– Внимание! Моя царица! Инна Первая! – и, взяв ее за холеную руку, добавлял чуть скромнее: – Она же и последняя, разумеется.
Вот он и стал ее первым мужем. Но, разумеется, не последним. Довольно скоро, перезнакомившись со всеми звездами отечественного театра и кино и пресытившись шумными вечерами в артистическом мире, каждый раз уходящими в глубокую ночь, Инна, продолжавшая работать в школе, захотела спокойного восьмичасового сна и по возможности свежего воздуха. Густой сигаретный дым и ночные богемные бдения явно портили кожу, в особенности под глазами.
Пристанище потише она нашла у все еще не женатого Натана, в Беляеве. Соцреалист, как все члены Союза художников, он рисовал любимую женщину скорее в экспрессионистической манере, чем-то неуловимо напоминавшей Гогена, полуобнаженную, откровенно эротичную, с гроздью винограда. Ночевать она теперь оставалась у него. Домой в мужнины Кропоткинские переулки после сеансов возвращаться все равно было поздно, а Илья, приходя под утро и не находя жену в супружеской постели, спокойно засыпал один. С ним они теперь виделись только тогда, когда ей начинал действовать на нервы неистребимый запах Натановых красок.
Определенное внутреннее неудобство Инна, конечно, ощущала, простота нравов никогда ей не импонировала, но лакомиться сразу с двух разных спелых грядок оказалось гораздо приятнее, чем с одной-единственной. Чувственный Натан и циничный Илья как нельзя лучше дополняли друг друга, обхаживая свою царицу Инночку с двух разных сторон, и ей, воспитанной в коммунистически-пуританской строгости, неожиданно понравилась именно эта их ничуть не омрачаемая взаимной ревностью братская любовь.
2
Когда она забеременела, у Ильи и Натана были совершенно равные шансы на отцовство. Оба, впрочем, не возражали, и, если бы не ревнивая девчушка-актриса, с которой как раз в тот момент встречался Илья, Инне не пришлось бы даже оформлять развод. Окончательный переезд к Натану мало что изменил, если, конечно, не считать невольного знакомства с опальным творчеством нонконформистов, которое при других обстоятельствах, конечно, не состоялось бы. В результате Инна – ее теперь считали свободомыслящей — вынуждена была уйти на полставки и, конечно, в 1974 году не получила место директора в своей школе. Оно ей тогда, впрочем, было бы и не ко времени, потому что уже в апреле семьдесят пятого у нее родился сын, довольно хилый, с большими и внимательными серыми глазами.
Бурно продебатировав всю ночь под окнами роддома, две вдохновленные творческие личности утром предложили назвать своего наследника Сережей, не слишком оригинально, в честь покойного деда Сергея Матвеевича.
– Ну, что ж, мальчики, пусть будет Сереженькой, – без боя согласилась усталая от родов Инна.
Самой ей больше нравилось имя Ярослав.
Бессонными ночами, кормлениями, стиркой пеленок и прочими тяготами материнства молодая мать, не привыкшая отказывать себе в отдыхе, пресытилась еще быстрее, чем богемой, и, хотя два преуспевающих отца могли годами содержать и ее, и сына, и делали бы это с превеликим удовольствием, она, едва докормив беспокойного Сереженьку грудью до трех месяцев, потребовала для него няню-кормилицу, а сама снова выпорхнула на работу.
– Инночка у нас трудоголик, – извиняющимся тоном объяснял Натан знакомым, – дома, без любимого дела, засыхает на корню.
Может быть, ему и не нравилось, что жена норовит то и дело переложить на других неблагодарные заботы о надоедливо шумном ребенке, а потом о не слишком хорошо воспитанном подростке, того сорта, какой не без оснований называли трудным, но Натан никогда не высказывался при ней на эту тему.
Место директора школы досталось ей в переломный год XXVII съезда партии. Вместе со страной, завороженно прильнувшей к экранам телевизоров, Инна впала в эйфорию. Проводила в жизнь какие-то реформы – мелкие, доступные в рамках еще функционировавшей системы. Продвигала молодых, прогрессивных специалистов. Поощряла старшие классы к самоуправлению. Словом, наконец-то перед ней распахнулся простор, где она могла приложить свой недюжинный, как выяснилось, организаторский талант.
Следующие шесть лет пролетели, как те шесть дней, за которые Бог сотворил мир. Под Инниным руководством спецшкола стала частной, в руки директору поплыли огромные, как тогда казалось, деньги, а с ними новое оборудование, компьютеры, лингафонные кабинеты, американские и английские учебники английского языка и даже трое преподавателей Иллинойского университета, до крайности возбужденные идеей демократической России и согласившиеся поэтому в течение нескольких лет зарабатывать наравне с обычными российскими учителями.
– Бесконечный Новый год! Бесконечное ожидание чудес в ярких обертках! – описывала Инна то время.
Несколько омрачал его только Сережа своими двойками и многократными замечаниями в дневнике, но у Инны, не бывавшей на родительских собраниях, было твердое убеждение, что мальчик хороший, просто дурачится и все пройдет само собой. Учился он не в ее частной спецшколе, а в самой обыкновенной, районной, откуда Натану ближе было его забирать.
– Возьми ты его к себе, ради бога! – просил он. – Достали его совсем, записали в двоечники и не отпускают. Жаль парня. Он же не наркоман, не вор. В нормальной обстановке, с нормальными учителями был бы не хуже других!
– Что это за критерий такой – не хуже других? – возмущалась Инна. – И давай подарим ему что-нибудь за то, что он не ворует. Не хочет получать двойки, пусть уроки учит, как положено!
В девяносто первом она вместе с другими вышла на баррикады. Под руку с восхищенным американцем, вопившим в экстазе «We shell over come!»[1]. Теперь ей грустно и неловко вспоминать их тогдашние утопические иллюзии, тем более что ни Натан, ни Илья из чаши демократической благодати не испили ни глотка: выяснилось, что народу уже не нужны ни добротные картины, ни добротные фильмы, а нужно что-то другое, наскоро скроенное в духе времени, для платежеспособных новых русских.
Безработные, нищающие на глазах братья пестовали шестнадцатилетнего Сереженьку, не способного к языкам и, конечно, попросту не желавшего учиться, ссорились с ним и между собой, снова мирились, брали с него невыполнимые обещания и упрямо торговались на рынке у метро за бессовестно подорожавшее мясо, хотя Инниных заработков вполне хватало на относительно безбедную жизнь.
Наблюдая со стороны, как нянечка, кряхтя и явно намекая на доплату, возится со свежим постельным бельем, сегодняшняя Инна, разочарованная, больная и очень несчастная, вспоминала темнокожего американца Гордона с развевающимся российским триколором на вершине сваленного в кучу громоздкого мусора.
До сорока пяти лет совершенно фригидная женщина знать не знала, что значит боготворить красивое мужское тело.
3
Инна тщится вспомнить также Сереженьку, того, еще мальчика, девятиклассника. Каким он был? Почему, активный по натуре, рос таким аутсайдером? Зачем водился бог знает с кем? Откуда взялась в нем эта изумительная, совершенно необоримая физическая и душевная лень? Заботились о нем хорошо, недостатка ни в чем он не испытывал. Вовремя возвращался домой вечерами, вдоволь ел, вдоволь спал. Были у Сережи и девочки. На одной из них выпускник десятого класса даже собрался жениться, помешал только недостаточный возраст. И конечно, вмешательство матери. Кто-то должен был вмешаться. Мягкотелые отцы бормотали что-то про «взрослый», «любит» и «все уладится», но Инне вовсе не хотелось, чтобы ее сын остался неучем и с семьей на шее.
– Хочет, чтоб его считали взрослым, – пусть ведет себя как взрослый, а то развел тут детский сад! Не хочу учиться, а хочу жениться! Типичный случай!
Поразмыслив над возникшей проблемой в перерыве между педсоветом и концертом школьного оркестра, она отправила Сережу в Украину, в тамошний иняз, за взятку. С его ярко выраженной антипатией к английскому сам он, конечно, в жизни не поступил бы.
– Зря ты это делаешь, – сказал Илья. – Он не справится.
– Ему без нас будет одиноко, – сказал Натан.
– Слушайте, мальчики, я из сил выбиваюсь, работаю по двадцать часов в сутки, между прочим, за четверых. У меня нет времени на бессмысленные сантименты, – ответила Инна. – Сережа должен учиться, вот пусть и учится. Справится, все справляются. Ему еще повезло, что у его матери сегодня есть такая возможность.
– Зато на Гордона у тебя время есть! – взвился вдруг тихий Натан без предупреждения. – Дура! Шлюха!
– Я? Шлюха?! Илья, он что, спятил?!
Инна никогда не считала себя мужней женой в том смысле, какой обычно вкладывается в это понятие, хотя бы потому, что мужей у нее, с их общего согласия, чуть не с первого дня было двое. С этой точки зрения заявление Натана казалось особенно диким. А если он имел в виду что-нибудь другое – что тоже, конечно, не исключено, – то он тогда сразу не уточнил, а потом Инну, приехавшую на обед, срочно вызвали на работу: из лингафонного кабинета пропали три пары дорогостоящих наушников.
Из Киева меж тем уже через год с небольшим стали приходить совсем не радостные вести. Сережа институт бросил, устроился в какую-то подозрительную риелторскую компанию, влип в историю с убийством, правда, вроде бы как свидетель. Отпустить его, в конечном итоге, отпустили – у следователя и прокурора тоже были дети, а у детей потребности, – но в камере, куда, не разбираясь, на двое суток запихнули всех сотрудников разоблаченной фирмы, Сережу сильно избили, и, увы, не только избили.
– Сереженька, сынок, ты должен вернуться в институт, надо учиться, – старательно избегая разговора на жуткую тему, поучала его бледная Инна в больничной палате.
– А зачем, мама? Ротшильд не учился, – сын смотрел в сторону, с трудом, ради приличия, приподнимая тяжелые, опухшие веки, – и ничего, тоже разбогател.
– Ну, деньги имеют свойство заканчиваться, а то, что в голове, остается…
Инне, обладавшей достаточно развитым чувством стиля, ясно было, что слова ее, пустые, бесчувственные, по меньшей мере неуместны, но как и что сказать мальчику, мужчине, со швами на разбитом лице и зияющими ранами в душе, – этого она не знала. Ей хотелось верить, что пустопорожние рассуждения подействуют как пластырь и тогда, может быть, ни ему, ни ей не придется больше думать о том, что он пережил в битком набитой камере, полной озверевших уголовников.
– Я хочу все забыть, мама, вообще… выбросить из головы, как не было…
– Лучше бы, наоборот, хорошенько запомнил то, что случилось, и впредь не связывался с кем попало. Имеешь дело с криминальными элементами, понятно, что все закончится тюрьмой!
Инна в тот момент была уверена, что здравая логика для Сережи – самое лучшее лекарство.
– Да ладно, мам, не переживай, я как-нибудь. Ты только заплати там кому надо, чтоб мне палату отдельную, с удобствами, тебе ж не трудно, а то по ночам спать невозможно, храпят.
Говорил он теперь с апломбом, развязно, так, как в дидактических произведениях некоторых авторов для детей говорили «плохие» мальчики и девочки, сыновья и дочери всеми презираемых советских мещан, и она поэтому не расслышала в его словах искренней, униженной просьбы: Сереже было стыдно того, что с ним сделали, и невыносимо больно сносить жалостливо-насмешливые взгляды соседей, от которых никто ничего не скрывал.
«Это я виновата, – подумала Инна тогда, – я его избаловала благополучием и вседозволенностью…»
– Ничего, – сказала она по-учительски жестко, не ко времени решая заняться запущенным воспитанием сына, – полежишь, как все, в общей, тоже мне барин!
Отлежав три недели в киевской районной больнице, Сережа в самом деле больше ни разу не пожаловался, а выписавшись, даже вернулся в иняз с потерей всего одного семестра и уже на следующий год, поменявшись с кем-то местами, перевелся в Москву. Илья и Натан удивились. Инна осталась довольна.
4
Знойный негр Гордон тем временем собрался обратно в далекую Америку. Отсняв для внуков на видео пожар московского Белого дома, он купил себе билет на самолет и пригласил Инну на прощальный ужин. Не в ресторан, что удивительно, хоть их уже и расплодилось в столице достаточно, выбирай – не хочу, а к себе домой, на обычную московскую кухню, если не считать набора продуктов, приобретенных исключительно в валютном магазине «Айриш Хауз» на Новом Арбате. При всем своем восхищении Россией и происходящими – или не происходящими – в ней переменами, Гордон так и не научился доверять ни местным рынкам, ни тем более текущей из крана воде.
В Иллинойсе Гордон читал студентам лекции по русской литературе девятнадцатого века, слишком, может быть, подробно вдаваясь в трудности перевода с русского на английский. Слушатели его русского языка не знали, читали Толстого и Достоевского в кратком переложении для вечно занятых и поэтому, конечно, не понимали, что имеет в виду их профессор, утверждая, будто Пушкина ни в коем случае нельзя переводить на английский пятистопным ямбом, и почему его так волнует именно эта, совершенно не насущная, проблема. Здесь, в России, с Инной Гордон впервые познал всю радость общности интересов. Талантливая бизнесвумен, красавица, к сорока семи не потерявшая ни капли своей изначальной женственности, понимала его языковые изыски с полуслова, соглашалась, поправляла, спорила – и отдавалась, вдоволь наговорившись, со сладострастным криком раскованной зрелости, лишенной и слабой тени феминизма, столь свойственного американкам.
Уговорить Инну лететь с ним – вот что задумал не на шутку влюбленный Гордон, приглашая ее к себе.
– В твоей стране больше нельзя оставаться, бэби, – начал он, как ему представлялось, издалека, – после того, что я видел в последние месяцы…
– Идеал нельзя отрывать от почвы, – как всегда, с полуслова правильно поняла его Инна, – я с тобой не поеду, извини.
Насмотревшийся вдоволь советских фильмов, Гордон знал, откуда эта фраза, и сначала принял Иннин отказ за удачную шутку, но ей действительно не улыбалось за пару лет до пенсии очутиться в чужой стране, без привычной работы, без коллег, друзей, без Натана, Ильи и Сереженьки, даже если в последнее время их отношения и оставляли желать много лучшего.
Все четверо теперь жили вместе в небольшой квартире Натана в Беляеве, потому что Илья свою более шикарную продал и вложился в крупный кинопроект, который прогорел. Скученность на пятидесяти квадратных метрах жилой площади не улучшала внутрисемейного микроклимата.
– Подумай, королева, я серьезно… я тебя люблю!
– Не о чем тут думать! – отрезала Инна, раздражаясь и пугаясь его внезапной настойчивости. – Ты предлагаешь мне ради ваших тамошних дешевых джинсов и колбасы бросить сына на произвол судьбы. Я не согласна.
– Обидно, что ты не даешь моей родине даже самого маленького шанса, – уязвленный Гордон натужно улыбнулся. – Когда-то давно мне, между прочим, тоже говорили, что Россия – гиблое место. Сплошные клише: тундра, арктический мороз, тоталитаризм, пьяные мужики и усатые бабы в телогрейках. Та еще нирвана, но однажды я собрал рюкзак и отправился посмотреть своими глазами, что правда, а что нет. И честное слово, не жалею. А Сережу… за кого ты меня принимаешь?.. Сережу мы, конечно, взяли бы с собой.
В ту ночь Инне так и не удалось заснуть. Она лежала в постели рядом со своим темнокожим любовником и, по старой привычке, пыталась взвешивать незнакомые ей нежные чувства на весах здравого смысла. Снова с переменным успехом. Никакого удовольствия от физической близости с Гордоном она не испытывала. Стоны и крики были ее добровольной данью утомительному мужскому тщеславию – получив этот легко перевариваемый паек, партнер удовлетворенно расслаблялся и быстро оставлял ее в покое. С годами восьмичасовой сон и свежий воздух становились все важнее, тем более что свежего воздуха по месту ее жительства никогда не было. В этом ракурсе Америка представлялась не таким уж плохим вариантом. Трудно было вообразить себе, что какой-то заштатный университетский Блумингтон посреди прерий может быть более загажен выхлопами, чем Москва. Там ей, вероятно, удалось бы отсрочить неизбежную пластическую операцию еще на пару лет. С другой стороны, здесь, в зачумленной столице, в своем кругу, Инна – королева, номер один, все та же Инна Первая. Кем будет она там, в Блумингтоне? Никем. Потому что один специалист по русской литературе и литературному переводу у них уже имеется. У второго наверняка нет шансов. Допустим, жить можно и за счет Гордона, но кто сказал, что постепенно стареющий профессор в ближайшее время не потеряет или уже не потерял свое теплое место? За четыре-то года? И сколько он зарабатывает? Хватит ли этого на приличную жизнь, такую, ради которой имело бы смысл начинать все сначала?
Потом, есть ли в Блумингтоне интеллигентное общество? Сравнимого понятия, по крайней мере, в английском языке нет. Стоит ли надеяться, что то, чего нет даже в большом оксфордском словаре, существует в реальности?
Ну и, наконец, семья. Как быть с сыном и двумя мужьями? Сережа, с подачи сердобольного Ильи, пробует себя на актерской ниве, но таланта у мальчишки, признаться, никакого, он даже в массовке выглядит чужеродным телом. Что он будет делать в Америке? Он даже английского толком не знает, так, на школьном уровне, несмотря на иняз. Сам Илья с бывшими сотрудниками киностудии пытается снимать рекламные ролики для телевидения, но они слишком умные для тех, кто согласен платить. Натан… Да, у Натана открылся настоящий талант, что-то среднее между ранним Глазуновым и сюрреализмом Дали, но здесь его картины не нужны вообще никому. В Америке… Инна снова взглядывает на спящего Гордона. Есть ли у него такие связи и такие деньги, чтобы организовать каталоги, выставки, рекламу? Скорее, нет.
«Итого, – подытоживает она свои раздумья, видя, как за окном понемногу начинает брезжить серый рассвет, – мне, естественно, придется остаться и заботиться о них по-прежнему, чтобы они не сгинули совсем в этой чересчур радикально обновленной, ни на что больше не похожей стране…»