По вторичном нашем движении в феврале 1814 г. вперед к Труа и за него, перед сражением, к Бриенну рота, которой я продолжал командовать, рапортуясь больным, на марше проходила мимо князя Яшвиля, только что вернувшегося из Ландека, где он лечился от болезни. Перед ротой ехал штабс-капитан князь Горчаков 2-й, а я следовал за ротой на повозке. Князь Яшвиль спросил князя Горчакова:
– Вы командуете ротой?
– Нет, – отвечал Горчаков, – полковник Лодыгин.
– Где же Лодыгин?
– Болен.
– Ну, следовательно, вы же командуете теперь ротой?
– Нет, – опять возразил Горчаков, – не я, а штабс-капитан Жиркевич.
– Ну где же этот? – спросил Яшвиль.
– И он болен.
– Как это? Что это значит? Я тут вовсе ничего не понимаю! Командир болен, командующий болен тоже. Да где же они оба?
– Следуют за ротой на повозках.
– А! Ну вот теперь я знаю! Они больны только на походе, а начнется сражение, то оба явятся за крестами. Нет, меня не проведете! Я остановлю ваши расчеты. Теперь храбростью никого не удивите. Трусы у нас теперь повывелись, и давно уже их нет в армии!
Затем, обратясь к адъютанту, князь Яшвиль приказал тот же час дать предписание бригадному командиру: меня и Лодыгина впредь до выздоровления перевести в резерв.
Бриенское сражение[269] было все совершено в виду нашем, но мы в нем не участвовали, а после оного сделали опять несколько маршей назад;[270] потом вновь стали подаваться вперед и дошли до Арсис-сюр-Об,[271] где опять сражение происходило перед нашими глазами, в равнине, на самом берегу реки, к которой наша армия упиралась правым флангом. Когда же сражение кончилось, мы опять отступили один небольшой переход назад; потом вдруг повернули к Парижу и пошли к нему, не останавливаясь более.
17 марта башни парижские показались пред нами. 18-го происходило известное сражение под его стенами,[272] а 19 марта 1814 г. союзные войска вступили в Париж во всем параде.[273]
Часть VIII***1814–1815
Вступление в Париж 19 марта 1814 г. – Коленкур и депутаты. – Представление «Весталки» в Большой Опере. – Пребывание в Париже. – Въезд графа д’Артуа и Людовика XVIII. – Театры. – Молебствие на площади Согласия. – Отпуск. – Возвращение в Россию. – Женитьба.
Находясь в резерве при роте графа Аракчеева, я пожелал быть свидетелем первого момента главного торжества России, и рано поутру я, одевшись в форму, выехал верхом в Бонди, где была квартира государя. Я туда приехал в ту самую минуту, когда подъезжали кареты депутатов, присланных к государю с приветствием от города. Карет было семь или восемь, и в каждой сидело по два сановника; все они, как мне показалось, были в черных фраках, но имели шарфы через плечо. Они остановились, не доезжая дома, где жил государь, и вошли сперва в другой дом, ближайший к нему, но в скорости с непокрытыми головами пошли ко дворцу. Покои государя были в глубине двора, довольно обширного и отделявшегося от улицы сквозной решеткой. У ворот и у подъезда стояли часовые, а внутри двора – караул. Когда депутаты были допущены к государю, примчался на серой лошади, в шитом мундире какой-то генерал в сопровождении двух казаков, двух французских трубачей и двух ливрейных лакеев. Мы, стоявшие здесь зрителями, с любопытством начали расспрашивать друг друга: кто это? И нам кто-то из генералов сказал, что это герцог Коленкур.[274] Подъехав к воротам, он соскочил с лошади, вошел один во двор, снял шляпу и скорыми шагами пошел ко дворцу. Но на подъезде часовые скрестили ружья, загородили ему вход, и Коленур стал расхаживать взад и вперед подле крыльца. Немного погодя вышел князь Волконский и вступил с ним в довольно продолжительный разговор. Пока они разговаривали, Коленкур все стоял без шляпы. Депутаты вышли из дворца и мерными шагами отправились прямо к каретам своим. Заметно было, что они все были взволнованны, а некоторые из них платками утирали слезы. Князь Волконский вошел во дворец, тогда Коленкур остановился внизу у крыльца, против двери, и все внимание его обратилось на выход из дворца. Государь появился. Коленкур униженно, почти до земли, преклонил голову. Подойдя к нему, государь с видимым умилением приготовился его слушать, но потом вдруг быстро повернулся назад и опять вошел во дворец. Видимо было, что Коленкур этого не ожидал и едва мог придти в себя; потом, порывисто надев на себя шляпу, большими шагами пустился со двора, вскочил на лошадь и во весь дух помчался к Парижу мимо войск, стоявших уже по дороге для вступления. Эго было сделано с такой поспешностью, что два ливрейных лакея едва его догнали, а казаки и трубачи отстали от него.
Через полчаса, около восьми часов утра, государь вышел на крыльцо, сел на светло-серого коня и окруженный свитой, к которой примкнуло много офицеров тех полков, которые не вступали в Париж, стал приближаться к Пантенской заставе, около которой стояла несметная толпа народа. По дороге встретили короля прусского, который присоединился со своей свитой к нам, так что собралось всех не менее двух тысяч генералов и офицеров, окружающих своих монархов и представлявших великолепное зрелище. По мере приближения к Парижу толпы народа увеличивались; окна, крыши, тротуары – все было залито движущейся массой, которая кричала, махала платками по мере нашего прохождения. От Пантенской заставы мы ехали через Сен-Мартенское предместье, вдоль бульваров к Елисейским Полям, где войска прошли церемониальным маршем мимо государей. Впереди шла баварская и прусская кавалерия; за ними – наша гвардейская легкая кавалерия; потом австрийские гренадеры, наш гренадерский корпус, 2-я гвардейская пехотная дивизия, прусская гвардия, 1-я гвардейская пехотная дивизия, наша кирасирская дивизия и конвой. Несмотря на долгий изнурительный поход, в продолжение которого солдаты не получали никакого обмундирования, даже не имели порядочной обуви, все мгновенно преобразилось, и пред нами проходили не те лахмотники, которых мы привыкли видеть, а щеголи в чистых, блестящих мундирах. Смотр продолжался почти до трех часов, после коего войска отправились на занятые заранее для них места, кто в городе, кто за городом, а государь пешком пошел на Сен-Флорентинскую улицу, в дом Талейрана,[275] а король прусский – во дворец Виллеруа, на Бурбонской улице. В карауле была 1-я рота Семеновского полка со знаменем. Вся огромная свита понемногу рассеялась. Загородные гурьбой возвратились к своим частям, на бивуаки, а мы, т. е. больные, заняли квартиру в Бонди.
Я отправился в Париж уже 20 марта 1814 г., в обществе нескольких товарищей: Лодыгина, князя Трубецкого, Тиманова и Стаховича, все верхами, и с нами двое служителей. Выезжая из Бонди, едва успели сделать несколько шагов, заметили в поле с правой стороны женщину, машущую платком. Мы все приостановились, и, к удивлению нашему, оказалось, что это была женщина не рабочего класса, но прилично одетая дама, с пустой корзинкой на руке, которая, вероятно, прежде была наполнена провизией. Она объявила нам, что она, соболезнуя об участи раненых, решилась пойти на место бывшего сражения, не найдет ли случая пособить кому-нибудь, который, может быть, еще сохранил признаки жизни, и что она действительно набрела в нескольких шагах от дороги на тяжело раненного русского офицера, еще живого, и, увидав нас, решилась просить нашей помощи. В это время мы увидали маркитанта на повозке, возвращающегося с провизией к войскам, в арьергард; подошли к нему, прося, чтобы он взял раненого на свою повозку, но тот и слышать того не хотел и только после 15 хороших нагаек свернул к раненому, которого мы бережно уложили и отправили при одном из наших служителей в лазарет в Бонди.
Это обстоятельство нас несколько позадержало, но со всем тем мы в 10 часов въехали в заставу. Сдав служителю наших лошадей для отправления к роте, сами пошли пешком и при первой встрече фиакров взяли их и отправились в Пале-Рояль, где условились собраться к четырем часам в трактире у Вери и затем рассеялись все кто куда глядел.
Новость предметов и обстоятельств сократили чрезвычайно время. Не успел опомниться, как уже било четыре часа, и у Бери собралось нас, т. е. артиллеристов, человек десять. Рассказам и разговорам не было конца. Все были в каком-то неописанном восторге. Все наперерыв передавали свои первые впечатления, радуясь, что настало для всех время отдыха. Обед и несколько бутылок шампанского разрумянили лица и еще более развязали языки; со всем тем, когда пробило пять часов, общий приговор состоялся отправиться всем в большую оперу, где назначено было представление «Торжество Траяна»[276] и куда ожидали государя, – решено и отправились. Через коридор мы вышли в какой-то переулок, но там встретили такое стечение народа, что решительно не было возможности не только пробраться вперед, но даже подумать тронуться с места. На вопрос наш, сделанный одному господину, стоявшему тут же в толпе, что за причина такой тесноты, он отвечал, «что это – хвост от дверей театральной кассы, а дальше уже не теснота, а настоящая давка, ибо билеты выдают не каждому, но с разбором, а более военным иностранных войск, а потому если мы имеем тоже намерение быть в опере, то нужно поспешить, дабы получите билеты». При этом он добавил, что берется нас провести через толпу до кассы, но с тем, чтобы мы взяли для него билет, на что мы с радостью согласились; тогда он закричал:
– Place, messieurs! Place pour les généraux russes! (Место, господа! Место русским генералам!)
И бросился расталкивать народ, который сторонился с уважением и видимым любопытством, и мы в пять минут все очутились у входа в театр. Взявши билеты, мы уже не пошли назад, а спешили занять места наши. Театр еще не был освещен, исключая пяти или шести горевших ламп по стенам, но места, кроме лож, были уже все заняты. Часов в шесть спустилась люстра, и кругом заблистали кенкеты,[277] а в половине седьмого ложи начали быстро наполняться дамами в блестящих нарядах. Музыканты стали настраивать инструменты, но их совершенно не было слышно: все заглушалось общим говором. Все вокруг нас и вопреки нашим обычаям говорило вслух, без всякой женировки;[278] разносчики газет, ходя между рядами кресел, по ложам, во все горло выкрикивали название своих газет с объявлением разных новейших известий; другие предлагали лорнеты и зрительные трубки на время представления за дешевую плату; мужчины все были в шляпах. В семь часов ровно поднялся занавес. На сцене в числе декораций виднелся Траянов столб.[279] Какой-то актер, выйдя из-за кулис, подошел к рампе и обратился к публике с объявлением, что назначенная на афише пьеса «Le triomphe de Trajan» не может быть представлена по болезни актера Лаиса.[280] Публика выслушала эти слова со вниманием, но когда объявляющий прибавил, что труппа униженно (humblement) просит публику вместо назначенной оперы принять «Весталку»,[281] со всех сторон раздался крик:
– A bas la Vestale! Nous ne voulons pas la Vestale! а bas! Le triomphe de Trajan! Le triomphe de Trajan! (Прочь «Весталку»! Не хотим! Торжество Траяна!)
Крики стали доходить до исступления. Провозвестник кланялся, кланялся и еще что-то хотел говорить, но тут раздалось:
– À la porte! À la porte le parleur! À la porte! (Вон говоруна! Вон!)
И сделалась такая кутерьма, что несчастный актер поспешил убежать со сцены. Кто-то из ложи закричал:
– La musique! La musique!
Капельмейстер пошептал что-то ближним музыкантам; шепот пошел далее и оркестр «Vive Henri IV». Несколько голосов в креслах произнесли:
– Qu’est ce que c’est que ça?
И затем вновь раздались крики, заглушившие оркестр.
Прошло с полчаса, начали понемногу утихать, как из ложи бельэтажа с правой стороны раздался возглас:
– Messieurs!
Все обратились на этот призыв, и водворилась глубокая тишина. Новый посланник от дирекции театра начал просить и убеждать публику согласиться на перемену спектакля; но новые «À bas! À la porte!», раздавшиеся сильнее прежнего, согнали его с поприща красноречия. Музыка вновь заиграла «Vive Henri IV»,[282] и публика на этот раз прослушала музыку без малейшего ропота, но даже подпевала оркестру. Все происходившее, как невиданное дотоле нами, чрезвычайно нас занимало и интересовало и мы с напряженным вниманием следили за ходом всей этой комедии, но время текло своим чередом, и часы уже показывали половину девятого. Вдруг снова поднялся занавес; сцена оставалась с прежней декорацией и опять появился актер с объявлением, и опять раздались крики: «A bas! A la porte!» Но кто-то подогадливее, в креслах, вскочив на свое место, громко закричал:
– Paix, messiurs, paix! Laissez nous entendre que veut done monsieur! (Замолчите, господа, дайте нам выслушать, что этот господин хочет!) Все несколько замолчало, и актер, раскланиваясь весьма низко, объявил, «что труппа привыкла всегда свято исполнять волю публики и готова начать представление «Торжество Траяна», но почитает обязанностью предварить, что не собственной волей она хотела переменить спектакль, а что на это было объявлено желание союзных монархов, которые, уклоняясь от всего, что хотя бы косвенно могло напомнить их собственный триумф, из скромности просили перемените пьесу! «Весталку» они почтут своим присутствием, а в случае настояния о представлении «Траяна», отказываются быть к театре». Со всех сторон раздалось:
– La Vestale! La Vestale! – Музыка заиграла опять «Vive Henri IV», а зрители начали подпевать оркестру, но еще не кончили второго куплета, как вся зала задрожала от крика:
– Vive Alexandre! – Государь и прусский король появились в бельэтаже, в средней ложе. Государь был в кавалергардском вице-мундире и с Андреевской звездой. Восторг и восхищение публики были до такой степени велики, что нет возможности даже и передать наглядно; все, кто был в театре, поднялись как один человек, все взоры устремились на среднюю ложу; махали всем, что было под рукой: платками, шляпами; из тех лож, из которых не вполне было видно государя, дамы, мужчины становились на балюстрады или свешивались через них, так что становилось страшно, ожидая каждое мгновение, что вот-вот да и упадет кто-нибудь! Неумолкаемый крик и возгласы приветствий продолжались более получаса, и государь беспрестанно раскланивался на все стороны, и, едва переставал кланяться и показывал вид, что садится, раздавались вновь крики:
– Vive Alexandre! Vive Alexandre! – и государь подходил опять к барьеру и кланялся. Прусского короля никто не замечал, в ложе он или нет. Оркестр несколько раз начинал увертюру и несколько раз принужден был останавливаться. Наконец около четверти десятого волнение поутихло; в креслах и в партере все стояли спиной к сцене, а лицом к государевой ложе. Увертюра окончилась, и только с началом самой оперы устроился настоящий порядок в местах.
Ложа Наполеона находилась над самой авансценой, в бельэтаже, с левой стороны; она была отделана, насколько мог заметить, с большой роскошью; над ней возвышался одноглавый орел.
В средине первого акта из ложи над авансценой, с правой стороны, полетело вниз несколько лоскутков бумажек. Из кресел кто-то закричал:
– Лаиса! Лаиса! – Лаис не участвовал в спектакле, да к тому мы полагали, по первому извещению, что, будучи больным, его и в театре нет, но, к удивлению нашему, Лаис вышел на сцену, одетый в черный фрак, и, подняв один из билетиков, подошел к лампе над будкой суфлера, прочел про себя написанное и потом, обратясь к публике, сказал:
– Messieurs! Ce n’est rein de plus qu’on exige de faire entendre notre chant national! (Господа, здесь ничего более, как требование нашего народного гимна!)
– Пойте! Пойте! – раздалось несколько голосов. Лаис обратился к музыкантам и сказал:
– Messieurs, maintenant c’est votre affaire! (Господа, теперь это ваше дело!) – Оркестр повиновался. Но певец вместо «Vive Henri IV» запел: «Vive Alexandre!», и едва он произнес это имя, все обратилось к ложе и повторило в один голос: «Vive Alexandre!» Государь встал, приблизился к краю ложи и приветливо раскланялся. Музыка по крайней мере раз семь начинала арию и всякий раз останавливалась на первых тактах, прерываемая общими криками публики. Наконец в креслах некоторые зрители начали уговаривать, что эти все овации могут беспокоить царя и было бы прилично временно воздержаться и дать возможность высоким посетителям насладиться музыкой и спектаклем, и, когда мало-помалу шум и волнение начали утихать, Лаис запел:
Во втором куплете приветствие относилось и к имени прусского короля. В конце 1-го акта произошло новое приключение. Актриса, игравшая роль весталки, как будто в исступлении и забывши свою роль, вскричала:
– Vive le roi! – и повторила это еще два раза. Из многих лож посыпались белые банты и кокарды. Раздалось несколько жидких аплодисментов, тотчас покрытых ропотом, раздавшимся почти во всех концах залы:
– C’est une horreur! mais qu’est ce qu’on veut donc?[284] (Это гадость! Чего же хотят?), – но скоро все смолкло. Тогда над наполеоновой ложей кто-то из высшего над нею этажа спустил белое полотно и покрыл императорского орла. Мне показалось в эту минуту, что все как будто с умыслом приутихло, и весталка стала продолжать свою роль с каким-то уже принужденным напряжением. Конец 1-го и весь 2-й акт прошел без дальнейших приключений, но когда занавес окончательно опустился, из той ложи, из которой прежде был опущен покров для орла, показался мужчина во фраке, сдернул покрывало, стал рвать с места орла и потом, разломав его, в кусках бросил на авансцену. Публика уже расходилась, так что демонстрация эта не обратила на себя особенного внимания. Часы показывали четверть второго.[285]
В театре мы все как-то разместились врознь. Я приехал, как и другие, в город верхом и в одном сюртуке, не озаботясь приискать себе заблаговременно квартиру и теперь, выйдя из театра, один, не зная города, я решительно не знал, где провести ночь. К великой моей радости вспомнил, что полковник Голубцев[286] и Лодыгин говорили, что они нашли себе приют в de la Victoire, Hôtel Mirabeau, а потому я к первому попавшемуся мне под руку лицу обратился с вопросом, где эта улица, как туда пройти, и, к счастью моему, напал на такого, который сам шел в ту сторону. Пройдя всю улицу Ришелье, дружески разговаривая с моим незнакомым спутником, я увидел перед собою вывеску «Hôtel Mirabeau»; поблагодарив его за любезность, мы расстались, и я, позвонив в колокол и узнав от «porteer» (привратника), что тут стоят два русских полковника, приказал отвести себе нумер; зайдя предварительно на минутку к товарищам, вернулся к себе, и, несмотря на усталость, на удобство моего помещения, я долго не мог заснуть, такое сильное впечатление произвело на меня все, что я видел и в чем участвовал за эти два дня в Париже.