела его копытом. Он лежал ни жив ни мертв и остался невредим. Другой офицер этой роты, прапорщик князь Трубецкой, попался уже в плен, и один кавалерист, взяв его за воротник, тащил его за собой. Но их обскакали сперва французы, за ними казаки, а вслед за последними подоспел нашей же гвардейской артиллерии поручик Ярошевицкий,[247] который в этот день был командирован на ординарцы к начальнику артиллерии. Князь Яшвиль находился за болезнью в отсутствии, а его место во время Лейпцигского сражения заступал начальник его штаба генерал-майор Сухозанет, распорядившийся и нас подвинуть вперед в самый необходимый момент, так что этим делом обратил на себя особенное внимание государя. При нем-то и был Ярошевицкий. Желая отличиться в глазах самого государя, он пустился в атаку вместе с казаками и имел случай отбить князя Трубецкого у француза, ударивши последнего по руке шпагой. Пока все это происходило, Сухозанет распорядился, чтобы на то место, где была расстроенная рота графа Аракчеева, поставить нашу роту и немедленно подать ее вперед. Это было перед деревней Вахау. Лейб-гвардии Финляндский полк в то же время пустился бегом для занятия этой деревни и, не доходя оной, взял несколько вправо; мы тотчас открыли огонь. Каково же было наше удивление, что предметы, против которых были обращены наши орудия, были: Ярошевицкий и князь Трубецкой, быстро к нам приближавшиеся, один – на лошади, а другой – пеший, с бледным и длинным лицом! Князь Трубецкой между товарищами слыл большим нувелистом; вращаясь всегда в кругу генералитета, в корпусной и дивизионной квартирах, он всегда первый доставлял нам политические и придворные новости. В настоящем случае Ярошевицкий в коротких словах спешил нам объяснить, как он спас Трубецкого и поскакал к Сухозанету. Трубецкой молчал и никак не мог прийти в себя, так все это быстро сделалось, а мы, вместо того чтобы пожалеть бедного товарища, стали подшучивать над ним:
– Зачем туда ходил? Не разузнал ли чего? Что у них нового? Кто у них там командует? и т. д.
Я забыл сказать, что Демидов, мой капитан, выздоровел и командовал опять ротой. Уже часа два, как мы продолжали пальбу, раздался голос одного бомбардира:
– Капитана убили!
– Которого? – закричало вдруг несколько голосов.
– Демидова!
– Ну, хорошо еще, что не Жиркевича! – кто-то отвечал на это.
Вышло, что под Демидовым была убита лошадь, и он, освободясь из-под нее, хладнокровно подошел ко мне рассказать этот случай.
5 октября мы простояли все на том же месте, а 6-го нас подняли, когда еще не рассветало, и приказали быть в готовности. Едва показался свет, нас отделили от гренадер, выстроили три роты в колоннах в одну линию и двинули вперед. Перед нами уже было несколько рот еще впереди, а в интервалах между ними гвардейская пехота. При первых лучах зари пальба уже загремела по всем направлениям, а войска двигались точно на маневрах, стесняя круг свой к одному центру – Лейпцигу. Погода была ясная, но дул сильный ветер, резкий и холодный. Часов в девять прискакал к нам государь в мундире Семеновского полка, в шляпе, закрытой клеенкой, и без султана. Мы стояли в это время на небольшом возвышении; орудия были сняты с передков. Государь остановился, стал смотреть в подзорную трубу на происходившую битву и, когда посмотрел вправо от нас, вдруг вскричал:
– Что это там делается? Я, право, разобрать не могу!..
Это восклицание заставило нас всех пристально посмотреть в ту сторону, куда он глядел. Мы ничего не могли разглядеть за дымом, но заметили только, что на этом пункте, с нашей стороны, вдруг прекратилась пальба, а потом, когда дым несколько расчистился, мы могли различить, что какая-то масса войск очутилась позади общей линии нашей, так что первая мысль государя и наша была, что французы, сделав сильную атаку, осадили наших и теперь, заняв их место, с оного начнут по ним стрелять. Государь послал кого-то немедленно узнать, что это значит, и стал еще внимательнее рассматривать в подзорную трубу. Едва прошло десять минут, как прискакал капитан князь Голицын[248] в мундире Семеновского полка, имея руку на перевязи; бросив повод лошади, он соскочил с нее, подбежал к государю и подал ему какой-то лоскуток бумаги. Государь спросил его:
– Что это там делается? Я, право, разобрать не могу!..
Это восклицание заставило нас всех пристально посмотреть в ту сторону, куда он глядел. Мы ничего не могли разглядеть за дымом, но заметили только, что на этом пункте, с нашей стороны, вдруг прекратилась пальба, а потом, когда дым несколько расчистился, мы могли различить, что какая-то масса войск очутилась позади общей линии нашей, так что первая мысль государя и наша была, что французы, сделав сильную атаку, осадили наших и теперь, заняв их место, с оного начнут по ним стрелять. Государь послал кого-то немедленно узнать, что это значит, и стал еще внимательнее рассматривать в подзорную трубу. Едва прошло десять минут, как прискакал капитан князь Голицын[248] в мундире Семеновского полка, имея руку на перевязи; бросив повод лошади, он соскочил с нее, подбежал к государю и подал ему какой-то лоскуток бумаги. Государь спросил его:
– Что это, ранен, князь?
– Ничего, государь. Только оцарапан, – отвечал он.
Тогда государь прочел записку и, обратясь к нам и другим, тут стоявшим, с веселым лицом сказал:
– Вот вам разгадка! Это саксонцы перешли на нашу сторону,[249] пишет граф Бенингсен! Ну, что, князь, здоров граф? – И с этими словами государь галопом поскакал в ту сторону, откуда приехал Голицын.
В этот день нам не пришлось сделать ни одного выстрела, но несколько французских ядер долетало до нас, и не без вреда для роты. Эту ночь мы провели на месте сражения, а 7 октября рано утром, обойдя слева Лейпциг, пустились вслед за французами и через два дня перестали бивуакировать, а стали располагать свои ночлеги на тесных квартирах.
Мы шли на Веймар, Мейнинген, Вюрцбург и Ашаффенбург и около Мейнингена уже так отдалились, или, лучше сказать, отстали от французов, что нашим ротам отводились квартиры по крайней мере верст на пять в сторону от дороги, в горах, а орудия оставляли на тракте. Обыватели этих мест до нашего прихода не видали русского солдата и имели о нем понятие, как о людоеде. Когда мы объявили им, что мы – русские, они этому верить не хотели, называя нас пруссаками и ссылаясь в этом случае на то, что мы объясняемся с ними по-немецки.
Около Вюрцбурга нам пришлось проходить около самой цитадели, где еще оставался французский гарнизон, который не препятствовал нам пройти. 1 или 2 ноября мы прибыли во Франкфурт-на-Майне. Под Лейпцигом командовавший 1-й ротой полковник Базилевич был легко ранен; между тем капитаны Лодыгин и Демидов произведены были в полковники, Лодыгин – за Кульм, а Демидов, старше его, – за Лейпциг, чем почел себя обиженным, и Лодыгину, как старшему, поручена была бригада и рота его высочества; мне же велено вступить в командование 1-й легкой ротой, и с ней я вступил во Франкфурт один из бригады при гвардии; прочие же роты оставались версты за четыре в Оффенбахе.
Мне отвели квартиру против самой ратуши у одной вдовы, хозяйки большого торгового дома, по фамилии Менони ди-Петро. Этот дом имел свои конторы, кроме Франкфурта, в Лионе и в Лейпциге; в последнем городе в доме ее квартировал взятый в плен саксонский король.[250]
Когда я прибыл на квартиру, хозяйка дома встретила меня у подъезда и повела в парадные комнаты, предоставляя их в мое распоряжение. Но я усиленно ее упросил, чтобы мне дали две или три комнаты в стороне, и прибавил, что мне больше всего нужнее кухня, ибо я, как начальник роты, держу стол для своих офицеров. Насчет комнат мне была сделана уступка, но насчет кухни как хозяйка, так равно и главный поверенный по делам, решительно отказали, утверждая, что это будет для них большая обида, если я откажусь от их стола. Тут для большого их вразумления я объявил, что у меня в роте пять человек офицеров и что это еще не вся моя компания; что в Оффенбахе квартирует целая наша бригада и что каждый мой товарищ, приезжая во Франкфурт, непременно будет останавливаться у меня, а когда придет бригада для парадов, то наберется у меня офицеров человек до двадцати. Но все это ни к чему не послужило. Хозяйка и поверенный настояли на своем и просили только об одном, чтобы часа за два до обеда объявлять, сколько персон обедают, а все прочее предоставить им на их усмотрение. И точно. Я квартировал во Франкфурте до 30 ноября 1813 г.: мои ротные офицеры каждый день со мной обедали; каждый день два или три гостя являлись из Оффенбаха, разделяли нашу трапезу, и постоянно обед состоял из пяти блюд с таким количеством бутылок старого рейнвейна, что мы всегда часть отдавали нашим денщикам. В продолжение нашей стоянки раз пять или шесть были парады, и хозяйка всякий раз отправляла на место парада целые корзины с винами и закусками, прося только для принесения их людей, и со всем тем в день выхода моего из Франкфурта хозяйка меня провожала как сына, со слезами на глазах, далеко за город. В мое распоряжение предоставлена была ложа в театре, я был записан членом в клубе, и когда хозяйка заметила, что я не курю табаку, но мои гости курят и не выпускают трубок из рта, то каждый день приносила ко мне в кабинет по фунту турецкого табаку. Едва вставал я поутру с постели, которую убирали каждый день тонким постельным бельем, и выходил в кабинет, там уже стоял стол с кофе и полудюжиной чашек. На другом столе лежали всех сортов писчая бумага, полящика карандашей, гусиных новоочиненных перьев, коробки с вакшафом, турецким табаком, две или три пачки разных названий сигар; все это каждый день переменяли на свежее и новое. Тотчас являлся поверенный с вопросом, не нужно ли чего-нибудь для меня, сколько будет сегодня у меня обедать и к которому часу должен быть обед. Я иначе не соглашался обедать, как с хозяевами, и они принимали это за большую честь и удовольствие. Обед каждый день был ровно в час.
В моей роте офицерами были тогда поручик Стахович, подпоручики Понкратьев,[251] Попов[252] и прапорщик Похвиснев.[253] Чаще других навещали меня во Франкфурте два брата Тимана, Сумароков,[254] Лодыгин, Дунин-Барковский,[255] Дивов[256] и князь Горчаков. Последний более являлся к театру. В одном доме со мной квартировали прусский гвардейский офицер Шулцендорет и еще какой-то австрийский капитан. Первого я также приглашал к столу моих хозяев, а последнего даже вблизи никогда не видел. Это я все рассказываю для того, чтобы показать, до какой степени русские пользовались доверием и расположением франкфуртских обывателей. Молодость бывает не без шалостей. Все мы вообще, офицерство, куртизировали актрис в театре. Тогда там были две славные своим талантом: фрау фон Буш и Генриетта Миллер, первая к тому была еще красавица. В конце спектакля, играли ли наши любимые актрисы или нет, мы постоянно их вызывали, но, не довольствуясь еще этим, выходя из театра на улицу, к подъезду кричали:
– Виват фрау фон Буш! Виват Генриетта Миллер!
От театра до моей квартиры нужно было идти по главной улице, и, к каждому дому подходя, один из нас дергал колокольчик, дверь отворялась, дворник выглядывал в окно с вопросом: «Что угодно?»
– Виват фрау фон Буш! Виват Миллер! – кричали мы, и это повторялось всякий день.
Во Франкфурте были розданы некоторым лицам медали в память 1812 г.[257] и я надел ее 21 ноября. Мы выступили из этого города 30 ноября.
Из Франкфурта нам дан был маршрут прямо до Базеля. Мы шли через Дармштадт, Гейдельберг и Карлсруэ, но там нас вдруг остановили и расположили на кантонирквартиры.[258] Моей роте досталось стоять в городе Бренштейне, принадлежавшем собственно маркграфине Баденской,[259] матери императрицы Елисаветы Алексеевны. Во время этой стоянки я откормил своих лошадей, ибо там смело требовал удвоенную порцию фуража, потому что немцы нам ни в чем не отказывали, была бы лишь им выдана квитанция. Таким образом, я заготовил для роты более нежели на 200 талеров железных подков, и все это сошло с рук. Конечно, если бы впоследствии стали сверять квитанции с настоящей потребностью, то было бы плохо, но этого никогда не могло случиться, и никто из нас об этом не беспокоился.
Когда мы вновь пошли в поход, во Фрейбурге я находился с моей ротой один при гвардии; я парадировал мимо государя и австрийского императора. Лошади мои поотъелись и танцевали под музыку. При последнем зарядном ящике пристяжная лошадь сбила валек с крюка, и как это уже был конец войска, сзади не шло ни одного солдата, а за убылью в сражениях при этом ящике не было подручного, то я подскочил к ящику, слез с лошади, надел валек на крюк и поехал за ротой. Едва я отъехал несколько шагов, подъезжает ко мне граф Милорадович, командовавший гвардейским корпусом.
– Бог мой! – сказал он. – За что это государь велел вас арестовать?
– Не знаю ничего, – отвечал я, – может быть, за то, что лошадь сшибла валек у ящика.
– Жаль мне, очень жаль, – сказал граф и поехал далее.