– Вот, матушка, ты все хочешь ездить, кататься, гулять, – рекомендую тебе в кавалеры адъютанта моего «Журкевича».
– Что же, – отвечала графиня, – я совершенно уверена, что господин Жиркевич не отказал бы мне в этом, если бы я его попросила.
– Хорошо, если ты будешь просить, – возразил граф, – он еще сам не просит, ребенок еще, а впрочем, и теперь не клади палец ему в зубы – откусит!..
Графиня видимо сконфузилась и покраснела.
Другой раз, тоже за обедом, – не знаю именно, по какому случаю, обедали я и бывший накануне дежурным адъютантом Козляинов, – граф в продолжение обеда был необыкновенно весел, а в конце подозвал камердинера и на ухо отдал ему какое-то приказание; тот немедленно вышел и тотчас же подал графу какую-то записку.
– Послушайте, господа, – сказал граф, обращаясь к присутствующим, которых было человек с 10. – Высочайший приказ. Такого-то числа и месяца. Пароль такой-то. Завтрашнего числа развод в одиннадцать часов. Подписано: батальонный адъютант Жиркевич (при этом он взглянул на меня). Тут нет ничего особенного, кажется, – продолжал граф, – а вот где начинается редкость, так редкость! Слушайте! «Любезный Синица! (Это был первый камердинер графа.) Если нет графа дома, то положи ему приказ на стол, а если он дома, то уведомь меня немедленно, но отнюдь не говори, что уходил с дежурства!» Тут недостает нескольких слов, – продолжал граф, – «твой верный друг» или «ваш покорнейший слуга», а подписано, посмотрите сами, «М. Козляинов!» – и передал записку, чтобы она обошла кругом стола. – Вот, господа, какие окружают меня люди, что собственный адъютант учит плута-слугу моего меня обманывать и подписывает свое имя. Впрочем, это замечание я не обращаю к вам, господин Козляинов, вы боле не адъютант мой!..
В другой раз, по ежедневной службе моей прибыв в предкабинетный покой, где обыкновенно ожидали приема графа генералы и другие важнейшие лица, я увидел на дверях кабинета прибитый лист в виде объявления. Я полюбопытствовал взглянуть на оный; что же оказалось? Крупными литерами написано: «Я, Влас Васильев, камердинер графа Алексея Андреевича, сим сознаюсь, что в день Нового года ходил с поздравлением к многим господам и они мне пожаловали в виде подарков…» (тут поименно значилось, кто и сколько ему дал денег), и далее Васильев изъявляет свое раскаяние и обещается вперед не отлучаться за милостыней.
Из министров, кажется, никто с графом не был лично близок, кроме министра внутренних дел Козодавлева,[104] который иногда тоже у него обедывал.
Вот как рассказывали мне развод графа Аракчеева с его женой. В 1807 г., отъезжая в армию, Аракчеев отдал приказание своим людям, чтобы графиня отнюдь не выезжала в некоторые дома, а сам, вероятно, ее не предварил, – и один раз, когда та села в карету, на отданный ею приказ куда-то ехать лакей доложил ей, что «графом сделано запрещение туда ездить!». Графиня хладнокровно приказала ехать на Васильевский остров к своей матери и оттуда уже домой не возвращалась. Когда же по окончании кампании граф возвратился в Петербург, он немедленно побежал к жене и потом недели с две ежедневно туда ездил раза по два в день. Наконец, однажды графиня села с ним в карету и проехала с ним Исаакиевский мост, граф остановил экипаж, вышел из него и пошел домой пешком, а графиня возвратилась к матери и более не съезжалась с ним.
До женитьбы Аракчеева в доме у него хозяйничала крепостная, но им отпущенная на волю женщина Настасья.[105] Достоверно никто не знает, были ли у него от нее дети, но два приемыша, воспитанные в пажеском корпусе, а потом служившие в артиллерии и дошедшие до чинов генерал-майора – Корсаков[106] и до поручичьего чина и флигель-адъютантского звания – Шумской, почитаемы были за его сыновей, а последнего он почти сам выдавал за такового. Но этот ему заплатил особой неблагодарностью: быв за границей, в нетрезвом виде, наговорил ему лично много дерзостей, за что лишен был флигель-адъютантского звания и переведен в гарнизон. Когда графиня Аракчеева отказалась жить с мужем, то Настасья по-прежнему вступила к нему в права хозяйки, в деревню его Грузино, и там имела жестокий конец. Один из комнатных лакеев ее зарезал, а граф из привязанности к ней и под видом благодарности приказал похоронить ее в грузинской церкви, возле того места, где под особым монументом, воздвигнутым в память государя Павла Петровича, он заблаговременно приготовил для своего праха склеп, и где действительно и положен. Сие происшествие случилось незадолго пред кончиной государя Александра Павловича и наделало много шуму в столице.[107]
В 1808 г. государь ездил в Эрфурт для свидания с Наполеоном.[108] Пред возвращением его пришла мысль гвардии дать ему бал, для чего с каждого офицера было взято 50 рублей. Бал был в доме графа Кушелева,[109] где теперь Главный штаб, против Зимнего дворца. Народу было множество, но по обширности дома и по разделению предметов празднества, т. е. танцы, театры, акробатические представления, ужин и т. п., все разбивалось в разные отделения и зябло, ибо на дворе стужа была необыкновенная, а покоев, сколь ни силились топить, согреть не могли. Во время танцев на канате у акробатов начали коченеть ноги, главный танцор упал и сломал себе ногу; в зале было так холодно, что местах в десяти горел спирт, а дамы все были закутаны в шали и меха.
Из благодарности за этот бал государыня императрица Мария Феодоровна[110] дала особый бал в Зимнем дворце, к которому были приглашены без изъятия все офицеры гвардейских полков (чего прежде не случалось, ибо приглашали известное число таковых), и по гвардейскому корпусу было отдано особое приказание от великого князя Константина Павловича, чтобы, кроме дежурных, непременно быть всем на балу к восьми часам вечера; за небытие или опоздание будет взыскано, как за беспорядок по службе.
Около нового, 1809 г. прибыли в Петербург прусские король и королева,[111] и в продолжение четырех недель мы были даже измучены веселостями и приглашениями ко двору. Я, как адъютант, должен был всегда сопровождать генерала своего, Касперского. При одном параде, когда гвардейская артиллерия была представляема королю, я был верхом на лошади моего генерала; но парад как-то не удался. От Аракчеева отдан был приказ по артиллерии с замечаниями, где и на мой счет досталась выходка: «Адъютант был на такой лошади, на каковой офицеру вовсе не прилично быть в строю!»
Я сказал выше, что зять мой, Фролов, находился в турецкой армии казначеем при комиссионерстве. Он приехал в марте месяце с каким-то донесением к графу; это подало мне мысль просить о переводе его из армии на местную службу в Смоленск, и когда я сделал это, то граф отвечал мне:
– Не было еще примера, чтобы из турецкой армии выпустили комиссионера иначе, как со штрафом, и этого нельзя сделать и для Фролова.
Но вслед за тем, не предваря меня, приказал немедленно перевести его в Смоленск, где он и получил место главного смотрителя госпиталя. Когда он подал графу привезенные бумаги, тот спросил его:
– По дороге заезжали вы к жене вашей?
Тот испугался, ибо действительно свернул с прямого пути и пробыл в Смоленске несколько часов, однако же отвечал:
– Точно, заезжал.
– Когда поедете назад, – прибавил граф, – я дозволяю вам пробыть дома с женой, а далее, что будет, посмотрим. Я знаю, что вы женаты на сестре адъютанта моего Журкевича, кланяйтесь ей от меня!
В апреле месяце стали носиться слухи о новой кампании против австрийцев в совокупности с французами.[112] Мне пришло в голову проситься в армию, и едва я сказал о том графу, как он с лаской одобрил мое намерение и перед отъездом приказал мне явиться за письмом от него к главнокомандующему армией генералу князю Сергею Федоровичу Голицыну.[113] Но когда я приехал откланиваться перед отъездом и объявил ему, что имею намерение в проезд мой через Смоленск пробыть несколько дней у моей матери, он сказал, что теперь писать со мной не будет, но напишет особо, что в точности исполнил.
Я приехал в Белосток, где была еще главная квартира, в последних числах мая, явился к князю Голицыну и к графу Кутайсову[114] – начальнику артиллерии. Последний тотчас же предложил мне занять должность его адъютанта, и я благодарил его за это предложение. Кутайсов поехал к Голицыну просить его разрешения на этот предмет, а тот отвечал:
– Я вам не советую этого делать! Этот офицер прислан в армию от Аракчеева с какой-то особенной рекомендацией, а может быть, имеет поручение присматривать за нами, – я слышал, что он будет вести переписку с графом.
И точно. Граф, отпуская меня от себя, вслух при некоторых присутствовавших сказал мне:
– Я буду писать к Голицыну о тебе, а ты не забывай сам писать ко мне, – я с удовольствием буду получать твои письма!
Я приехал в Белосток, где была еще главная квартира, в последних числах мая, явился к князю Голицыну и к графу Кутайсову[114] – начальнику артиллерии. Последний тотчас же предложил мне занять должность его адъютанта, и я благодарил его за это предложение. Кутайсов поехал к Голицыну просить его разрешения на этот предмет, а тот отвечал:
– Я вам не советую этого делать! Этот офицер прислан в армию от Аракчеева с какой-то особенной рекомендацией, а может быть, имеет поручение присматривать за нами, – я слышал, что он будет вести переписку с графом.
И точно. Граф, отпуская меня от себя, вслух при некоторых присутствовавших сказал мне:
– Я буду писать к Голицыну о тебе, а ты не забывай сам писать ко мне, – я с удовольствием буду получать твои письма!
Когда передавали мне слова князя Голицына, Кутайсов напомнил это обстоятельство, – я решился вовсе не пользоваться дозволением графа, дабы не прослыть шпионом, да и граф, вероятно, позабыл сам об этом, ибо после никогда уже не вспоминал об этом.
Я был назначен в 10-ю артиллерийскую бригаду в батарейную роту, которой командовал майор Данненберг.[115] Мы двинулись с места и перешли границу в июне. Начальник 10-й дивизии генерал-лейтенант Левиз[116] и шеф Фанагорийского гренадерского полка генерал-майор Инзов[117] приласкали и приглашали меня всегда с приветливостью. Все наши действия ограничились одними передвижениями и наконец стоянкой в Галиции. Наша рота расположилась в Ярославле, между Краковым и Лембергом. Лично я проводил время довольно приятно, находясь часто в кругу генералов, где много слыхал политических разговоров; между прочим, приведу несколько фактов.
Вся кавалерия у нас состояла из девяти дивизий, которой командовал князь Аркадий Александрович Суворов.[118] Он был обожаем офицерами и солдатами, сколько в память незабвенного отца своего, столько по личным своим качествам. Дивизия его одна, которая встречалась с неприятелем, т. е. австрийцами, но друг по другу никогда не стреляли, а всегда оканчивалось переговорами: «Если вы не уступите нам позицию, которую вы занимаете, – объявлял им князь, – и не отойдете далее, мы начнем действовать»; и австрийцы за этим снимали свой лагерь, а наши занимали место, где прежде стояла австрийская армия. В некоторых местах польские офицеры из войска, находившегося под командой князя Понятовского,[119] делали набор рекрутов из поляков. Суворов, проходя города, где делался набор, распускал конскриптов, утверждая, что они, как подданные австрийского императора, не могут искренно служить против него. Но зато поляки принимали другие меры: они подкупали лучших солдат наших и уговаривали их к побегам, – и это было так часто, что в той роте, где я служил, дезертировали из Ярославля более 10 человек лучших рядовых и даже два с георгиевскими крестами, чего прежде никогда не случалось.
При Левизе был адъютантом драгунский капитан Прендель.[120] Физиономия совершенно еврейская, и о нем носились слухи, что он точно из евреев и бывает употребляем от нас как шпион во французской армии. Не знаю, до какой степени было это справедливо, но в течение двух месяцев, которые мы провели в Ярославле, он исчезал раза три из круга нашего, и когда возвращался, то мы имели самые свежие и вернейшие сведения о положении дел как в главной нашей квартире, так равно и у французов. Даже утверждали, что с воли главнокомандующего он будто представлял подобную же роль во французской армии при маршале Нее,[121] передавая ему то, что было приказано насчет наших войск.
Здесь же я познакомился с майором Ховеном,[122] впоследствии сделавшимся моим непосредственным начальником и желавшим мне причинить большие неприятности и даже несчастье. Он был назначен командиром конной роты при 10-й дивизии; прибыв в Ярославль для принятия роты, приласкал меня и почти всякий день проводили мы вместе. Он отличался особенной деятельностью, как строевой, так и хозяйственной, и завел примерное щегольство в роте. Офицеры его крепко любили и уважали, ибо вне службы он со всеми был необыкновенно приветлив и обходителен, к тому же большой хлебосол. Но я тотчас приметил, что все это было в нем ненатуральное, но натянутое и с расчетом, ибо пред нашим ротным командиром Данненбергом, как пред старшим себя, он вытягивался в струнку и даже унижался излишними вниманиями, а за глаза беспрестанно смеялся на его счет и критиковала все его поступки. Здесь же я был произведен на вакансию поручика.
Часть III***1810–1812
Аракчеев уволен от звания военного министра. – Барклай де Толли. – Ермолов. – Безрассудная отвага офицеров. – Сухозанет. – Объявление о войне с французами. – Дело под Видзами. – Рахманов и граф Ожаровский. – Движение Депрерадовича к Смоленску. – Спасение тещи и невесты.
В мае 1810 года возвратился я в Петербург. Припоминаю забавный анекдот с одним из моих товарищей, поручиком Базилевичем. Высокого роста, широкоплечий, красивый собой, но довольно ограниченный, он имел привычку, возвращаясь с каких-либо маневров, шутливо рассказывать всем о своих проделках; подобным образом при обратном переходе со Смоленского поля в казармы на Исаакиевском мосту он подъехал ко мне и спросил:
– Видел ли ты, как сегодня государь, проезжая мимо меня, обласкал меня, поклонился, – и ни слова не сказал тебе!
Едва он успел кончить эти слова, сзади подъезжает верхом командовавший бригадой полковник Эйлер и самым жестким голосом говорит Базилевичу:
– Александр Иванович! Государь император приказал вас арестовать на 24 часа и посадить на арсенальную гауптвахту за то, что вы очень рано открыли пальбу из ваших орудий, когда еще не построились колонны к атаке!
Это нас всех так рассмешило, что у нас обратилось в пословицу, когда кого-либо посадят под арест, говорить: «Его обласкали, как Базилевича…»
В августе или сентябре того же 1810 г. граф Аракчеев передал звание военного министра Барклаю де Толли[123] и был причислен состоять при особе государя. По этому случаю он давал так называемый прощальный обед корпусу офицеров гвардейской артиллерии, единственный, сколько запомню, во все время моего служения с ним; ибо с этого времени он уже решительно не вмешивался ни в какое служебное отношение по бригаде. После обеда, перейдя в другие комнаты, мы с жадным любопытством читали в особой книжке собранные собственноручные записки к Аракчееву государей Павла и Александра, и, как кажется, книжка эта с умыслом была оставлена на столе в гостиной. Множество записок из этого числа были сокрыты под бумагой с приложением по углам печати Аракчеева, другие же лежали сверху, на виду. Теперь не припомню содержания многих из них, кроме писанной карандашом государем Павлом Петровичем, следующего содержания: «Барон! Кто такой дурак, который маршировал сегодня в вахтпараде, в замке такого-то взвода?..»
Генерал-майор Касперский еще в начале 1811 г. уволен был в отпуск для излечения болезни, и в его отсутствие командовал бригадой полковник Эйлер. Бывши ротным командиром, он занимался фронтовой службой, как мы тогда называли, «педантски», т. е. со всеми малейшими подробностями; а как в продолжение двух военных кампаний, в сражениях под Аустерлицем и под Фридландом, он заслужил репутацию нелестную для воина, то сослуживцы его крепко за это не любили. Но как удивился я, когда, возвратясь из похода моего в Галицию, я застал его уже командующим бригадой и услышал отзывы своих товарищей, что Эйлер совершенно переменился, из педанта сделался, так сказать, товарищем для офицеров; расположение офицеров к себе он удержал до конца своего командования; а ко мне он даже был особенно внимателен.
В первых числах сентября 1811 г., приехал в Петербург генерал-майор Ермолов.[124] Он тогда был еще командиром конной роты, которую, однако же, сдал по новому положению другому штаб-офицеру, и потому считался только по артиллерии. Во время прошедших войн с французами Ермолов и князь Яшвиль[125] составили себе громкую репутацию первых артиллеристов по армии, хотя были оба совершенно отличны и образованием, и храбростью. Яшвиль – грузин, пылкий, более невежда, нежели образованный, но неглупый, опытный и отчаянно заносливый в сражениях. Ермолов же, напротив, твердый, скрытный, необыкновенного ума, с познаниями обширными и теоретическими, и практическими, в сражениях примерно хладнокровен. Оба они относительно нас, гвардейской артиллерии, отзывались весьма нелестно и в особенности о наших полковниках Эйлере и Ляпунове; даже слух носился, что Ермолов при ретираде под Фридландом, нагнав обе батарейные роты, которыми тогда они командовали, искал хотя одного из них, громко угрожая ударами нагайки. А теперь вдруг и неожиданно Ермолов назначается командиром гвардейской артиллерийской бригады.[126] Это случилось в тот самый день, когда получено было предписание отправить меня немедленно в Смоленск проселочной дорогой на Старую Русу, Холм, Торопец и Духовщину навстречу артиллерийским рекрутским партиям, направленным уже из Смоленска в Петербург по описанному тракту, с тем чтобы я оные обратно отвел к Смоленску. Получив в тот же день все бумаги, я на другой день, когда прочие офицеры представлялись Ермолову, хотя еще не выехал, не счел, однако, нужным ему являться. Он спросил обо мне и выразился: «Знаю, это тоже любимец Аракчеева!»