Язык молчания. Криминальная новелла - Юрий Смолич 2 стр.


Она чрезвычайно взволнована. Видимо, мысли ее вплотную приблизились к конкретному.

— Лишь одно, — вздыхает она, — с самого начала посеяло между нами раздор и иногда приводило к диким взрывам вражды и злобы, — он не хотел детей. Я, правда, тогда не очень настаивала на этом: была еще молода, материнские чувства еще были притуплены и слабы в сравнении с первыми женскими переживаниями, которые пробудил во мне Вадим. И к тому же, ежедневно убивать нескольких детей и тут же ласкать свое дитя казалось мне тогда каким-то, знаете, безобразным, как бы слишком эгоистичным… не могу подобрать слово. Аборты себе я приноровилась делать сама и делала их спокойно, привычно, с должной профессиональной тщательностью. Так он хотел, и я безропотно подчинялась.

Она на мгновение останавливается, прогоняя непрошеные воспоминания. Они нервируют ее, мешают рассказывать. Она отгоняет их, усмиряет и продолжает говорить:

— Да… Мы с мужем жили хорошо. Я не принимала непосредственного участия в его работе, но чем могла помогала ему. Это были времена подполья, первые годы гражданской войны, и вы понимаете, конечно, что в таких условиях, когда каждую минуту судьба и жизнь Вадима были под угрозой, когда опасность везде подстерегала его, странно было бы и думать о ребенке. Но… инстинкт не победить. Ничто внешнее не может подавить зов природы. Словом — я возвращаюсь к «яблоку раздора». Оно все же появилось у нас.

Я захотела родить ребенка… Понимаете, — это произошло как-то внезапно. Несколько лет я совсем об этом не думала, всегда спешила поскорее избавиться от плода. И вот — представьте себе — мне захотелось. Нет, не захотелось — я необоримо, безумно мечтала иметь ребенка!.. Вадим был категорически против. Действительно, шли первые годы революции — голод, холод, нищета, бои, нервное напряжение жизни. Я вполне согласна, что это было несуразное желание. В тех условиях ребенок не выдержал бы и погиб. Я все это прекрасно понимала, но… при всем том я отчаянно хотела ребенка…

Это принесло нам с Вадимом немало страданий… Теперь все кажется таким давним, таким ничтожным. Разве могли эти страдания сравниться с теми мучениями, которые испытала я потом, когда…

Она прерывает рассказ и настораживается: из коридора, сквозь грубую войлочную обивку, доносится непривычный для нее в такой тишине звук — единственный звук, который имеет право проникать сюда — металлический лязг. Это бряцает оружие. Каждые два часа сменяются часовые у дверей, и тогда громче раздаются шаги нескольких пар тяжелых сапог и бряцает об пол оружие.

Тогда на минуту робко обрывается тишина, прячется в темных углах, — пока за поворотом коридора не стихнут шаги смены.

Она говорит:

— Когда суровые времена миновали, я все же уговорила Вадима. Он долго не соглашался:

«Сможем ли мы — больные, изломанные жизнью люди — родить здорового ребенка? Имеем ли мы право производить на свет калеку, когда жизнь требует здорового, сильного поколения? И напряженный темп работы отрывает нас от семейной жизни. Способны ли мы создать семью?» — говорил он мне…

Я молчала, чувствуя в его словах и правду, и… что-то другое — его эгоизм, его желание жить исключительно своей жизнью и никого туда не пускать, потому что ребенок, конечно, мешал бы его работе — это ясно. Я молчала и молча умоляла… Он согласился.

Тогда-то и началась эта страшная путаница, эта гадостная неразбериха…

Мы узнали, что не можем иметь детей… Сразу же обнаружилась моя вина — частые аборты настолько навредили мне, что я потеряла возможность родить ребенка. Так констатировал врач… Я готова была наложить на себя руки. Я сходила с ума. Мир опротивел мне!.. Но позднее диагноз изменился — однажды Вадим тяжело заболел и совершенно случайно выяснилось, что причина в нем: тяжелая прежняя жизнь, боевые раны, поражение нервной системы — все это дало о себе знать. Он стал инвалидом, он не способен был оплодотворить меня… Что до меня, то давешние операции хотя и сказались на моем организме, но не полностью атрофировали способность к материнству. Я могла бы родить, — при условии гармоничного подбора. Иначе говоря — я еще смогу забеременеть, если найду партнера, вполне импонирующего мне в половом отношении. Таков был приговор консилиума.

Вы догадываетесь, очевидно, что у меня сейчас же мелькнула мысль — найти себе пару, оставить Вадима? И я, стыдя себя, сразу же ее отвергла. Но Вадим, глубоко переживая наше горе, сам выразил эту мысль словами. Это было дико, это было ужасно! Я неистово закричала, забилась в истерике — впервые в жизни. Я ведь так сильно любила Вадима!

Он — сильный, мощный, закаленный мужчина — тоже плакал и мог только целовать мне ноги — благодарный, растроганный и печальный. Он умолял меня простить его за то горе, что он принес мне.

Мне! Не — нам! Он и тогда считал, что это только мое личное горе, а не наше, общее…

Я продолжала делать аборты. Я должна была их делать, потому что заработки у Вадима были мизерные, а кормить надо было две семьи — моих родителей и стариков Вадима. Можете ли вы понять, какой пыткой стала для меня моя профессия? Ежедневно убивать детей и всем существом, всеми помыслами мечтать, требовать себе ребенка. В приступе ярости и ревности я способна была замучить своих пациенток. Но что я могла поделать со своими муками? Разве что единственное… Да, признаюсь, эта мысль время от времени появлялась… Сперва она ужаснула меня, но после. после я привыкла и холодно раздумывала… Я любила Вадима, я не могла пожертвовать им ради материнства. По своей воле я не могла покинуть его… И я стала часто думать о его смерти. Пусть бы она вмешалась, развязала этот страшный запутанный узел. Я… ждала смерти Вадима. Да — ждала и любила, о… очень преданно любила его!.. Если хотите знать, я иногда даже думала — не убить ли его самой?..

Она вновь умолкает. Ее пальцы мелко-мелко дрожат и все застегивают непослушную пуговицу на блузке. Пуговица расстегнулась и чуть обнажила суховатую, жилистую шею и небольшую ямку на плече. Такие ямки встречаются у легочных больных. Грудь прерывисто и часто вздымается и слегка шевелит небольшой вырез арестантской робы. Она очень волнуется, снова чувствуя боль старой, быть может, затянувшейся раны; но глаза ее не принимают в этом участия. Они вновь онемели, застыли в мертвом фокусе и безучастно глядят на меня. Они неподвижны и не реагируют. Надоедливый луч света от лампы все время безжалостно обжигает зрачки, но они не загораются, хоть и иссушены — ведь слезы не омывают их. Мне становится жаль этих сухих, бесслезных глаз: я незаметно наклоняюсь и тихонько отворачиваю загнутый край абажура. Ничего страшного — мне совсем ни к чему так уж пристально, внимательно разглядывать ее лицо. Я и так замечу все, что мне нужно… Лицо сразу отпрыгивает в тень, луч уже не обжигает зрачки. Это заставляет ее пошевелиться. Она пробуждается от скорбной задумчивости. С благодарностью (так мне кажется) смотрит на лампу и продолжает:

— Я нашла другой выход из этого невозможного положения… Я (она опирается о стол и кладет лицо на ладони) решила изменить ему. Найти себе партнера, от которого смогла бы понести ребенка… Втайне, конечно… А дальше?.. Дальше все очень просто: я постепенно, окольным путем, убеждаю Вадима еще раз сходить к врачу, проверить диагноз: кто знает — может, ошибка? Бывают же ложные диагнозы? Утопающий, помните, хватается за соломинку! Я и должна была изображать такого утопающего, а мой хитроумный обман (ложный диагноз) — стать той самой соломинкой… Он согласится, хотя бы просто для того, чтобы я не докучала ему, и снова пойдет к врачу. А я? Я уговорю врача солгать! Я буду просить его! Я расскажу ему всю правду, все мои страдания! Он поймет. Он согласится.

Ведь этой ложью он излечит мою муку. Он должен понять и принять это!.. Я буду целовать его ноги, я буду ползать перед ним на коленях, я всю жизнь буду работать на него… я… подкуплю его, в конце концов…

И вот. я начала изменять Вадиму, начала искать себе «гармоничную пару»…

Она вдруг затихает и пытается закурить папиросу. Рука осекается и сера долго не дает искры. Когда наконец загорается спичка, огонь долго не переходит на папиросу и опаливает ее черной копотью. Она сосет мундштук громко, с нажимом — так, что даже щеки западают под желтые скулы. Потом окутывается облаком сизого дыма.

Я в это время встаю и тихо прохаживаюсь вдоль стены. Проходя мимо второго зеркала, незаметно прикрываю его занавеской: ее лицо в тени и зеркало ед-вали ли пригодится. Впрочем, мне и так хорошо ее видно. Когда она снова начинает говорить, я, чтобы не мешать ей, снова сажусь.

— Понимаете ли вы, — говорит она, затягиваясь, — какая это была долгая и упорная работа? Долгая и упорная мука?.. Я ежемесячно меняла «любовников», ожидая в конце месяца долгожданных, желанных результатов… Не знаю: то ли диагноз был ошибочным, то ли не так-то просто найти гармонию, но «любовников» мне пришлось сменить немало…

— Понимаете ли вы, — говорит она, затягиваясь, — какая это была долгая и упорная работа? Долгая и упорная мука?.. Я ежемесячно меняла «любовников», ожидая в конце месяца долгожданных, желанных результатов… Не знаю: то ли диагноз был ошибочным, то ли не так-то просто найти гармонию, но «любовников» мне пришлось сменить немало…

Я неутомимо знакомилась с новыми мужчинами, бежала по первому зову к любому охочему самцу, я, теряя разум, бродила целые дни по улицам, сладострастно поглядывая на встречных мужчин и строя глазки едва не на каждому. Я разглядывала их и оценивала, как мясник, выбирая помоложе и поздоровее. Я испытала сотни неслыханных оскорблений, стала игрушкой грязных прихотей феноменально утонченных развратников… И я упражнялась, я изучала тонкости любовного ремесла, — использовала все, только бы привлечь к себе внимание мужчин, заслужить их грязную привязанность…

Ах! Если бы вы могли понять, как я хотела ребенка! Это был голос протеста оскорбленной природы, голос обманутого бытия, голос погубленной женщины… И вдобавок я была акушеркой, абортмахершей — палачом! Но разве палач, который снова и снова несет смерть, не любит жизнь больше, острее всех? Разве, причиняя и созерцая смерть, не учится он бояться смерти и безумно любить жизнь?..

Я жаждала иметь ребенка, пусть от нелюбимого, но своего ребенка. Не был ли этот компромисс единственным выходом из проклятой путаницы — и родить ребенка, и не порывать с любимым человеком? Но… простите меня, я переволновалась, да и заканчивать пора. Я не таюсь перед вами. Не потому, что искренним признанием хочу облегчить наказание — о, нет! Какую кару хуже бесплодия можно придумать для бесплодной женщины? Я говорю вам все откровенно, чтобы… чтобы…

(Ах, эти ходики! Они все тикают и тикают, долбя мозг своей бессмысленной однообразной речью. Я решительно встаю и останавливаю маятник. Но первое впечатление тишины обманчиво. Теперь до нас по временам долетают шумы улицы, — то задребезжит вдалеке трамвай, то загудит авто, то громко заговорят прохожие.)

Убийца следит за мной, и ее взгляд не выражает никакого удивления при виде моего странного поступка — вдруг встать и остановить маятник часов. Она поглядывает из-под бровей, но не мрачно, а проницательно, будто взвешивая что-то. Удивительное дело: я — следователь — чувствую себя неловко под этим тяжелым взглядом… Словно это она сейчас будет меня допрашивать… Я отворачиваюсь.

Тогда она начинает растерянно бегать глазами по мелким предметам на столе, явно не замечая их. Затем спохватывается и быстро-быстро, взахлеб говорит:

— Нет, я вправду не буду скрывать… Я солгала вам, что не боюсь наказания — я смертельно боюсь! Знаю — вы бросите меня в тюрьму, вы изолируете меня от жизни… Изолируете! А я не хочу этого, я этого не вынесу… Я молю вас — не изолируйте!.. Я нарочно рассказываю вам все откровенно, потому что надеюсь на снисхождение: не изолируйте меня от мужчин, дайте мне забеременеть!… А потом заприте меня на всю жизнь — и я буду благословлять суровость закона.

Она молитвенно складывает ладони, наклоняется ко мне через стол. В ее прозрачных, выплаканных глазах я не вижу ни мысли, ни рефлекса, только — жажду.

— Успокойтесь и заканчивайте ваш рассказ, — говорю я тихо и дружелюбно, боясь спугнуть ее откровенность.

— Да, да — я заканчиваю. Я сейчас договорю — всю правду, всю правду, ничего не скрывая… Но вы, наверное, уже сами угадали конец моей истории, — он такой обычный… и такой простой… Вадим приревновал меня. Он узнал о моих изменах, — как не узнать, когда я не пропускала ни одного мужчины? Он приревновал из-за моей распутности. Он не знал, конечно, что толкнуло меня на этот путь, на эти поступки, которые он назвал распутством. А я? Могла ли я ему рассказать? Могла ли открыться ему и выдать все свои замыслы?

Разумеется — он покинул меня. Его порядочность, его мужская гордость были уязвлены — разве мог он любить неверную, развратную женщину? Ведь измены и распутство свидетельствовали, что я не люблю его. Может ли мужчина жить с женщиной, которая его не любит?

Он бросил меня. Вот и все. А я не решилась рас-сказать ему правду — не хотела еще раз напоминать о его тяжкой немощи…

Я начала жить одна… одна со своими «любовниками», мечтая о ребенке и ежедневно убивая нескольких детей.

Теперь она надолго замолкает. Выпрямляется, тонет глубоко в кресле и откидывает голову в тень. Я не вижу ее лица, но ее руки вяло свисают по бокам, вдоль тела, и в их мертвой неподвижности много горя и муки. Яркий луч лампы дрожит на кончиках пальцев и шевелит золотистые волоски и синие жилки.

Я жду продолжения ее исповеди. Жду терпеливо и долго, боясь вторгнуться в безмолвное отчаяние несчастной женщины… Но глухая тишина на сей раз не радует, а угнетает меня. Я жду, что вот-вот раздастся внезапный вскрик и тихий плач…

— Говорите, — прошу я наконец. Но она не слышит меня.

Тогда я вспоминаю о своих обязанностях следователя.

Вспоминаю и, стараясь ускорить теперь уже ненужный рассказ, коротко спрашиваю ее:

— Почему же в протоколе записано и вы до последней минуты утверждали, что он (впервые за всю свою практику я не назвал вещи собственными именами и обошел слово убитый) был вам незнаком?

— Ну да…

— Мне кажется, ваш рассказ ясно говорит о том, что это был ваш муж?..

(Вот тогда и раздался ожидаемый крик.)

Она отшатнулась от меня, как от призрака мертвеца. Только жесткие поручни кресла удержали ее на месте.

— О, нет! Что вы? — ужаснулась она. — Разве я могла его убить? Я до сих пор люблю его!

Я растерялся.

Я окончательно растерялся и впервые за долгие годы работы в должности следователя совершенно искренне признался подсудимой:

— В таком случае, я ничего не понимаю…

— Я убила совсем чужого человека, — настаивает она и качает головой. — Клянусь вам, я раньше даже никогда его не видела.

И она сжато рассказывает:

— Однажды ко мне пришла молодая пациентка. Она забеременела впервые — ей и семнадцати не исполнилось. Это дитя стеснялось зайти ко мне. Она, конечно, не умела следить за собой, срок беременности составлял уже четыре месяца. Плод уже жил. Я отказалась от аборта. Его мог сделать только хирург. Несчастная девушка предложила мне большие деньги. Такие большие, что я уже была готова наступить на свою совесть и изувечить ей жизнь. Я предупредила ее: «Вы на всю жизнь останетесь бесплодны, вы никогда не сможете иметь детей». Наконец я предложила ей отказаться от ее опрометчивого решения. Тогда она, заливаясь слезами, немного рассказала мне о своей жизни. Ах, как она была похожа на мою — как, думаю, и на жизнь всех нынешних супружеских пар!.. Я плакала вместе с ней, я рассказала ей обо всем том ужасе, что ждет ее в будущем, ее — бесплодную женщину… И я умоляла ее согласиться на роды. Мы позвали в смотровую ее мужа, который дожидался окончания операции в приемной — он сам привел жену ко мне. Она рассказала ему все и просила не неволить ее, просила разрешить ей родить! Но он поднял на смех мои предупреждения и ее страх. Он заявил, что им сейчас не с руки заводить ребенка, и, если я не готова взяться за это дело (он предложил еще более значительную сумму), они найдут другую…

Я взяла щипцы, те щипцы, которыми сделала пятьсот абортов, и била его по голове, пока он не умер…

Мы долго молчим, теперь уже без умысла — нам больше не о чем говорить. Она склонилась на спинку кресла и плачет — впервые за все время. Все ее тело мелко содрогается от тихих, частых рыданий, только руки неподвижны и крепко вцепились в поручни.

Я тихо сижу, погруженный в свои мысли. Я весь ушел в себя и даже на нее почти не обращаю внимания. Моя рука наугад водит карандашом по бумаге и рисует петушков на немногочисленных строках протокола допроса. Петушок на петушке, петушок на петушке — все гуще — пока они окончательно не скрывают добавленные для «совокупности» сведения о еще одном случайно выявленном преступлении — тайных абортах.

Мне немного стыдно за все мои действия и способы вооруженного нападения на эту женщину: они так ничтожны перед простой правдой жизни. Я до боли стыжусь своего метода молчания: как ничтожно мое молчание рядом с этим великим молчаливым горем, как немо оно в сравнении с громогласным словом ее молчания.

Post-scriptum.

На этом записки следователя обрываются. Но автору достоверно известно, что после данного случая этот умелый и весьма старательный следователь сменил профессию, вступил в должность бухгалтера на сахароварне, завел хозяйство, женился на замечательной девушке и растит пятерых прекрасных детей: двух девочек и трех мальчиков.

Что же касается акушерки N. — к сожалению, на тот момент, когда автор дописывал этот рассказ, процесс еще не завершился и приговор суда еще не был известен.

Назад Дальше