-- А я думал, что твою судьбу отразил Шостакович.
-- Шостакович тоже. Шум смерти не помеха. Ты, небось, злишься на меня, что свое повествование бросил на середине. Не серчай, мужик, войди в положение. Мне эти разговоры дорого даются. Садись, сейчас я тебе все выложу. Как на духу. Значит, так. Второй этап нашей эпопеи, она же сага, продолжался до осени 64-го, до октября, когда я женился. Я дату привожу, чтобы была историческая перспектива. Интересное совпадение, только отгуляли мою свадьбу, Хрущева скинули. Начался новый этап. В жизни страны и в моей жизни. Но вернемся малость назад. Я окончил аспирантуру, защитил диссертацию, стал преподавать политэкономию. Роза после твоего рождения года два провела дома, потом вернулась в свое издательство, гда ей позволяли работать по большей части на дому. Относительно того, какие отношения были в это время у Розы с Юрой, должен тебя разочаровать. Мы с ней этой темы предпочитали не касаться. Думаю, но это догадка, что они все больше отдалялись друг от друга. Юра работал в ТАСС'е, по роду службы был обязан врать на весь мир о том, как все прекрасно в стране победившего социализма. В этом мы все были похожи. И я, и Роза делали на работе то же самое. Но дальше сходство кончалось. Приходя домой, Юра продолжал нести ту же самую бодягу, говорил о преимуществах социализма, о том, что наши люди живут лучше всех на свете и т. д. Я его не сужу, ему не нравилось раздвоение, он хотел быть цельным советским человеком 24 часа в сутки. Среди журналистов сие была большая редкость. Преобладали типы, которые не упускали случая позлословить по поводу глупостей и гадостей родной власти, особенно по вечерам за бутылкой водки. Они могли при случае слезу пустить, однако каждое утро брились, принимали душ и спешили принять деятельное участие в сотворении этих самых гадостей.
Роза читала самиздат и западную антисоветчину, Юра не хотел к этим вещам прикасаться. Она бесилась от его равнодушия к несправедливостям, прошлым и текущим. Это мелочи, отмахивался он, трудности роста, генеральная линия у нас направлена на благо народа. Какая черствость, какое лицемерие, говорила мне Роза, Юра пользуется привилегиями советской элиты, поэтому закрывает глаза на теневые стороны режима. Я пробовал возражать: ты глаза не закрываешь, но благами все равно пользуешься. Ты упрощаешь, горячилась Роза, то, что со мной происходит, это трагическое раздвоение, связанное с двойственностью положения интеллигенции. Я хмыкал, мы ссорились, но скоро мирились.
Сам я старался не углубляться. Мне казалось, что главное -- это личная порядочность, надо не подводить друзей, не обижать слабых, держать свое слово и прочее, остальное не наше дело. Байки, которые я пел на лекциях по политэкономии, ни я, ни мои студенты всерьез не воспринимали. Это было необходимо, обязательно, но не имело отношения к реальной жизни. Все равно, как религия.
С Розой было трудно. Наши отношения держались на любви, я не боюсь этого сказать, но это не была идиллия. Она постоянно металась, всегда чего-то искала, чего не было, может быть, совершенства. Я несколько раз заводил речь, не лучше ли ей уйти от Юры, но все было впустую. Она не хотела, чтобы ребенок, ты то есть, пережил развал семьи. Это была щекотливая тема, и я не находил убедительных аргументов. Вдобавок, Роза была очень близка с Юриной матерью, которая проживала вместе с ними. Та была подругой детства Фиры, Розиной мамы. Словом, роковой узел. Розу беспокоило, что я не читал умных книг, проявлял равнодушие к культуре, остро переживал футбольные события. В этом отношении мало что изменилось с детства, разве что теперь я болел за Спартак. Мало-помалу она приучила меня слушать классическую музыку, не без борьбы, но это ей удалось. Юра доставал абонементы и билеты в самые недоступные места, но сам ходил редко, поэтому я часто сопровождал Розу и maman. Потом пришла очередь иностранных языков. Роза было взялась учить меня французскому, но эта затея быстро выдохлась. Когда я высказал желание переключиться на английский, мы решили, что это имело смысл. Стали искать преподавателя. Лучше Киры никого не найти, заявила Роза. Подруга Кира несколько лет прожила с мужем в Лондоне; разведясь, преподавала язык дипломатам и кагэбэшникам. Дело действительно пошло, через полгода я мог читать настоящие газеты, Times и International Gerald Tribune. Скоро эти занятия пришлось оставить. Знаешь, сказала Роза, у Киры слишком напряженный график. С чужого воза хоть посреди дороги, согласился я. Кира, из-за наших с Розой отношений, отказывалась брать деньги за уроки.
Летом 64-го года по возвращении из отпуска перед началом учебного года я нашел в почтовом ящике записку: позвони немедленно и сразу, в Розином энергичном стиле. Она приехала очень быстро после моего звонка: официальная, напряженная, в темном деловом костюме. На кремлевский прием собралась? -поинтересовался я. Она шла в ЦК на собеседование: Юру оформляли в Париж. Поздравлялю, сказал я. Роза заплакала. В чем дело? Что-нибудь случилось? Она продолжала всхлипывать: мы должны расстаться. Почему? Мне показалось, что это у нее такое настроение, знаешь, по женской части. Неожиданно для себя я стал декламировать Есенина:
Вы говорили: нам пора расстаться,
Что вас измучила моя шальная жизнь,
Что надо вам все выше подниматься,
А мой удел катиться дальше вниз.
Браво, сказала Роза, слезы текли ручьем. Господи, можешь ты объяснить, что случилось. Я больше не в состоянии выносить эту ложь, эту фальшь. Мы не живем, мы воруем. Так, подумал я, романс Вертинского Прощальный ужин. Тебе пора устроить свою жизнь, ты должен жениться, завести детей. Расстанемся похорошему, без сцен и мордобоя. Это назначение в Париж -- провиденциальный знак. Дожили, подумал я, но промолчал. Я ухожу, сказала Роза, не удерживай меня, а то я никогда не уйду. Кире позвони, теперь она может выкроить для тебя время. На этой трагикомической ноте мы расстались.
Некоторое время я надеялся, что это каприз, который пройдет, но они действительно укатили в Париж. Занятия с Кирой возобновились, скоро их характер изменился. Недавний перерыв был из-за того, что Роза меня к ней приревновала. Я Кире нравился, если употреблять распространенный эвфимизм. Один мой знакомый любил зубоскалить в подобных случаях: я понимаю -общность идеалов, но зачем же спать в одной постели. Мы решили пожениться. Инициатива принадлежала Кире, я не возражал. Опьянения, страстей роковых в наших отношениях не наблюдалось, но, может быть, Роза права, пора остепениться. За день до свадьбы позвонила Роза: я к тебе зайду. Ты в Москве? Вид у нее был встрепанный, помятый. Кира часами занималась своей внешностью, Роза об этом мало заботилась. Поздравляю, сказала она, ты быстро утешился. Я пришел в бешенство, но не знал, что сказать. Вечером улетаю в Париж, сказал Роза. Я дал себе слово больше с ней не встречаться. В положенный срок у нас с Кирой родилась дочка, в остальном этот брак был катастрофой. Каждый день в каждой ситуации я сравнивал ее с Розой, понимал, что это несправедливо, и ничего не мог с собой поделать. В 67-ом завел разговор об уходе. Начал издалека: давай поживем врозь какое-то время, успокоимся, разберемся. Катись, сказала Кира и отвернулась. Я буду давать деньги на девочку, сказал я. Плевать я хотела на твои копейки. Кира зарабатывала намного больше моего. Слушай, три часа ночи, пора, кажется, в койку.
-- Только если ты устал. Я могу слушать, завтра воскресенье.
-- Как угодно. Уход от Киры совпал с получением кооперативной квартиры. Это был, как говорят англичане, конец главы. Мне исполнилось 33 года. Я считал, что волнения страсти позади, пора позаботиться о карьере. Я уселся за написание докторской. В целом это было вполне посильное предприятие. Нужно было только играть по правилам, заручиться поддержкой правильных людей, сидевших на правильных, стратегических позициях, а в положенное время положить на стол правильного размера и содержания кирпич. Странным образом, самом трудным в этом процессе оказалась необходимость поглощать большое количество алкоголя.
-- Сергей, какая связь?
-- Прямая. На святой Руси алкоголь, водка всегда имеет значение: принципиальное, можно даже сказать -- формообразующее. Здесь я, кажется, малость перехватил, но тем не менее. Не думай, что пьют одни малообразованные массы. Пьют, закладывают, вмазывают, жрут, кушают, жлекают все. Снизу доверху, но также и сверху донизу. По гениальной формуле Вени Ерофеева. То ли верхи пьют, глядя на страдания низов, то ли низы надираются, вдохновленные пьянством верхов. В научных кругах алкоголь лился мощным и широким потоком. Я это, разумеется, и раньше знал, но не вполне представлял масштабы. Отец не вернулся с войны, меня вырастила мама. По контрасту с большинством окружающих женщин, она пьянство не принимала и не извиняла. У нас дома это была крепкая заповедь. Отец, по рассказам, больше двух рюмок никогда не выпивал. Странным образом, трезвость не вызывала у меня протеста. Я пил только, когда требовали обстоятельства, и очень умеренно. Отговоркой был спорт, потом привычка. Теперь положение изменилось. Все нужные мне люди не просыхали. У меня нет выбора, говорил я себе. Без их поддержки невозможно защитить диссертацию в такой эфемерной области, как политэкономия социализма. Все формы общения имели сильный алкогольный привкус. Садясь за преферанс, то и дело поддавали. Закладывали перед поездкой на футбольную игру и по возвращении. И так далее. Я уже не говорю о торжествах, юбилеях, прочих табельных сборищах. И почти каждый раз пьянка заслоняла все остальное. Скажу тебе больше, кроме взаимной служебной полезности, больше всего нас связывало то, что было тепло и приятно надираться вместе. Я знаю, что так говорить нехорошо, но, увы, мы были больше собутыльники, чем друзья. Впрочем, человеческое, земное всегда несовершенно.
В 68-ом году, в июне, друзья отнесли мою рукопись на суд председателя ученого совета. Он дал свое добро и обрадовался, что рукопись в хорошем состоянии. Оказалось, что некий муж, назначенный к защите в августе, серьезно заболел, и я вполне мог заполнить брешь. Мне уже давно говорили, что зря тяну, что работа готова, но я все что-то подчищал, дорабатывал. Началась гонка. Как одержимый, я договаривался с оппонентами, добывал рецензии, печатал автореферат. За пару дней до защиты, в воскресенье, в пивбаре Дома журналистов наскочил на Юру. Они только что возвратились в Москву: Юра шел на повышение в ТАСС'е. Услышав про защиту, он обрадовался: докторов наук у нас в семье до сих пор не было. Конечно, они придут, уж точно на банкет. Защита во вторник 20-го прошла бесцветно, по плану. После лихорадочных приготовлений все воспринималось как спад, антиклимакс. Они появились на банкете поздно, когда все, включая меня, были сильно нагружены. Роза обняла меня по-родственному, но в глаза смотреть избегала. Слушай радио, сказал Юра. Они пробыли недолго. Мы продолжали праздновать, после закрытия ресторана поехали куда-то допивать. Я добрался домой под утро. Меня мутило, ноги подкашивались, но на душе был подъем. Докторская -- это тебе не женский рекорд перепрыгнуть, подумал я самодовольно, вспомнив Корамора. В постели по привычке включил приемник, поймал Би-Би-Си. Благодаря урокам Киры, я мог слушать радио по-английски и не мучался с глушилками. Засыпая, услышал про советские войска в Праге. Вот что Юра имел в виду, подумал я и отрубился. На следующий день было много послезащитных хлопот, но то были хлопоты приятные, завершение большого дела. Странным образом настроение у меня было подавленное. Надо отдохнуть, решил я, я это заслужил. Однажды, сидя дома в странном оцепенении, я сообразил: это не усталость, это из-за чехословацких дел.
-- Ты хочешь сказать, что был озабочен политикой Брежнева? Ведь это Брежнев был тогда советским боссом?
-- Не так все просто. Ты хотя и проживал тогда в Москве, но вряд ли сохранил хоть какие-то воспоминания.
-- В десять лет я, разумеется, не мог понимать политической ситуации, но помню, что мама ходила мрачная, с заплаканными глазами. На мои вопросы отвечала неразборчивыми восклицаниями, вроде того, что все потеряно, произошло большое несчастье и все в таком роде.
-- Для Розы с ее диссидентскими настроениями, с обостренным восприятием несправедливости это был страшный удар, катастрофа, крушение надежд. Мое положение и настроение было совсем другое. Я не очень интересовался политикой. Процветающий доцент, без пяти минут профессор, у меня были заботы посерьезнее пражской весны. Было любопытно, что выйдет из затей Дубчека, но это был интерес зрителя на стадионе или в цирке. Я не верил, что Брежнев и КПСС позволят ему зайти далеко, испытывал сочувствие, как к новичку, выходящему на ринг против чемпиона. Но не больше. Так думали многие, кого я знал. Я ничего не имел против чехов, но автоматически предполагал, что они должны оставаться в советской сфере. Интуитивно, в душе мы были империалисты. Курица не птица, Польша не заграница. После вторжения пропаганда как с крючка сорвалась. Чем больше они кричали, тем больше во мне нарастало что-то. Не протест, не осознанное несогласие, скорее глухое недовольство. Официальная позиция была отменно лживая, просто уши вяли. В точном согласии с народной пословицей: врет, как радио. Что-де чехи собирались впустить западно-германских реваншистов, только ввод советских войск предотвратил это несчастье, что Дубчек хотел восстановить власть капиталистов и помещиков. Ну, конечно, без сионистов дело не обошлось. Советские руководителя не могли простить Израилю, что он наклал арабам во время шестидневной войны. Знаешь, кстати, кто руководил агитпропом ЦК в те дни?
-- Не имею понятия.
-- Александр Яковлев, тот самый, идейный папаша перестройки. С первого дня он был в Праге, чтобы врать из гущи событий. Нынче у него хватило наглости заявить, что он-де в те поры ничего не знал и ничего не понимал. Непонятно только, кто ему врал. Горбачев тоже был командирован в Чехословакию -- навести порядок в тамошнем комсомоле. Но это так, лирическое отступление. Что официальная версия -- вранье, это я с первого дня понимал, и все понимали, ну и что? Тренированное холопское сознание подсказывало: так надо, сверху виднее, плетью обуха не перешибешь и вообще не наше дело. Мы были набиты софизмами стадного мышления, принимали без доказательства, что родина как мать всегда права, что ее не выбирают, на нее не обижаются и т. д. С ранних дней советской власти людям вдалбливали, что партия и родина -одно и то же. Троцкий, имевший репутацию интеллектуала-бунтаря, и тот заявил: нельзя быть правым перед собственной партией. Все-таки что-то зрело во мне: в глубинах подсознания, в темных закоулках кишечника. Я сидел, как в воду опущенный, в своей одинокой квартире, за окном бушевала прекрасная советская действительность. Я был подавлен, недоволен собой, испытывал отвращение к своей беспомощности, к своему бессилию. Ты скажешь, что с точки зрения моего конформизма это было нелогично, непоследовательно, даже нечистоплотно, и будешь прав. Я всего лишь стараюсь описать, что я тогда чувствовал. Эти августовские метания изменили мою жизнь. Я не поставил свою подпись под письмами протеста, не подал заявления о выходе из КПСС, не пошел на Красную площадь спасать честь русской демократии. Но я впервые -- твердо, сознательно и навсегда -- отделил себя от политики правительства. Через несколько дней в институте был митинг. Хочешь выступить? -- спросил меня секретарь парткома, в полной уверенности, что отказа не последует. Нет, не хочу, сказал я таким тоном, что он не настаивал. Чтобы замять неловкость, он рассказал актуальный анекдот тех дней. Советского гражданина спрашивают, какого он мнения относительно событий в Чехословакии. У меня есть мнение, но я с ним не согласен. Раньше я был безотказный исполнитель воли партии. В 56-ом на митинге по поводу событий в Венгрии я по бумажке звонко заклеймил происки империалистов. Во время Двадцать Второго съезда я публично, опять по бумажке, поддержал вынос тела Сталина из мавзолея. Если бы на следующий день его внесли обратно и меня попросили выступить на новом митинге, что ж, я бы не очень удивился. Так надо, а главное -- не наше дело. Моя смелость сошла мне с рук. Скоре всего, секретарь, циничный карьерист, но неплохой мужик, прикинул, что раздувать дело из разговора без свидетелей не имеет смысла, лично ему оно ничего не даст. Тем более, что недостатка в ораторах не чувствовалось. Но главный результат моей внутренней перемены был другой. Я сам, по внутреннему требованию, стал разбираться в том, как же собственно работает советская система, особенно экономика, откуда берется могущество нашей державы. Но про это завтра.
-- Все завтра, да завтра.
-- Эй, юноша, имей уважение к сединам. Мне надо посмотреть цифирь, приготовиться. А то ты меня раскритикуешь с высоты своего американского всезнайства.
-- Вот уж не по адресу! Но молчу, молчу. Хочешь развлеку перед отходом в койку? Вчера я смотрел по ящику программу про Поля Робсона. Фантастические детали, вряд ли ты с ними знаком.
-- Я про него ничего не знаю. Только помню, как в детстве разинув рот слушал его пение по радио, по-русски на американский манер: Польюшко-полье, едут да по полью гэрои, Красной Армии гэрои...
-- Робсон был женат на еврейке и дружил с поэтом Ициком Фефером. Году в сорок девятом или пятидесятом приезжает он в Москву, а Фефера нигде нет. Где мой друг Ицик Фефер, пристает Робсон к своим московским хозяевам. Те мнутся, он настаивает. В один прекрасный день Фефера с Лубянки приводят к Робсону в гостиницу, благо рядом. Фефер сразу показывает знаками, что номер прослушивается, что сам он за решеткой, но про это нужно молчать, а то секир башка. Что делает Поль Робсон? Во время концерта он на бис поет на идиш песню варшавского гетто.
-- Эту какую же песню?
-- Они там назвали, я тебе могу напеть, разумеется без слов: Там-та-рам-тарам-тарам-тарам-тарам там-тарам-тарам-тарм-тарам-тарам.
-- Господи это, это же известная советская казачья песня: Встань, казачка молодая, у плетня, проводи меня до солнышка в поход...
-- Странно.
-- Что странно?
-- В Америке казаки обычно ассоциируются с еврейскими погромами, это тебе любой выходец из Восточной Европы скажет. Зачем героям гетто петь казачью песню?
-- Большинство популярных советских песен тех лет написаны евреями и опирались на еврейские народные мелодии, название давали такое, какое требовалось заказчику. Эту, помнится, сочинили братья Покрасс.
-- Понятно. Еще одна деталь. Как ты думаешь, что сделал Робсон по возвращении в Штаты? Заявил, что американские негры никогда не подымут оружия против Советского Союза.
-- Что тебе сказать? Загадочная негритянская душа.
ЧЕТЫРЕ