На пересечении двух дорог стоял столб, на нем объявление «Коммуна наркоманов» и стрелка вправо от шоссе, под стрелкой мелко «555». Что это, метров, подумал я? Тормознул «седьмого с булочкой», незаметно оставил ему на память визитную карточку на сиденье и хлопнул дверью. Была ленивая жара, изредка нарушаемая глуховатыми за маревом воздуха, проносящимися машинами, да скрипкой соскучившихся по земле ботинок. Организм всасывал шатающийся после дороги мир, а перед глазами маячило бельмо объявления, хотелось есть. Поднял ветку, но тут же бросил, подошел к сосне и, отломив ветку, стал ее жевать. Привет, коммуна, только где твое обиталище, как найти твое внутреннее движение в этой глухой безлюдной местности, может быть, то чья-то шутка-прибаутка. Запершило в горле, захотелось и поел земли, то что я увидел, не поддается описанию.
Прошу учесть читателя одно обстоятельство, я пишу о том, чего не знаю, я совсем не знаю, о чем думали люди в шестнадцатом веке, в частности, в 1555 году, а именно этот год был написан на воротах обнесенного густым частоколом пространства; что там внутри, видно не было, только ворота кричали о себе – «1555». Невдалеке опоры высоковольтной линии. Что же это такое, что означает эта надпись, шутка или символ, а может быть правда, когда пускаешься в путешествие, перестаешь удивляться чему бы то ни было, и даже, напротив, постоянно находишься в ожидании чуда или какой-нибудь необычности, с которой в простой будничной жизни не встречался. Собственно за такой необычностью, ради такой необычности, странных и чудных встреч пускаешься в путешествие под названием автостоп. Я пока лежу и наблюдаю за воротами, я пока не тороплюсь. Пришлось привстать и опереться на локти, ворота отворились, очень хорошо видны люди выходящие наружу – это цыгане. Их семь человек, пять постарше и две маленькие девочки, вот они прошли мимо, беспечно переговариваясь, мельком посмотрели на меня, я смотрел им вслед, они принялись голосовать. Интересно, кто же их возьмет, их много. Они стояли совсем недолго, какой-то автобус забрал их всех сразу.
Еще немного полежал, затем встал и вышел на проселок, к ограде от проселка дорога, нет, нет это не заросшая и забытая колея – это накатанная дорога, грунтовка метров пятьдесят. Я забыл сказать, хотя это можно понять из описания, что ворота открывались не к проселку, а к шоссе, перед воротами небольшая круглая площадка, судя по размерам, на ней можно было развернуться грузовому автомобилю. В воротах оказалось квадратное окошко, я постучал, через мгновенье окошко растворилось, показалось перекошенное лицо, которое сказало:
– Я Иван, а ты кто?
– Я автостопист, переночевать можно?
– Нельзя, но покормить, если деньги есть, можем. Переночевать можешь возле ворот, дадим пару одеял под залог. Что еще?
– Сколько за ужин и можно ли войти, хочу посмотреть кто вы такие, как живете, поговорить с главным?
Человек ушел посоветоваться, я остался дожидаться в предвкушении, вероятно грубого, но все же ужина.
Ворота растворились настолько, чтобы можно было протиснуться одному, я протиснулся. И оказался перед группой людей, мужчин и женщин одетых в цыганские, но с каким-то странным незнакомым мне налетом времени. Они молча смотрели на меня, однако, страж позвал за собой, он был статен, пластичен, все впечатление портило изуродованное временем лицо. Уже позже я скажу себе: смотри внимательнее и запоминай, какое бывает время, когда у времени есть возможность высказаться; на этом узком пространстве, окруженном высоким и плотным частоколом лежала печать ужаса времени, здесь время словно бы сконцентрировало свою незаметность в обычной жизни. Так вот она какая воплощенная мечта об овладении времени, вот оно какое время, когда ему дают волю, когда это время понимают, когда расходуется конкретно в ясном направлении и постижимом ритме, когда мысли о времени и все процессы, происходящие со временем, овеществлены в лицах, судьбах, пространстве земли и самом времени, которое здесь такое, как хочется этим людям. Они захотели жить в этом году, начиная от прошедшего нового года до начала следующего нового года уже в только 1556 году, и мыслят они сейчас так, как мыслили люди в том, давно прошедшем для нас, обитающих наруже, времени.
Я успел по дороге рассмотреть в глубине двора несколько явно жилых и несколько построек хозяйственного назначения. Там же в глубине, возле забора стояли три легковые машины, начинало смеркаться, я не разглядел марку машин. Жилые постройки были такие же коттеджи, как и этот по ступенькам которого мы поднялись; да, я забыл сказать о трубе, что возвышалась над забором – это была котельная. В прихожей меня попросили разуться и дали шлепанцы, «как дома, заметил я». «Это – мой дом, это у нас такое правило, кто стоит на страже, тот и кормит путников, которые попросятся …» Последнее, что я запомнил перед входом в дом – желтая звезда яркая и обязательно тревожная, горела в синем ночном небе, уже стемнело.
На стене прихожей висел плакат «Принцип существования государства – насильственная жизнь». Я молчал, я гость, я автостопист, я исследователь. Вопросы мучили меня, цыгане – хорошо, примерно ясно, как они кормятся, но почему община, ну ладно, община это, в целом, понятно, но почему так же далеко от цивилизации? По каким правилам они живут, может быть они цыгане только внешне, а сами и законы их отличны от цыганских законов мифической страны Цыгании? Дальше больше, оказалось, что я еще должен выслушивать его бред, правда, было чем развлечь взгляд. Меня усадили в комнате наподобие столовой, однако, вокруг не обращая на нас внимания, ходили и жили своей повседневной жизнью люди, причем настолько не обращали внимания на нас и друг на друга, что бывшие здесь женщины и мужчины, были из-за ночной духоты полуголыми, а вот прошла полудевушка-полуженщина в одном полотенце небрежно повязанном вокруг бедер, ее круглые твердые груди таинственно мерцали в свете свечей в канделябрах, маслянистые соски притягивали взгляд, влекли за собой тело и душу. Я не дослушал монолог этого сумасшедшего стражника.
Никто не думает о судьбах мира, думают только о собственных штанах, деньгах, дорожат личными ощущениями, боятся остаться в накладе. Люди государства готовы убить всякого, кто помешает выполнить им их функции власти.
Дальнейшее я помню плохо или хорошо. Я пошел вслед потекшему из комнаты маслу грудей, всюду стояли канделябры, мы прошли анфиладу комнат, затем полудевушка по дороге сбросила полотенце. Ах… Я прыгнул вперед, обхватил ее сзади за живот, согнул пополам и поставил на колени, дальше я совершил акт, жажда и сладострастие смешались воедино в моем ощущении этой ночной фурии, она ни разу не повернула ко мне лица, только по ее дыханию и дрожи я понял ее волнение и неизъяснимое наслаждение, судорогой пробегавшее по всем ее членам. Что говорить, я был не в себе, я любил ее с силой, которой не знал в себе прежде, любил ее так, как бы мог умирать или рождаться, я старался раствориться в ней, она хотела принять меня всего. Круглые бедра, упругая влажная кожа, кожа казалось расползающаяся под ладонями. Да, это была самка, о которой я может быть мечтал в той будничной жизни, став автостопистом я осуществил эту мечту. Я держал свои руки на бедрах мечты, ласкал и возбуждался взглядом на ягодицах мечты.
Неожиданно подумалось, о, черт, они все здесь просто трусы и эта баба и тот мужик болтливый, и весь этот добровольный острог, только порождение идеи трусости, а чем еще можно объяснить жизнь, которая изолирована, жизнь, которой нет названия в реальной жизни буден. Да и будни ли это, когда мечту можно подержать за ягодицы, нет. Довольно с меня одной мечты, осуществленной в этом кошмарном доме. Мечту всегда ищешь и дожидаешься ее явления, но осуществление ее таким будничным способом отвратительно, хочется уже бежать от подобной мечты. Что для этого нужно, ведь жить с неосуществленной мечтой невозможно, значит рано или поздно придется осуществить, но так как такое ее осуществление противно, значит нужно отказаться от мечты, требующей подобного осуществления. Как это хорошо, когда есть не только творческая воля; убираться отсюда надо подобру поздорову, пока не все мечты еще исполнились, одного лишь помянутого осуществления хватит надолго. Прочь, на дорогу, пересплю на опавшей хвое. Есть свитер и пара глотков ликера во фляжке.
Мечта вышла меня провожать, между ляжек болело.
– А это, что за старуха?
– А – этостерва по имени мать.
Стерва стояла на коленях и молилась желтой звезде, молилась она молча, во рту дымилась трубка. Захотелось покурить, мечта будто прочла мои мысли, на ходу работая полотенцем, что захватила в доме, подошла к матери уже с повязкой на бедрах, но грудь, ах, грудь, грудь светилась внутренним живым огнем, она фосфоресцировала, если есть черный фосфор, то грудь была черным фосфором. Мечта шепнула на ухо матери, затем кивнула головой и ушла в дом напротив, вернулась с трубкой и мешочком табака. Отчего эти подарки, почему так любезно, подумалось, но скорее захотелось наружу за ворота. Пока шли к воротам, я еще несколько раз хотел мечту; о страшная ночь, она была похотлива и сладострастна, и она хотела вновь и вновь, она привыкла ко мне, странно, но я сделал ее женщиной. Я не видел таких цыганок, конечно, сейчас их нет, среди них попадаются даже русские, разные лица и национальности, ведь цыганство – это образ жизни, а не народность, впрочем, что может быть легче, чем стать цыганами, но что может быть труднее, чем остаться ими.
– Согласен ли стать цыганом?
– Нет.
К утру мы подошли к воротам, еще раз я повернул ее к себе спиной, поставил на колени и последние силы остались в этом чертовом тельце. Я не вышел, я выполз из ворот, дотащился до кювета и уснул. Я спал до полудня. А когда проснулся, рядом спала цыганка, она была в красном платье, а глаз я вчера не разглядел, и сейчас глаза были закрыты. Попахивало дымком. Что же мне нужно, я не знаю, что мне надо, а если знаю, то я не уверен, что это нужно будет большинству людей, а потому буду делать то, что хотят люди вокруг меня, потому что большинству людей не всегда удается сказать о том, что им хочется, у меня может получиться помочь им в этом. Я тронул мечту за плечо, она пошевелилась, потянулась и приоткрыла глаза. Это – уже не мечта, это моя женщина, вероятно, я скоро узнаю все о ней, я узнаю, как она ест, спит, любит, как она любит меня, какой у нее характер, как она ходит. Какие у нее глаза? А глаза водянистые. Нельзя гнаться за мечтой, вот она какая, когда в руках и уже осуществленная. Провались мечта, не до тебя. Цыганка исчезла, осталась лишь примятая трава и боль в паху, и ворота остались.
Солнце встало в зенит, хотелось пить и есть, ехать хотелось. Я же автостопист. Одна мечта преодолена, дальше, на преодоление всех мечтаний, мечты так мешают в жизни, от них нет никакого спасу, а при воплощении они оказываются с водянистыми глазами. Отказаться бы совсем от всяких мечтаний, от всяких желаний устремленных в будущее, то будущее которое мы строим во снах и рассказах, в болтовне с близкими, в плаксивости и в нежности, в страданиях и в тоске, которой не место в жизни, но как же без всего без этого. Пока не знаю, хочется и человеком остаться и быть деятелем великой мощи. Но почему всегда мечты о том, каким хочу быть? Я есть, я уже стал, ведь желание означает, что я уже стал, а дело за малым – быть.
Помню был день, когда я переезжал из Москвы в Орел на постоянное местожительство; я уже начал работать на телевидении, в отделе информации. Надо было получать багаж, где взять машину, где деньги? Я ехал по красному мосту (года четыре назад, когда красный мост ремонтировался рядом был наведен понтонный мост и это было очень экзотично и неожиданно) через Оку и подумал, а как бы хорошо написать новеллу о мужеубивице. Она зарубила мужа топором, затем разрубила на куски и часть сожгла, а часть закопала в саду.
Новелла начиналась бы так: «На дворе было темно и сумрачно, баба вышла во двор, обошла все его уголки, подошла к домику, в котором жили квартиранты, в домике тихо и темно. Баба обошла еще раз двор, проверила закрыта ли калитка. Через несколько минут она вытащила во двор мешок, огляделась еще раз, тихо прикрыла дверь, чтоб не скрипнула, тихонько крякнула и закинула мешок на спину: „Чертяка, тяжел…“. Из мешка текло мокро, черно и жутко, баба лишь чмокала языком и зачем-то пару раз облизала языком губы, ее шопот умирал во рту, даже в горле, кофточка расстегнулась, почти до пояса болтались ее груди, старые сморщенные, будто две тряпки выпали из кофточки и заплясали под мертвенным светом, будто обгоняя друг друга, сталкиваясь и извиваясь, цепляясь за ветки с потеками черной краски, что текла струйками из мешка, капая и капая. Баба была колдунья в душе, она подгадала под дождь это убийство, она была уверена, что под утро будет дождь и все следы смоет. Бочка, в которой она жгла куски мужа, стояла в подполе, она сожгла немного, все же боялась дыма, запаха дыма. Еще она боялась жены своего квартиранта, как потом окажется, не зря, жена обеспокоенная отсутствием мужа хозяйки, пойдет в милицию, хотел бы я присутствовать при том моменте, когда она будет выкладывать капитану, дежурному по отделению свое тревожное чувство и, что он ей ответит, как будет смотреть на нее, о чем спрашивать, что первое он предпримет, когда поймет, о чем она ему рассказала, хотел бы я знать, как он держит руки в тот момент, когда она произносит роковое слово. Затем я сказал себе».
Нет это потом, а сейчас нужно закончить поднадоевшего «Автостописта», и это будет мой первый шаг на пути исполнения плана литературной работы.
Когда же я приеду в город моей мечты, когда я ступлю на подножку машины, которая привезет меня в этот город «знакомый до слез», ах, ах, «до прожилок, до детских желез», пела певица на лобовом стекле, на певице ничего не было, а я спал, да так крепко, что проспал свой город, когда водитель потряс за плечо, был уже вечер, была уже ночь, я проснулся.
Деревня пронзительно светила мелкими огоньками.
Ворона улетела, в пыли остались кости, перья – останки. С бензоколонки правил в мою сторону автопоезд, на мою поднятую руку водитель кивнул и махнул рукой вперед, там автопоезд притормозил, но не остановился, я нагнал машину, водитель крикнул, что мол скорее, он опаздывает, давай мол. Я бросил сумку на сиденье, вдруг споткнулся и падая еле увернулся от колеса, грузовик прибавил, его уже было не догнать. Эх, черт. Через пару сотню метров грузовик притормозил и на обочину упала сумка. Мой фотоаппарат… Плевать. Доплелся до сумки, ремень через плечо. А дальше что?!
Беспросветная трусость, беспросветная суета – вот от чего хочется в первую очередь избавиться, отправляясь в путешествие. Каким же образом мечты стали обузой, еще точнее, каким образом, и как мне удалось понять, что мои мечты – превратились в обузу. Ну, да, ведь девица была с водянистыми глазами.
Я еду и ем, и слушаю разговоры водителей. Затем второй, который не за рулем, поворачивается и спрашивает, кто, куда, почему: журналист, Киев, наблюдения. Второй подумал, покосившись еще раз на меня, открыл бардачок и протянул несколько затрепанных листов бумаги. Что это? Это мы балуемся с Анной (Анна – это первый, который за рулем, второго звать Егором) на вынужденных стоянках.
Вот этот текст.
«Паяц и ШутЕму представилось великое осеннее исполосованное перистыми облаками небо, тупое и мягкое одновременно по ощущению.
– Постой, ты.
Это говорит паяцу отставший шут с мотком веревки через плечо черного цвета, другое плечо красное. Паяц останавливается и начинает жаловаться.
– Я доживу до восьмидесяти семи лет, меня разобьет паралич, мою правую ногу изогнет дугой, с моей поджелудочной железой случится нехорошее, я переживу всех своих сверстников, меня похоронят под черным мрамором, мир станет следить за моим последним дыханием. Я умру – мир разрыдается.
Паяц смотрел под ноги и говорил, говорил, на крик шута обернулся, не поднимая головы и машинально сделал еще полшага, но еще больший крик шута, вынудил его поднять голову и посмотреть по направлению крика, слева оказалась бездна, наполненная серым живым туманом. Паяц воскликнул. Шут сказал.
– Я спущусь, а ты подержишь веревку. Или может быть тебе самому хочется туда, уступлю место в строю. Отдохнем и решим.
Шут садится на край и опускает ноги в туман, ног нет. Паяц ложится на край бездны и смотрит в голубые небеса.
Туман колышется, и молчит чарующая тишина. Шут подергивая плечами, сгорбился и, склонив голову, задремал с широко раскрытыми глазами. Паяц слушает мягкую гармонию поля и бездны, ему всегда не хватало в окружающем легкости, вечности и логики. Он один, он наедине с самим собой, он ниоткуда не ждет помощи. Он знает, что возбуждение не придет извне, всю свою силу он содержит в себе, и берет силу паяц только из себя. Паяц помнит слова старинного товарища, что все на свете и хорошее и дурное дается человеку не по заслугам, а вследствие каких-то еще не известных логических законов, на которые указывал еще Тургенев, хотя назвать он их не мог, чувствовал, а назвать не мог. Паяц уставился невидящим взором в небеса.
– Шут, а у тебя плечи, как крылья.
– Только они вдруг окостенели.
Согласно поднял и опустил голову шут. У шута при разговоре вытягивается верхняя губа, совсем как лепесток. По небу на восток летят облака. Звук шутовского голоса напоминает запах ландыша. Зная характер паяца, шут приготовился слушать.
– Шут, а у тебя плечи как крылья… Шут, а что такое свобода?
Шут помнит, что когда-то у паяца были мощные жирные ноги, а потому паяц был лишь выше пояса паяцем.
Глубоко внутри шут помнит, как он плакал по ночам от одиночества, смотрел на Луну и плакал, тогда же он понял, что в одиночестве заключено мужское начало. Шут – крепкое человеческое существо, чуткое, сладострастное, он умеет слушать внутренний голос собеседника, умеет быть покорным, терпеливым, у него моментальная реакция на движение души собеседника. Шут умеет делать то, чего хотят люди, но его нормальное состояние – разлад с собой. Он умеет внешнюю энергию собирать и концентрировать, он умеет привлекать и обольщать людей. У шута прекрасные стальные глаза, мгновенно меняющие выражение с ласковых на добрые, потом презрительные, наконец, виноватые и еще много выражений имели эти глаза. Шут умел видеть, исходящие из каждого растения жизненные токи, их эфирные двойники и то, что в оккультизме называют элементалиями растительного царства. Шут чувствовал и даже знал, как происходит фотосинтез, однако, знаний своих передать никому не мог, потому что не хотел. Идея жизни его – сильная и напряженная, ухватить ее очень трудно, и он этого не хочет, а она – как струна звенит. Шут повернулся в сторону паяца.