Мы простимся на мосту - Муравьева Ирина Лазаревна 9 стр.


Она промолчала.

– На это вот я возразил, что физкультура физкультурой, а как тебя, извините за выражение, прихватит за одно место, тут ты про бесстрашие сразу забудешь и так запоешь, о-го-го-о! А он не сдается: «Нет, – говорит, – я не запою, я в себе уверен!» Ну, жизнь нас рассудит.

– Я не собираюсь вам ничего докладывать, – твердо сказала Дина Ивановна и встала со стула.

– Да бросьте вы, бросьте! – махнул рукой Блюмкин. – Другие вон могут, а вы что, немая? Да и не про вас, Дина Ивановна, разговор! Разговор о товарище Барченко и его дальнейшей судьбе, которая, вы уж мне поверьте, целиком в наших руках.

Он тоже встал, расправил плечи, приложил к шумящей печке обе ладони, потом подошел к окну и повернулся спиной к Терентьеву и Дине.

– Опять снег пошел! – с досадой сказал он. – Сейчас бы в тепло! В Бухару… Да хоть бы и в Грузию! Все потеплее… О чем мы? Так вот, о судьбе. Нам стало известно, что товарищ Барченко превысил свои полномочия, когда доказывал нам необходимость своей предыдущей экспедиции. Он убедил нас, что экспедиция должна быть по районам Севера, в то время как все наши сведения говорят о том, что интересующие нас предметы и явления целиком сосредоточены в области Тибета, Памира и кое-каких районов Индии. Нам бы хотелось понять, насколько сознательно товарищ Барченко вводил органы в заблуждение, когда разрабатывался план экспедиции.

– Он ничего не говорил мне об этом… – пробормотала она.

– Тогда не говорил – так, может, нынче скажет? – улыбнулся Блюмкин. – Тогда ведь и вы мало что понимали…

– Но я не могу… ни о чем… – Она положила ладонь на горло и громко сглотнула слюну. – Оставьте меня…

– Выйдите, товарищ Терентьев! – вдруг грубо сказал Блюмкин и подошел к ней вплотную.

Терентьев плотно затворил за собою дверь. Блюмкин взял Дину за подбородок короткими и сильными пальцами.

– А может быть, мне тебя здесь изнасиловать?

Она вырвалась и отскочила от него.

– Сиди! – Он с силой толкнул ее на стул. – Сиди и не рыпайся! И не с такими мордашками, как твоя, у меня в ногах валялись… Ты думаешь, мы здесь играем?

Дина Ивановна сжалась.

– Ну, то-то! Ты хочешь хахаля своего спасти, пока можно, или нет? А то мы сейчас эту приятную беседу закончим, и завтра тебя найдут в подворотне с перерезанным горлом. И будут вороны клевать твои плечики…

Он не удержался и жадно схватил ее за плечи обеими руками. Дина рванулась всем телом. Блюмкин отпустил ее.

– А как же ты думала? Холод. Вороны голодные, – наставительно произнес он.

Она подумала, что ничего не хотела бы сейчас, только умереть. И даже достаться воронам.

– Сегодня ночью мы разместим его на квартире, – продолжал Блюмкин. – И, может быть, даже машину вернем. С одним, правда, только условием: он будет под нашим контролем. А также под вашим. – Блюмкин иронически приподнял брови. – И вы обязуетесь все говорить.

– А если я не соглашусь? – прошептала она.

– Найдут с перерезанным горлом. И Барченке вашему – крышка… Войдите, товарищ Терентьев!

Терентьев вошел, тяжело наступая на пятки.

– Ну, всё, мы закончили! – весело сказал Блюмкин. – Завтра гражданин Барченко, Алексей Валерьянович, будет уже на своей новой квартире; дадим ему отдохнуть денек, помыться там, переодеться – и сразу за дело! Так, Дина Ивановна?

Она встала и, как слепая, спотыкаясь и задевая за мебель, пошла к двери.

– Да мы вас сейчас отвезем! – заторопился Блюмкин. – А то под трамвай попадете, с вас станет…

В доме Лотосовых только что сели пить чай. Алиса Юльевна старалась не менять строгих правил, и чай пить садились ровно в половине шестого. Черная машина, притормозив перед парадной дверью, вытолкнула из себя растрепанную и бледную Дину, которая, дождавшись, пока машина отъедет, стремглав бросилась бежать не к себе домой, а в сторону Плющихи. Кудрявый и нежный ребенок Илюша, забравшийся на подоконник, спрыгнул на пол и закричал на всю комнату:

– Вон Дина! Вон Дина! Она убежала!

Таня и Алиса Юльевна одновременно подскочили к окну. Это была Дина, которая быстро удалялась, но даже в наступивших сумерках нельзя было не узнать ее размашистую и неровную походку.

– Куда она? – Таня в страхе посмотрела на Алису.

– Иди, догони! – решительно сказала Алиса Юльевна.

Таня догнала сестру уже на Плющихе. Дина остановилась и со злобой, которую Таня никогда не видела в ней прежде, посмотрела на нее.

– Куда ты? – Таня схватила ее за рукав.

– Оставь меня! Что ты всё ходишь за мной!

– Но, Динка, куда ты?

Ветер с ревом, захлебываясь, налетел на них, и обе слегка пошатнулись, закрылись руками. Таня посмотрела вверх, и что-то словно бы ударило ее в сердце: темное зимнее небо перекатывалось само через себя, как зверь, и старалось исчезнуть, свернуться, стать чем-то другим – незаметным, беззвучным; и эта его судорога, вдруг отозвавшаяся в Тане, это беспомощное и одновременно исступленное небесное старание то ли сдвинуться куда-то, то ли приблизиться к ним, то ли помочь, как будто и небо устало от жизни, как будто ему тоже невмоготу, неожиданно придало ей силы: она ощутила кого-то, кто там – далеко, неотступно – их помнит и слышит весь их разговор.

– Я тебя никуда не пущу! – Таня опять схватилась за ее рукав. – Я сейчас лягу у тебя на дороге, ты слышишь?!

– Ложись! На здоровье! Вся в маму пошла! Такая же дура! Ведь я за тобой не слежу! Мне не важно!

– Куда ты идешь?

– Тата! – У Дины скривилось лицо, как будто она сейчас разрыдается, но она сдержалась. – Я к Варе иду, вот и всё. Просто к Варе.

– Зачем тебе Варя сейчас? На ночь глядя?

– Она меня ждет, попросила…

– Ты врешь! – задохнулась Таня. – Никто ни о чем никого не просил.

Опять налетел ветер.

– Хорошо! – спрятав лицо в воротник и с ненавистью сверкая глазами сквозь слипшийся мех, выговорила Дина. – Я все наврала. Но она мне нужна. Она, а не ты. Вот и всё! Оставь меня, слышишь?!

Тонкая, длинноногая, с длинными руками и мокрыми, разбросанными по плечам волосами, сестра смотрела на нее отчаянными, но пустыми глазами, и вся ее поза, и блеск этих глаз, и то, как она закусила губу, – все было решительным и непреклонным.

Таня повернулась и быстро пошла обратно к дому. У самого парадного ей показалось, что ветер, снова налетевший на лицо, пахнет морем, и вкус его – жирный, соленый, почти как у моря.

Звонок на обитой надтреснутой кожей двери с по-прежнему висевшей на ней табличкой «Профессор Остроумов. Лечение и профилактика детских болезней» был вырван с корнем, торчали провода. Дина заколотила по табличке. Дверь отворилась, и незнакомая толстая женщина в ситцевом халате с ярко-красным, как будто обваренным, лицом выросла на пороге.

– Я к Брусиловым, – резко сказала Дина.

– Идите, – зевнула женщина и крикнула в темноту: – Варвара! К тебе! Могла и сама бы открыть!

Из маленькой боковой комнаты послышался кашель, и голос Елизаветы Всеволодны Остроумовой, Вариной бабушки, испуганно и вежливо забормотал:

– Она же больна, вы же знаете, Зоя…

Дверь наконец приоткрылась, и, увидев Дину, Елизавета Всеволодна замахала руками:

– Боюсь я сама открывать, а Варвара лежит. У Павлика жар. Простудились, наверное. Ты в валенках, Дина?

– В ботинках, – осипшим голосом ответила Дина.

– Тогда проходи, – усмехнулась Елизавета Всеволодна. – А валенки нужно снимать, у нас строго…

Две смежные комнаты с раздвижными дверями, оставшиеся Елизавете Всеволодне Остроумовой, вдове профессора Остроумова, иждивенке, и Варваре Брусиловой, служащей железнодорожного депо, тоже вдове и с ребенком, были похожи на склад: библиотека профессора, прежде размещенная в огромных книжных шкафах его кабинета, была свалена в кучу и целиком занимала вторую комнату, где поместился только диванчик, на котором, лицом повернувшись к стене, лежала Варвара Брусилова, а в первой комнате на узенькой детской кроватке спал сын ее Павел, внук легендарного героя Мировой войны генерала Алексея Брусилова, добровольно перешедшего два года назад на сторону большевиков.

Варвара Брусилова, еще худее, чем Дина Ивановна Форгерер, с выступающими из выреза рубашки острыми смуглыми ключицами, коротко стриженная, с огромными, как у бабушки, заполняющими все ее худое лицо, ярко-черными, в мохнатых ресницах, глазами, рывком поднялась на диванчике:

– Ну, встретила? Как он? Приехал?

И вдруг осеклась.

Между этими «бешеными», как называла их Елизавета Всеволодна, очень молодыми и очень красивыми женщинами, у одной из которых был расстрелян незадолго до этого бросивший ее муж Алексей Алексеевич Брусилов, а другая сама бросила своего мужа Николая Михайловича Форгерера, – между этими женщинами, закончившими весною 1916 года гимназию мужа и жены Алферовых, убитых в подвале ЧК летом 1918-го, существовала такая тесная, почти животная, не нуждающаяся в словах, исключительно на интуиции основанная связь, по причине которой Дине не нужно было объяснять сейчас Варе Брусиловой, что она раздавлена и насмерть напугана: та видела это сама. По лицу Дины, не несчастному, не жалкому, а, напротив, полному злобы и вызова, искаженному отвращением, Варя Брусилова поняла, что случилось не просто несчастье, а что-то такое, чему нельзя помочь и на что не подействуют даже те обычные утешения, которые одинаково сильно действовали на обеих, когда они говорили себе, что сдаться нельзя и нет такой силы на свете, которая их бы заставила. Варя увидела, что сила такая была, и это заставило ее босиком, перепрыгивая через лежащие на полу книги, подскочить к Дине, обхватить ее худыми руками и сделать знак бабушке, чтобы молчала.

Елизавета Всеволодна ушла на кухню. Ребенок, у которого только что спала температура, дышал глубоко и посапывал носом, мохнатые, как у матери, ресницы его бросали густую тень на бледные щеки; за окном резко чернела темнота с какою-то, словно бы мыльною, пеной, повисшей на голых ветвях, и Дина, вдавившись лицом в горячую Варину кожу, вышептывала и выдавливала из себя то, чего она никогда и никому, кроме Вари, не могла доверить. Она не могла открыться ни Тане, которая всегда была слабее и пугливее, чем она сама, ни доктору Лотосову, на плечах которого держался, в сущности, весь дом, ни гувернантке, которая была все-таки нерусским человеком и не понимала, как казалось Дине, того, что сейчас происходит в России.

– А что я могла? Когда он сказал про Илюшу, я все подписала.

– Как? Ты подписала?

Дина кивнула и, отодвинувшись, дикими глазами посмотрела на Варю.

– А что я могла? – повторила она.

– Ты хоть понимаешь, что ты подписала?

– Молчи! Я ведь жить не могу…

Варя схватила ее за плечи и начала трясти.

– Какая ты дура! Что ты говоришь? Они же уйдут! Я же чувствую!

– Они никуда не уйдут! А я не боюсь умереть! Я другого боюсь.

– Чего?

– Того, что, когда я умру… они все равно не оставят…

Его? – Варя еще крепче обняла ее. – Конечно! Ведь он же им нужен. А если тебе убежать?

– Куда убежать? Нет, уж лучше совсем…

– Не лучше! Да как же ты смеешь? А Тата? А я? А мама твоя, наконец?

– Она далеко… Ну, поплачет, забудет… Но я не о том… Варька, у меня все мысли как будто отравлены, все во мне отравлено! Я спать не могу. Ничего не могу. Вот посмотрю на что-нибудь и сразу же – больно. Или дотронусь до чего-нибудь – тоже больно. Внутри все горит. Мне кажется, я просто с ума схожу. Сегодня, когда он мне сказал, что меня найдут в подворотне с перерезанным горлом, у меня от одной этой мысли на душе легче стало. Не думай, что я притворяюсь! У тебя спирта нет?

– Откуда? Какой сейчас спирт?

– Ну, хоть бы чего-нибудь… Чтобы поспать хоть…

Лицо Вари Брусиловой изменилось на глазах: оно словно высохло и почернело.

– Послушай меня! Ничего не случится. Они через год передохнут, и всё! Они же не люди, ты слышишь? Они перебесятся и передохнут. Я ночью проснусь иногда, и вдруг мне кажется, что ничего этого и не было, и нет ничего! Что всё это сон!

– У тебя, Варька, всё – сон. Ты и про Алешу иногда говоришь, что он не умер, что тебе это только приснилось…

– Алеша не умер, – прошептала Варя и перекрестилась. – Иначе бы я это знала.

– Тебе генерал же письмо показал!

– А я не письму, я душе своей верю.

– Нет, ты ненормальная, Варька! Но так даже лучше. С тебя ничего не возьмешь.

– С меня – ничего? А ребенок?

Они одновременно посмотрели на спящего, с мохнатыми ресницами, ребенка. И Дина заплакала.

Как только она заплакала, обеим стало легче. Теперь, когда Варя все знала, Дина могла плакать: преграда для слез, выстроенная одиночеством, рухнула сразу же, как только появился кто-то, у кого от жалости к ней и страха за ее жизнь вот так изменилось лицо, как у Вари.

Минут через двадцать, когда Елизавета Всеволодна Остроумова осторожно заглянула к ним, обе сидели на диване, крепко держась за руки, и шептались. Елизавета Всеволодна вспомнила, как, четырнадцатилетними, они, с шелковыми черными лентами в длинных косах, в черных передниках и круглых отложных воротничках, вот так же, держась крепко за руки, вместе с другими, такими же, разбитыми на пары, неловкими и взволнованными девочками входили под музыку в залу гимназии, где ждался большой новогодний концерт в пользу фронта.


Из курса зоологии и ботаники известно, что формы различного бешенства встречаются не только у животных, но – что удивительно – и у растений. В египетских папирусах, священных индийских писаниях, а также и в Библии сообщается о бешенстве, которое передается людям от животных. Причиной заболевания является якобы нейротропный вирус, содержащий рибонуклеиновую кислоту. Нигде, однако, не задается вопрос: не передается ли тот же самый кисловатый на вкус вирус в противоположном направлении: то есть от человека к животным и даже растениям? Ведь те-то молчат и не пишут папирусы. Оставим вопрос без ответа: все равно ни один из нас никогда не признается в том, что от его, скажем, вируса недавно сошли безвозвратно с ума живущие в доме собака и кошка, а также герань заболела депрессией. Кому же захочется в этом признаться?

Грибы очень долго относили именно к растениям, да и сейчас еще спорят об этом, так что, говоря о безумии зла, заключенного в ярком и очень красивом грибе, растущем на диких просторах Гвинеи, мы все-таки для упрощения дела его и причислим к растениям. Растение «нонда», ярко-красное с белыми и изредка желтыми крапинками, живет только там, где почти никогда не встретишь не только, там, друга и брата, но, честно сказать, никого, чтоб – как люди. (Ну, в платье, в ботинках, с какой-нибудь сумкой…) Все ходят нагими, и лица в узорах. Бывают, однако же, миссионеры. От миссионеров и стало известно, что два диких племени – куба с каимби, – населяющие долину реки Ваги, имеют весьма вульгарную приземленную культуру, связанную с рядом нерелигиозных действий, направленных на самовозвышение, демонстрацию личных достоинств, осуществление контроля над женщинами и увеличение поголовья свиней. Главные черты их все еще не развитого и не стремящегося к тому, чтобы развиться, общества составляют погоня за славой, антагонизм между мужчинами и женщинами и грубый дележ на своих и чужих. При такой, как мы видим, отсталости и отсутствии письменности они не только не гнушаются поеданием гриборастения «нонда», но часто дают его внукам и детям.

Супружеская чета мистера и миссис Филипс – наверное, шведских, а может, норвежских, скорее же все-таки американских, из штата Айова, двух миссионеров – была просто в ужасе: наевшиеся нонды шестеро молодых низкорослых мужчин вдруг бросились их догонять (этих белых, с сачками для бабочек, милых, кудрявых), тряся над собой с диким ревом и криком тяжелыми палками. Еле спаслись. Вечером того же дня мистер Филипс, так и не поймавший ни одной бабочки, записал в своем дневнике, что ненависть, охватившая их преследователей, была, вне всякого сомнения, связана с этим гриборастением, сделавшим людей слепыми, глухими и пухлыми, а также заставившим их бегать вверх-вниз по горам. Вскоре к шестерым опухшим и диким мужчинам присоединилось и все остальное племя, опухшее и низкорослое. Пришли сразу все, даже дети и девушки. (До старости люди там не доживают: любой человек, хоть слегка постаревши, покорно влезает на дерево, чтобы веселые голые парни и девки стрясли его вниз и сожгли его тело.)

«Женщины, – писал в своем дневнике потрясенный мистер Филипс, – находятся в состоянии явного наркотического опьянения: они пляшут, свистят, распевают, смеются и самым бесстыдным образом предлагают себя мужчинам, не разбирая, кто это: мужья, сыновья или просто соседи. Грибное бешенство является узаконенной формой проявления тех склонностей, на которые наложен запрет в обыденной жизни. У женщин это – ностальгия по неограниченным плотским наслаждениям, у мужчин – агрессия против своих соплеменников».

Ничтожная нонда, а сколько скандалов!

У жителей племен куба с каимби, к незамысловатой истории которых мы сейчас обратились, желая, наверное, лишь убедиться, что есть в мире связь между всем, между всеми (а то ведь все думают, что за горами живут великаны, циклопы и карлы!), – у жителей племен куба с каимби неистовое желание умертвить врага, а также набег на уснувших соседей, а также насилие мамы-старухи обычно сходило на нет за неделю. Тогда они снова мирились и пели и снова сажали над речкой картофель.

Однако с каимби и с куба понятно: ведь он, этот гриб, этот нонда поганый, пока весь не выйдет, – он не успокоится. А вот с остальными, со всеми? Без нонды?


Ни в Москве, которая вдруг стала столицей молодого советского государства, ни в Петрограде те, прежде жившие в этих городах люди, которые ходили на службу, воспитывали детей, читали книги, обедали и выезжали на дачи, а также любили, теряли, терзались, обманывали и предавали друг друга, молились, болели, ходили ко Всенощной, варили варенье и прочее, то есть в меру своих человеческих возможностей, под влиянием обстоятельств, привычек, родовых и наследственных черт проходили весь предназначенный им путь, осуществляя здесь, на глазах, загадочную цепь превращений, о которой так много размышляют восточные мудрецы, целиком погружая, однако, эту цепь в надмирное и бесконечное небо, в то время как здесь, на земле, происходят сплошные (и быстро весьма!) превращенья, поскольку, явившись на свет младенцем, затем пережив свое детство и юность, затем свою зрелость и нужную старость, тот самый, который явился младенцем, уходит под землю, чтоб в ней раствориться, – так вот: эти самые люди, не испытывавшие ни малейшей потребности в чужой крови, сами не заметили того, как славные их города стали адом.

Назад Дальше