Записки Ивана Степановича Жиркевича. 1789–1848 - Иван Жиркевич 16 стр.


Рейн мы переехали в Фор-Луи, откуда ехали на Карлсруэ, Бруксгаль (где в гостинице обедали за одним столом со шведским принцем, сыном последнего короля из дома Вазы[301]), Вюрцбург, Готу, Лейпциг и Берлин. До этого города мы блаженствовали: останавливались где нам нравилось по три и четыре дня, располагались как дома, со всеми удобствами, нисколько не заботясь о нашем продовольствии, зная, что самое обильное угощение будет нам предложено; лошади за это путешествие так раздобрели и поправились, что мы решились их вместе с экипажами продать в Лейпциге, взявши за все весьма хорошую цену, рассчитывая на эти деньги покутить в Берлине, а сами с прислугой поехали на подводах, требуя их от земства того края, через который мы ехали. По приезде в Берлин разочарование наше было велико. Во-первых, по желанию нашему пробыть здесь дней десять нам насилу дозволили пробыть неделю, и вместо постоя у обывателей нам отвели квартиру в казармах, без мебели; а о продовольствии нам объявили, что нас Бог будет кормить, если сами не имеем на то средств. Но как я выше сказал, что мы продали своих лошадей и экипажи в Лейпциге за хорошую цену и, кроме того, сберегли все свои небольшие деньги, какие остались у нас во Франции, то образовалась приличная сумма, на которую мы тоже прилично кутнули, занявши отличный нумер в «Hôtel de la Russie» под Липами и поставивши на своем, просроча 10-ть дней. Из Берлина мы взяли почтовых до первой станции, а потом опять поехали на обывательских подводах и на продовольствии обывателей до Юрбурга, где уже положительно вся наша роскошь кончилась, и Лодыгин на почтовых поехал в Петербург, а я – в Вильну.

В Вильне в это время квартировала новосформированная рота для гвардейской артиллерии под командой капитана Левашова,[302] у которого я и остановился, не решаясь пускаться далее в путь, пока не соберу сведений о местопребывании моей матери и прочей родни, почему и прожил там до половины июля 1814 г. Списавшись с зятем моим Фроловым и получив от него ответ, поспешил в Смоленск, а оттуда поехал с ним в Воронежскую губернию к двоюродным моим братьям, Сахаровым, у которых мать моя, убегая от французов, нашла себе приют. Невеста же моя в это время с матерью была в Тверской губернии.

Относительно пребывания нашего во Франции мне на память пришло еще одно обстоятельство. После нашего первого отступления от Труа Ермолов, бывши у Аракчеева, завел с ним разговор и коснулся отступления, осуждая оное.

– Что делать, Алексей Петрович, – сказал граф, – иначе быть не может.

– Да помилуйте, ваше сиятельство, сколько же у вас войска, чтобы можно было опасаться подаваться вперед! В одной австрийской армии через Рейн прошло пехоты 120 тысяч!

– Правда ваша, но теперь налицо в строю 18 тысяч.

– Где же прочие?

– Позади, на кантонир-квартирах; за недостатком обуви в стужу и грязь не могут делать похода!..

И вправду, во всю кампанию, до взятия Парижа, дрались лишь русские и пруссаки, иногда баварцы, виртембергцы и даже баденцы; но об австрийских войсках ни в одной реляции не упоминается, а между тем главнокомандующий всеми армиями был австрийский фельдмаршал князь Шварценберг, который более всех других настаивал, чтобы не идти на Париж, а возвратиться к Рейну…

Цель записок моих – не столько удержание в памяти случайностей моей жизни, сколько наставление в будущности сыну моему, потому там, где я находил или видел зло, я описываю оное подробнее другого. Таким образом скажу, что зять мой, Фролов, бывши в 1813 г. смотрителем Шкловского военного госпиталя, нажил 40 тыс. рублей ассигнациями. Я пожелал знать от самого Фролова, как он накопил такую значительную сумму и в такое короткое время, тем более что по характеру его я знал его всегда за самого человеколюбивого и притом слабого, близко к трусости наклонного чиновника. Основанием его фортуны была стачка с медиком, комиссаром, священником и с ревизорами госпиталя. Разумеется, что при этом положении он должен был с ними делиться и многих угощать. Усиленное показание высшего разряда порций, задержание выключки своевременно умерших, погребение сих последних без гробов, употребляя при выносе их один и тот же гроб под всех, наконец, искусственное поддержание справочных цен на припасы, а через это стачка с подрядчиками – вот источники, из которых собиралось золото, а приезжавшие ревизоры, получая свою долю, весьма значительную, находили все отлично, и госпитальные чиновники кроме прибыли получали еще награды.

Прибыв в Смоленск, я узнал, что семейство Лаптевых из Ярославской губернии перебралось в Тверскую, к родственнице матери моей невесты, Шишкиной, рожденной Талызиной, по первому мужу Гедеоновой. (Первый муж ее был родной брат Е. Я.) Родной мой край представлял все еще только одно пожарное пепелище. В имении матушки, Малосельи, более половины крестьян перемерло, осталось всего лишь 16 душ, и Фролов, к которому от сестры перешло это имение, по крайней мере озаботился продовольствием мужикам и обсевом их и своих полей. В Новинцах же, дер. Лаптевой, все стояло вверх дном. Поля не засеяны, крестьяне не призрены, и что всего чувствительнее для имения – отсутствие хозяев, тем более что в самое это время выдавалось пособие от правительства. Как известно, что все подобные распоряжения вначале как-то идут живее и удовлетворительнее для нуждающихся, а впоследствии, по прошествии некоторого времени, участие и рвение остывают, и вот явное доказательство тому: матушка, не будучи налицо, по возвращении своем ничего не получила уже на свою долю.

В Смоленске я пробыл только два дня и поехал с Фроловым прямо в Елец, а оттуда в Задонскую деревню Сергея Семеновича Сахарова. У него в это время жила моя мать. Семейство Сахарова, с которым я до сего времени не только не был знаком, но даже не знал о его существовании, состояло из трех братьев: Петра – старого холостяка, Ивана – женатого, имевшего деревню в Елецком уезде, и Семена – тоже немолодого холостяка, но еще более устарелого от несчастия, ибо он был разжалован в матросы, но потом прощен, и двух сестер: Матрены – девицы лет 35-ти, жившей с Семеном Сахаровым, и Марьи, по первому мужу Кожиной, а в это время Туровской. Мать Сахаровых была родная сестра моей матери, а отец их при императрице Екатерине II служил при дворе и был один из ее камердинеров. Сахаровы обворожили меня своим приемом, да в это время иначе и быть не могло. В таком краю, где молодые мужчины за войной совершенно исчезли, появление военного, да к тому же молодого гвардейского офицера, составляло происшествие, и я в кругу моих родных, переезжая из одного дома в другой, не замечал, как летели дни…

С матерью и с Фроловыми мы отправились в исходе октября 1814 г., в Смоленск, куда и прибыли 3 ноября. Здесь я узнал, что семейство Лаптевых все возвратилось и живет в деревне. Разумеется, что я сейчас же поспешил туда, но как меня поразил вид моей невесты! Она предшествовавшую зиму во время краткого переезда из Ярославской губернии в Смоленск, отъехавши из города в деревню, на Днепре, с санями провалилась под лед и спаслась каким-то чудом; но с того времени открылось у нее сильное кровохаркание, так что при малейшем нравственном потрясении кровь немедленно вырывалась горлом чашки по две; да к этому у нее была корь, от которой выпали все волосы на голове. Тем не менее я стал настаивать на моем искательстве…

Теперь надо представить себе положение нас обоих и наших семейств. У моей матери в обрез ровно ничего! У Лаптевых, кроме той же скромности достатка, большой долг, сделанный для прокормления крестьян и огромной дворни. На мне один старый мундир, два фрака, статский сюртук, без жалованья и даже без видов содержать себя! Я не знаю право, что я думал тогда, но упрямство мое было так велико, что я настаивал на свадьбе. Иногда мне казалось, что я будто бы добиваюсь, чтобы мне отказали, но сердечная привязанность и внимание ко мне моей невесты не только не ослабели, но с каждым днем все больше усиливались, и чем более я размышлял о бедственном ее положении, тем дороже и милее становилась она мне. Наконец в апреле 1815 г., на Вербной неделе, когда я стал настоятельно просить Е. Я. решить нашу участь, она, при всей ангельской кротости вынуждена была сказать мне, что я сошел с ума и что я сам не знаю, чего желаю и чего требую; я с сердцем уехал и сватовство свое считал совсем расстроенным.

Но в день Св. Пасхи я получил письмо от А. И., в котором она извещала, что матушка решилась благословить нас и что она сама будет писать к моей матери; и действительно, Е. Я., извещая мою мать о моем настоянии, чистосердечно объяснила свое крайнее положение, просила, если можно, убедить меня обождать, пока я себя не пристрою, но если это покажется недействительным, то она, со своей стороны, не будет более нам препятствовать. Матушка, зная хорошо мой характер, передала мне только письмо, не говоря ни слова, и 2 мая 1815 г. я сделался мужем А. И.

Не взирая на крутость этой свадьбы, на бедность наших средств, ибо, чтобы заплатить священнику и причетникам за венец, я взял у Фролова 30 рублей, а за невестой три старых платья, вот уже тридцать два года, как я пользуюсь совершенным семейным счастьем и моим детям не желаю лучшей участи.

Часть IX***1815–1818

Возвращение в Петербург. – Происшествие в бригаде. – Столкновение полковника Демидова с бригадным командиром Таубе. – Дуэль. – Донос на офицеров бригады. – Аресты. – Гнев императора Александра I на артиллеристов. – Перевод мой в полевую артиллерию.

…В 1815 г., вскоре после свадьбы моей, я получил из Петербурга предписание, как можно скорее возвратиться к бригаде, которая выступила уже в поход в Вильну по случаю побега Наполеона с острова Эльбы.[303] Не желая продолжать службу мою вместе с Таубе, я не спешил исполнить его предписание, а подал рапорт к бывшему тогда инспектору артиллерии барону Меллеру-Закомельскому, прося перечислить меня в резервные роты гвардейской артиллерийской бригады, оставшейся в Петербурге. Ответ от Меллера я получил в конце июля самый удовлетворительный и в первых числах сентября с женой выехал из Смоленска в столицу. На пути под самым Петербургом я обогнал бригаду, возвращающуюся уже назад, ибо расчет с Наполеоном вторично был кончен.[304] Тут мне привелось выслушать рассказ о довольно необыкновенном происшествии по бригаде, давно уже начатом, но еще не вполне оконченном.

Я говорил уже, что полковник Таубе за сражение под Парижем Ярошевицкому из младших штабс-капитанов доставил чин капитана. Несправедливость эта сильно огорчила целый корпус офицеров, а более всего тронула штабс-капитана Столыпина, заслуженного и раненого офицера. За несколько дней до вступления гвардии в Вильну все офицеры отправились к Ярошевицкому и объявили ему, чтоб он оставил бригаду. Не бывши трусом, что он в особенности доказал под Лейпцигом, он сначала уперся в отказе, но наконец, видя сильное настояние, понял, что оного не одолеет, стал просить дать ему приискать удобный случай проситься вон, на что офицеры по убеждению капитана Коробьина согласились. Прошло более трех месяцев, Ярошевицкий забыл и не спешил выполнить данное обещание. Все офицеры, кроме Ярошевицкого, решительно ненавидели Таубе, но полковник Демидов с эгоистическим духом один соблюдал все утонченные приличия к нему, как к своему начальнику. Таубе же это принимал как за искательство с его стороны, ибо знал, что Демидов хотя уважаем, но не особенно любим офицерами.

Во время обратного похода бригады, около Острова, Псковской губернии, Демидов подал рапорт Таубе, что в его роте вся коломазь, отпущенная для смазки колес под тяжестями, почти вышла и просит распоряжения его об отпуске таковой или денег для покупки. Таубе вместо точного объяснения с Демидовым отдал приказ по бригаде, в котором он указывает ему, что он не обращает внимания на выгоды казны, ибо для его роты коломази отпущено в равной пропорции, как и для других рот; а как казна дает коломази с избытком, то при экономии, подобно другим ротам, не мог он ее всю употребить. Демидов выговором этим чувствительно огорчился.

На другой день после отдания упомянутого приказа во время похода, когда роты все шли вместе, Таубе, обгоняя их, поравнявшись с Демидовым, приветствовал ею словами:

– Bon jour, colonel!

Вдруг, к удивлению всех, Демидов, подняв нагайку на Таубе, отвечал ему:

– Слушай, шмерц! Я не colonel, а русский полковник и научу тебя, как нужно обращаться с ним.

Таубе едва успел ускакать от Демидова. Расконфуженный и взбешенный, переехав к голове бригады, он тотчас приказал полковнику Базилевичу ехать арестовать Демидова и отправить его под караул в арьергард, а вслед за тем стал рассказывать о дерзком поступке ехавшим двум братьям князьям Горчаковым, Столыпину и др. офицерам. Столыпин спросил у Таубе, что же он думает сделать с Демидовым.

– Непременно отдам под суд, – отвечал тот, – только что придем на место, сейчас пошлю донесение.

Тогда князь Петр Горчаков,[305] усмехнувшись, заметил ему:

– Все это хорошо, Карл Карлович, отдавайте Демидова под суд сколько вам угодно, а вы вот что нам скажите: ведь он на вас поднял нагайку. После этого вряд ли кто пожелает служить под вашим начальством.

– Что же я должен, господа, по вашему сделать? – спросил Таубе.

На это ему возразили, что в подобных случаях никто, кроме самого себя, не может давать советов, и все, как бы сговорившись, отъехали прочь, оставив Таубе одного размышлять о будущем своем поведении.

Между тем Базилевич возвратился с донесением о выполнении данного ему приказания; Таубе обратился и к нему за советом, от которого получил почти в таком же смысле ответ, как и от прочих офицеров; так что Таубе решился вызвать Демидова на дуэль, отказавшись от первого своего предположения – отдать Демидова под суд.

Когда дошли до места стоянки и стали устанавливать парк, Таубе отправил с Базилевичем шпагу к Демидову и ему же поручил сделать вызов. Демидов согласился, но отвечал, что он иначе не станет драться, как на пистолетах, на что Таубе долго колебался, но потом изъявил свое согласие. Демидов пригласил к себе секундантами Столыпина и князя Михаила Горчакова, а Таубе взял Базилевича и князя Петра Горчакова. Столыпину поручили выбор места и другие приуготовления.

Не въезжая еще в город, бойцы и секунданты отправились на место. По пути Таубе стал расспрашивать о порядке и условиях дуэли, объявив, что ему ни разу не приходилось в такой передряге участвовать, а потому вовсе не знает, какие существуют для сего правила. Столыпин ему объяснил, что в настоящем деле последовала тяжкая обида, то и дуэль непременно должна кончиться смертью которого-либо из противников и для этого короче всего стреляться по платку, взявшись за концы оного. Но другие секунданты решительно воспротивились этому предложению и постановили: стреляться на дистанции десяти шагов, через барьер, отступя от оного еще на 10 шагов далее, предоставляя первый выстрел на произвол самих противников.

Когда отмерили расстояние, Демидов снял мундир, с шеи платок, и у него остался на груди только один орденский знак Св. Анны 2-й степени с бриллиантами, то и секунданты Таубе предложили ему снять сюртук, а если он не желает снять платок с шеи, то чтобы снял свои ордена, которых у него было навешено во множестве. У него висели: Георгий 3-й степени, Св. Владимира 3-й степени, Анна 2-й степени, Красного Орла и «Pour le merite». Таубе мундир снял, а платка и орденов снимать не захотел, тогда его секунданты висевшие на шее кресты перенесли на спину. Зарядив пистолеты и отойдя на условленную дистанцию от барьера, противники стали сходиться, и, подойдя к барьеру, никто не сделал выстрела. Тогда Столыпин, ближе всех стоявший к ним, сказал:

– Я думал, что увидим что-нибудь трагическое, а выходит нечто комическое.

Начались новые толки и опять взяли прежнюю дистанцию. Сделав два шага, Таубе выстрелил и дал промах. Демидов остановился и, обратясь к секундантам, произнес:

– Придвиньте господина Таубе.

– Что такое? – спросил он.

Ему объяснили, что он должен дойти до барьера, и Таубе долго не хотел понять этого предложения, но наконец по усиленным убеждениям секундантов исполнил это требование. Заметно было, что он совершенно упал духом. Демидов несколько раз подымал пистолет, прицеливаясь, но потом опять его вновь опускал и, повторив это несколько раз, обратился к своим свидетелям, сказав:

– Я не могу, я не хочу стрелять по Таубе.

Тут секунданты Таубе стали настаивать, чтобы Демидов непременно стрелял, но как тот все упорствовал в своем отказе, то они стали требовать от Таубе, чтоб он настаивал сам, чтоб тот стрелял; но Таубе, совсем потерявшийся, объявил, что он совершенно предоставляет на волю самого Демидова. Тогда Столыпин, взяв из рук Демидова пистолет и подойдя к Таубе, выстрелил на воздух, прибавя:

– Полковник Таубе, Николай Петрович Демидов вам дарит жизнь!

Битва кончилась. Таубе пригласил Демидова и секундантов к себе на обед, и разумеется, что при мировой хозяин предложил тост за своего противника; отвечая на оный, Столыпин, просил позволения выпить за здоровье хозяина, и когда бокалы наполнились, то он, провозглашая тост:

– Карл Карлович, ваше здоровье! – обратился к Демидову: – А вас, Николай Петрович, поздравляю с новорожденным.

Когда гвардия возвратилась в Петербург, куда я приехал несколько дней прежде, история с Ярошевицким возобновилась, и офицеры вторично отправились к нему требовать его удаления. Полковник Базилевич от имени всех держал речь. На это Ярошевицкий, гордо подняв голову, отвечал:

– Не знаю, господа, чего вы хотите от меня? Я не хочу оставлять ни службы, ни бригады. Готов каждому из вас дать личное удовлетворение, начиная с вас, полковник, потом с каждым, кто пожелает.

Назад Дальше