Мы простимся на мосту - Муравьева Ирина Лазаревна 12 стр.


Дорогие мои мама и папа, простите, если вам уже наскучило то, что я пишу. Эта ночь перевернула меня всего, и если мы когда-нибудь еще встретимся, вы, наверное, и не узнаете меня в том человеке, каким я стал теперь. Шаман принялся громко стучать колотушкой по своему бубну и все чаще и чаще вскрикивать. Глаза его при этом открылись, но я точно могу сказать, что он никого из нас в эти минуты не видел. Барченко шепнул мне, что шаман ищет путь в царство мертвых и в этот момент его собственная душа должна отделиться от тела. Потом он, усмехнувшись, добавил, что отделение души от тела всегда сопровождается невыносимой болью. Танец моего шамана стал стремительным; смотреть на то, как он высоко подпрыгивает, ненадолго зависая в воздухе, распластывается, прижав ухо к земле, было сначала почему-то мучительным для меня, но постепенно я сам отделился ото всего окружающего и начал погружаться в какие-то видения. Сначала я видел себя маленьким, лет шести, видел, как мы с мамой сидим под вишней, прислонившись затылками к стволу, и на нас густо падают мелкие белые цветы; потом я вдруг увидел, что мама встала и куда-то пошла. Я попытался вскочить и побежать за ней, но что-то не пускало меня. Я смотрел, как мама уходит все дальше и дальше, и когда она уже почти скрылась из вида, ее окружили очень милые и пушистые звери, похожие на собак, но яркого, золотого цвета, и я догадался, что это были лисы, и шкура одной из этих лис укутывает сейчас мое горло. Мне стало казаться, что теперь я остался один на всем свете, но страшно мне не было, и какая-то спокойная и благостная сила вдруг переполнила меня всего изнутри. Мама исчезла, от этих золотых животных, которые увели ее, остался легкий желтоватый туман в воздухе, а я чувствовал себя так, как будто наконец освободился от долгого страдания. Потом я услышал шум дождя по брезенту и увидел, что пью чай на дороге, спрятавшись под куском брезента и лошадиной попоной с еще одним офицером, имени которого уже не помню. Я сообразил, что это действительно так и было, мы с ним чудом уцелели в бою, который только что закончился, и стоны раненых, которых проносят мимо нас на носилках, и стоны тех, которых еще не подобрали, стоят в этом холодном сером воздухе. В этом воспоминании тоже было острое и сильное ощущение счастья. Я то проваливался внутрь этих своих видений, приносящих мне свет и освобождение, то снова видел похожего на дикую и косматую птицу человека, по желто-коричневому лицу которого, завешенному длинными белыми нитями бисера, струился пот. Потом я опять крепко-крепко заснул. Проснулся я, как сказал мне Алексей Валерьянович, через двое суток.

Я написал вам обо всем этом так подробно вот почему: даже если меня выпустят на свободу, даже если мне сохранят жизнь, я постараюсь никогда не возвращаться обратно в тот мир, про который я теперь понял самое главное: жить в этом мире я не смогу. И все так устроено в нем, что…

На этом слове письмо Василия Веденяпина обрывалось. Александр Сергеевич закрыл лицо руками и сидел молча, низко опустив голову. Наконец Нина не выдержала:

– Это она передала тебе?

– Она вчера принесла мне его в больницу. Вася не успел даже дописать и передал Барченко, а тот отдал её сестре, – негромко ответил он из-под ладоней.

– Я не спрашиваю тебя об этом! Какое мне дело, в больницу или не в больницу?

Александр Сергеевич потер лоб.

– Зачем ты кричишь?

– Я уеду, – тихо сказала Нина. – Уеду к мальчику в этот порт… как он назывался раньше? Романов-на-Мурманске. И буду там с ним.

– Ты не доедешь до этого порта, – усмехнулся Александр Сергеевич. – Если тебя не выкинут по дороге с поезда, ты подцепишь тиф и умрешь в вагоне на полу. Но дело не в этом. Ты что, разве не поняла?

– Какая там власть-то? – спросила она. – Там красные?

– Не знаю. Газеты всё врут.

– Чего же я все-таки не поняла?

Муж странно взглянул на нее:

– Нина, он попрощался с нами. Ты сон его ведь прочитала?

– Ты что говоришь! Как ты смеешь?!

Красные от бессонницы глаза Александра Сергеевича увлажнились. Он широко перекрестился.

– Господи, помоги ему!

– Я ненавижу тебя! – закричала Нина. – Ненавижу! Я каждую ночь мечтаю, что он возвращается к нам! Я держу его за руку и плачу от радости. А ты говоришь, чтобы Господь помог ему освободиться от нас! Ото всего, что было нашей жизнью! Да он же погибнет без матери!

– Без матери он не погибнет, – пробормотал Александр Сергеевич. – Без Бога погибнет.

Она вскочила и затрясла кулаками перед его лицом:

– Молчи, ты, чудовище! Я отмолю! Ведь это же я отмолила, ты помнишь? Когда он сидел на Лубянке!

– Пойдем выпьем кофе, – вдруг сказал Александр Сергеевич. – У нас желудевый остался?

Она тоже стихла и наклонила голову.

– Остался.

– Ты кашляла ночью. Знобило тебя?

– Меня каждый вечер знобит.

– Дай-ка я легкие твои послушаю.

– Зачем же их слушать? Тебе все равно без меня будет лучше.

– Ерунды не говори! – оборвал ее Александр Сергеевич. – Пойду затоплю. Завтра обещали еще дров привезти, нужно протопить как следует…

Нина пошла за ним, задевая за мебель концом старого пледа, наброшенного на плечи. Александр Сергеевич приостановился, погладил этот плед, потом провел пальцами по ее переносице, бровям, лбу…

– Да, выпало нам! – Он вздохнул. – Чего уж теперь-то считаться? Бедняжечка…

Нина закашлялась.

– Ну вот: пожалел все-таки! – еле выговорила она сквозь кашель. – А то ведь: чужой… – И осторожно погладила его по волосам. – Седой стал… Я ночью просыпаюсь, Саша, и никого рядом! Пусто, черно, страшно. Как в могиле… Вспомню про сына – ужасом обдает. Про тебя подумаю – стыдом… Зачем я живу? Для кого? Для чего?

– А я? – Он коснулся губами ее лба.

– Отпусти меня!

Александр Сергеевич насторожился:

– Я тебя уже отпустил один раз.

– Нет, к Васе меня отпусти. Как сказано, помнишь? «Сытая душа попирает и сот, а голодной душе все горькое сладко». У меня давно душа голодает…


Хорошо было тем детям, к которым на елку, например, или на день рождения приходили исторические деятели. Такой праздник уж точно не выветривается из памяти! Ну, кто из выросших в Лесной школе № 61 забудет, как ночью, в такую пургу, что даже ресницы болели от ветра и не было видно ни зги – хоть смотри, а хоть не смотри, все равно не усмотришь! – к ним в комнату, где было очень тепло, и елка горела, и пахло свечами, вошел Дед Мороз? Кто был этим Морозом? Ау, Бонч-Бруевич, ау! Что не отзываешься? Спрятался, бедный.

Началась эта новогодняя сказка с того, что детишки стали беспризорниками. И, ставши такими, попали в приют. В приюте часто бывали гости из иностранных стран, и даже писатели, много писателей. Они ведь по-своему тоже детишки. Приютским объяснили, как отвечать, если иностранные гости будут интересоваться их семьями, и девочка Катя однажды довела до слез впечатлительного драматурга по имени Бернард, поведав ему, драматургу, про то, как Катин папаня взял Зимний.

Случалось, что гости оставались и на обед. Тогда Аграфена Матвеевна, женщина очень полная, с косой, перекинутой через пышную грудь, на которой горела пятиконечная красная звезда, подаренная Аграфене Матвеевне другом ее детства Климом Ворошиловым, плавно, показывая ямочки на своих румяных локтях, вносила поднос с чисто русским борщом, и гости, тотчас оборвав разговор (включая Бернарда), садились покушать.

Владимир Ильич Ленин хотел, чтобы его, человека совсем не старого, но облысевшего от лечения бытового сифилиса, подхваченного им на одной из маевок, куда пропускали Бог знает кого, включая шпану и любых провокаторов, – хотел он всем детям планеты быть дедушкой. Трудно сейчас понять, зачем ему этого так уж хотелось, но с фактами ведь не поспоришь.

Надежда Константиновна Крупская капризничала и отнюдь не желала становиться бабушкой. Она была верной соратницей дедушки. И другом его по борьбе, многократным. Они жили в Шушенском, там и боролись. А когда победили и переехали в шестикомнатную, очень скромную кремлевскую квартиру, куда, опровергая слухи о том, что Ленин питался одним молоком, а Крупская – хлебом, везли им и кур, и икру, и балык, и разные овощи, и ананасы; когда они в эту квартиру переехали, наладили быт, ввели красный террор – короче, решили все эти вопросы, – тогда они сели в машину втроем (еще и Маняша, сестричка, пристала: возьми да возьми!) и поехали к детям.

Бонч-Бруевич, который сейчас спрятался и не отзывается (как будто бы нужно стесняться того, что он хоть однажды сказал все, как было!), уверен, что Ленин любил поиграть. С игры-то, мол, и началось. Что дети, увидев вошедших к ним в дом, ужасно смутились. Но Ленин, привычный к смущенью людей, схватил сразу Катю, отер ей глаза и тут же сказал, что она будет мышь. Потом подобрал Кате кошку в лице большого и очень неловкого Пети, потом велел всем разделиться вот так: один, значит, кот, а другой, значит, мышь. Ты, кошка, лови себе мышку и ешь. А ты убегай и спасай свою шкуру.

Случалось, что гости оставались и на обед. Тогда Аграфена Матвеевна, женщина очень полная, с косой, перекинутой через пышную грудь, на которой горела пятиконечная красная звезда, подаренная Аграфене Матвеевне другом ее детства Климом Ворошиловым, плавно, показывая ямочки на своих румяных локтях, вносила поднос с чисто русским борщом, и гости, тотчас оборвав разговор (включая Бернарда), садились покушать.

Владимир Ильич Ленин хотел, чтобы его, человека совсем не старого, но облысевшего от лечения бытового сифилиса, подхваченного им на одной из маевок, куда пропускали Бог знает кого, включая шпану и любых провокаторов, – хотел он всем детям планеты быть дедушкой. Трудно сейчас понять, зачем ему этого так уж хотелось, но с фактами ведь не поспоришь.

Надежда Константиновна Крупская капризничала и отнюдь не желала становиться бабушкой. Она была верной соратницей дедушки. И другом его по борьбе, многократным. Они жили в Шушенском, там и боролись. А когда победили и переехали в шестикомнатную, очень скромную кремлевскую квартиру, куда, опровергая слухи о том, что Ленин питался одним молоком, а Крупская – хлебом, везли им и кур, и икру, и балык, и разные овощи, и ананасы; когда они в эту квартиру переехали, наладили быт, ввели красный террор – короче, решили все эти вопросы, – тогда они сели в машину втроем (еще и Маняша, сестричка, пристала: возьми да возьми!) и поехали к детям.

Бонч-Бруевич, который сейчас спрятался и не отзывается (как будто бы нужно стесняться того, что он хоть однажды сказал все, как было!), уверен, что Ленин любил поиграть. С игры-то, мол, и началось. Что дети, увидев вошедших к ним в дом, ужасно смутились. Но Ленин, привычный к смущенью людей, схватил сразу Катю, отер ей глаза и тут же сказал, что она будет мышь. Потом подобрал Кате кошку в лице большого и очень неловкого Пети, потом велел всем разделиться вот так: один, значит, кот, а другой, значит, мышь. Ты, кошка, лови себе мышку и ешь. А ты убегай и спасай свою шкуру.

Ах, как завертелось! С каким огоньком! На первом коммунистическом субботнике не было такого веселья, как на этой елке. Особой изобретательности дедушка, конечно, не проявил: лови, брат, и ешь! Видишь Зимний – бери! Короче, прямой он был дед, без фантазий. А детям-то что? Раньше они босыми бегали, махорку на темных вокзалах курили, теперь пошли с Лениным мышки да кошки… Бежи, бежи, серая, не убежишь!

Всякая история обрастает легендами, и эта тоже. Вдоволь наигравшись с детьми, Владимир Ильич вместе с кроткой Маняшей и сильно уставшей женою Надюшей поехали в Кремль. И говорят злые языки, что на углу Орликова переулка на его приостановившуюся машину налетела банда знаменитого рецидивиста Яньки Кошелька, и лично сам Янька, не узнавши в темноте вождя мирового пролетариата и главного международного дедушку, потребовал денег. Денег у Ленина отродясь не водилось. Не было их также и у его жены, а у сестры хоть и были какие-то копейки, но ей не хотелось их тут же отдать. Напрашивается простой вопрос: зачем было останавливать машину? Личный шофер Ленина по фамилии Гиль объяснял потом, что это, мол, сам Ленин попросил его приостановиться и спросить, чего от него хотят размахивающие оружием, с неприятными, грубыми лицами люди. Но Гиль этот точно наврал. Не таков был Ленин, чтобы после всего пережитого в Цюрихе попросить шофера остановиться! Хотя, может быть, это именно дети на него так подействовали. Смягчили его и зачем-то расслабили. От Яньки Кошелька Ленина отбила подоспевшая милиция. В результате возникшей перестрелки один из милиционеров погиб и был посмертно награжден часами. Но вот что сейчас интересно: говорят, что после этой ночи у Ленина совсем испортился характер. Детей он уже не любил, играть с ними тоже почти не играл, домашних замучил, Маняшу особенно. Все время куда-то ее прогонял и изредка топал ногами. Надежда частенько писала в ЦК, просила помочь и прислать медсестру. Прислали двоих.

Может быть, конечно, начавшиеся в России с 1921 года массовые расстрелы несовершеннолетних не имеют никакого отношения к психическому срыву вождя после елки. Расстрелы – расстрелами, психика – психикой. Но как все на свете таинственно связано!

Ирония жизни… А что это значит?


Дине Ивановне Форгерер казалось, что в эту ночь она не спала ни одной минуты, поэтому, открыв глаза и увидев, что за окном уже рассвело, она никак не могла поверить в то, что заснула, а главное – где! В чужой комнате рядом с любимым ею человеком, встречи с которым она ждала целый год. Но она заснула и проспала, наверное, не меньше трех-четырех часов, пока озабоченный голос трамвая не начал свою торопливую песню. Любимый ею человек лежал рядом на диване, от которого сильно пахло керосином, а значит, в нем жили когда-то клопы, которых изгнали к прибытию гостя. Подперев кулаком голову, Алексей Валерьянович пристально смотрел на нее и молчал. Дина потянулась к нему горячим, худым и разнеженным телом, но он сухо поцеловал ее в висок и начал вставать, одеяло откинув. От неприятного предчувствия у нее похолодели и стали вдруг мокрыми руки и ноги.

– Пока ты спала, – сказал он, наливая себе воды из графина немного дрожащими пальцами, – я думал о том, что нам делать сейчас.

Она испуганно, умоляюще взглянула на него.

– О чем ты?

– Единственный шанс выпутаться тебе – это разорвать всякие отношения со мной. Я говорил это тебе вчера вечером и сегодня повторяю то же самое. Не надо! Не спорь! – Он повысил голос, чтобы не дать ей возразить. – Ты еще не поняла того, что случилось. Тебя напугали, и всё. Но дело не только во мне и тебе. И даже не в Танином сыне. Они его, может быть, и не убьют. Но Таню, тебя, и отца, и Алису они безусловно убьют. Что тогда? Тогда и он тоже не выживет.

– Зачем же им нас убивать?

Я им сейчас нужен, – ответил он с еле сдерживаемым бешенством. – Я их заманил сам не знаю куда. Они не отстанут. И чтобы переломать меня всего, не остановятся. Начнут и меня шантажировать… Кем? Тобою, конечно! А кем же еще? Поэтому…

И замолчал.

– Поэтому что? – прошептала она.

Барченко поставил на стол стакан с водой, грузно опустился на колени перед диваном, положил голову на подушку.

– Поэтому мы расстаемся с тобой. На сколько, не знаю.

Через пятнадцать минут внимание сонного красноармейца, дежурившего у дверей Второго Дома Советов, было остановлено красивой, но всклокоченной юной особой, выскочившей прямо перед его носом и стремглав помчавшейся через улицу так, что еще секунда – и она угодила бы под грузовик.


Завершив съемки в Финляндии, Николай Михайлович Форгерер, в котором за время вдохновенной работы над ролью добродетельного Лота окончательно окрепло решение вернуться в Россию к своей несговорчивой странной супруге, прибыл на Финляндский вокзал в самом начале марта. Он готовил себя к тому, что жизнь в этой новой России не будет простой и удобной, однако представить себе того траурного зрелища, какое собою являл Петроград, не мог даже в самых нелепых фантазиях. Вид этого совсем еще недавно прекрасного и величественного города, в котором теперь только тающий снег и сумерки с запахом близкого моря напоминали прежние времена, так сильно подействовал на впечатлительного Николая Михайловича, что он содрогнулся, и дикая мысль, что в таком разоренном и измученном месте людям не до любви, впервые пришла ему в голову. Москва, до которой он с большими трудностями добрался только на третьи сутки, была Петрограда не лучше.

Увидев перед собою знакомый дом доктора Лотосова, Николай Михайлович остановился и опустил чемоданы на землю. Сердце его неистово билось, а голова, ноющая уже второй день, вдруг разболелась по-настоящему, и стало казаться, что левый глаз выворачивают из глазницы так, как полукруглой ледяной ложкой выворачивают из ведерка шарик мороженого. Он набрал в руки тающего, но еще колкого снега и приложил его ко лбу. От холода голову и левый глаз заломило еще больше. Николай Михайлович вытер лицо перчаткой и позвонил в дверь. Послышались быстрые, как будто бы детские и веселые шаги. Николай Михайлович закашлялся от волнения.

– Кто там? – спросил его ровный голос Тани.

– Я, Тата, – ответил Николай Михайлович.

– Ах! – вскрикнула она, загремев цепочкой, и это «ах» живо напомнило ему Дину. – Ах, Господи! Вы?

Она распахнула дверь, и Николай Михайлович очутился в передней, увидел знакомую деревянную лестницу наверх, почувствовал запах отсыревших дров, которыми только что затопили печи. Таня была еще не причесана: светлые – гораздо светлей, чем у Дины, – волосы закрывали ее хрупкие плечи с наброшенным на них платком. Лицо при виде Николая Михайловича загорелось румянцем.

– Ах, Господи! – повторила она, всплеснув руками и этим опять же напомнив жену. – А мы ведь не знали, что вы, то есть ты…

И смутилась, не зная, как обращаться к нему.

– Да я и сам не знал до последней минуты, сколько мне понадобится времени, чтобы добраться… Дорога тяжелая… Трепали, обыскивали…

Назад Дальше