Дочери Лалады. (Книга 2). В ожидании зимы - Алана Инош 15 стр.


«Разберёмся, – сказал Соколко, решительно сбрасывая кафтан и засучивая рукава рубашки. – А ну, ребята, дружно взялись за косы! Мелюзга, – обратился он к Цветанке и мальчишкам, – и вы не отставайте, серпами орудуйте!»


И началась работа… «Вжик, вжик!» – свистели косы, и мерцающая трава ложилась с каждым взмахом. Мужчины косили на поляне, а Цветанка с Олешко, Прядуном и Первушей управлялась под деревьями, где с косой не очень размахнёшься, а серп – самое то. Разогнув ноющую поясницу для краткого отдыха, Цветанка поискала глазами бабушку… И что же? Окружённая свитой светящихся жучков, возле тёмных лап раскидистой ели стояла стройная, молодая и светлоликая кудесница – в травянисто-зелёном плаще с наголовьем, в серёжках из ольховых шишечек и с толстой косой цвета тёмного золота, перевитой ромашками и васильками. Глаза её, прозрачные, как роса, лунно мерцали мудрой улыбкой, а в изящной и по-девичьи нежной ладони желтела горстка пшена. Славка-проводница клевала угощение, сидя на большом пальце прекрасной девы.


Что это было? Может, Цветанка надышалась густым, горьковато-медовым дурманом чудо-травы, от которой на ладонях оставалось переливчато-зимнее мерцание? Протерев кулаками глаза, она усиленно поморгала, и наваждение исчезло: вместо лесной кудесницы славку кормила бабушка. Цветанка охотно поверила бы в то, что ей всё померещилось, если бы не глаза бабули, которые несколько мгновений оставались такими же прозрачно-росистыми и лунно-мудрыми, как у той девы. Впрочем, скоро и это исчезло.


«Бабуля! – кинулась к ней потрясённая этой таинственной сказкой Цветанка. – Ба…»


Вспугнутая птичка вспорхнула на ветку, а бабушка отвесила Цветанке сердитый шлепок.


«Вот голова дубовая! Зачем так шуметь-то? Славушку мне напугала…»


«Бабусь, я…» – заморгала Цветанка растерянно.


«Чего – ты? – проворчала та. – Иди давай, травку собирай. Время не терпит!»


Ещё долго перед глазами Цветанки стояла лесная колдунья… Решив обязательно расспросить бабушку позже, воровка снова принялась за дело – забирала яснень-траву в пучок и подсекала серпом у корня. Её ладони, густо покрытые липковатым соком растения, диковинно переливались искорками.


Скошенную траву стянули верёвками в большие, увесистые вязанки. Каждый мужчина взвалил на плечи по одной, на коней навьючили по три – столько уместилось на их спинах, но всё равно добрая половина всех вязанок ещё осталась. Как быть? Возвращаться за ними – долго, а за один раз всё унести не получалось.


«Надо было всех коней взять, – посетовал Соколко. – Но кто ж знал, что травы будет такая прорва? Эге-ге… Придётся-таки возвращаться».


Цветанка и мальчишки тоже не шли порожняком: соорудив из длинных веток что-то вроде носилок, Олешко с Первушей тащили вдвоём одну вязанку, а Цветанка с Прядуном волокли две. Одна бабушка ничего не несла, но ей доверили вести коней. Мужики сомневались сперва: справится ли старая женщина? Но бабуля погладила животных, пошептала что-то, угостила хлебом с солью из потёртой котомки – и те стали шёлковыми. Их даже погонять и направлять не требовалось – сами шагали за Чернавой.


Так вышло, что на обратном пути им случилось проходить мимо того самого пня, на котором они оставили подарок лесовику. Соколко негромко рассмеялся:


«Гляди-ка… А пирожков-то – тю-тю! Выходит, принял наш дар лесовичок!»


Лес сонно прошелестел что-то, а у Цветанки пробежал по лопаткам холодок. Пенёк был пуст.


Когда траву сгрузили на телеги, Соколко предложил немного передохнуть и утолить жажду. Тяжело опустившись на землю и привалившись спиной к колесу, бабушка устало проговорила:


«Притомилась я, касатики мои… Старость – не в радость, плохой из меня ходок нынче… Скрипят мои косточки, ноги не шевелятся. За остальной травкой ступайте-ка вы сами, а я туточки вас подожду. Пташка-славка вам тропку укажет, не заплутаете».


Так и пришлось сделать. Бабушка протянула Соколко руку, на которой сидела славка, и тот с величайшей осторожностью принял у неё птичку. Славка перепорхнула ему на палец, а с пальца – на ветку, когда они двинулись в обратный путь за остатками травы.


Восточный край неба пожелтел в предчувствии зари, когда они вернулись к телегам снова. Бабушка похрапывала на вязанках яснень-травы, и её не стали будить. Отпустив птичку, Соколко низко поклонился:


«Благодарим тебя, пташка-славка, за помощь… И тебе, лес-батюшка, благодарность великая!»


Все пять телег были полны – вот как много яснень-травы уберёг лес от княжеских слуг, повсеместно истреблявших её. Вдыхая запах горького мёда, Цветанка измученно покачивалась на вязанках, а Соколко сидел рядом со Стояном, правившим лошадьми. Мальчишки снова дремали, а Цветанке не спалось – от счастья, что столько чудо-травы им удалось добыть.


А Соколко с отцом Первуши, думая, что все ребята уснули, шёпотом переговаривались.


«Как этого пострелёнка звать?» – спросил торговый гость.


«Которого?» – уточнил Стоян.


«Да вот этого, синеглазого…»


«Зайцем кличут… Он бабки Чернавы внук и ученик, ведьмачок юный. Может то парнем, то девкой становиться, если вздумает. А что?»


«Да так… Напоминает он мне кое-кого». – Из груди Соколко вырвался печальный вздох.


«Ежели груз тайный тебя гнетёт – поделись, облегчи сердце, – сочувственно предложил Стоян. – Клятвенно заверяю, что ни одна душа от меня ничего не узнает!… В могилу с собою унесу».


Цветанка застыла, вжавшись животом и щекой в благоухающую вязанку травы. В рассветной тишине поскрипывали колёса, и сердце воровки сжалось от грусти: что за горе-кручину носит в себе этот удалой молодец, смелый и добрый, к чужой беде отзывчивый и богатством не испорченный?


«Давно это было, – промолвил Соколко тихо. – Приезжал я в ваш город по торговым делам, да случилось мне встретить молодку одну – красавицу, каких поискать… Приглянулась она мне так, что хоть завтра жениться был готов без раздумий. Пошёл я свататься, у родителей руки её просить, а мне – от ворот поворот: просватана уж! А по её глазам всё видно: без любви её замуж отдают, по расчёту. У меня аж в голове помутилось, мысли лихие закрутились… Выкрасть её надумал – так она мне в сердце запала. Да и она мне знаки подавала, что по нраву я ей пришёлся. Но родителей своих ослушаться она не смела и меня отвергла. Ну, я неволить её не стал, уехал… Через какое-то время опять выпало мне сюда приехать. И что ты будешь делать! Снова свела нас с нею судьба… Замужем была зазноба моя, но никак дитя зачать не могла: муж староват оказался. Хоть и мог ещё кое-что, да плодов те дела уж не приносили. Не простой человек, знатный, в этом городе известный… Имя называть не стану, не обессудь. Позвал он меня к себе на обед – желал послушать новостей из чужих краёв, дальних стран… Ну, как водится, за столом он меня со своей супругой познакомил – а того не знает, что мы с нею уж знакомы давно. Сидит моя зазнобушка ненаглядная ни жива ни мертва, но в руки себя взяла и виду не подала, что видит меня не в первый раз. Заночевал я в доме того человека, а за полночь слышу: тук-тук… Отворил я дверь, а на пороге – супруга хозяина. Палец – к губам: тише, мол. Да так на шее моей и повисла. Не удержался я… Познал её. А следующий день – уезжать мне. Пока хозяин по делам в город отлучался, я с зазнобой моей в укромном уголке переговорил, второй раз её позвал убежать со мной… И второй раз она мне отказала. Тогда родителям была покорна, теперь в мужнином доме подневольной пташкой жила, но упорхнуть со мной не решилась. «Вкусила я с тобою счастье, – говорит она мне, – хоть и короткое, да видно, столько мне судьбой отмерено, с тем и смирюсь. Езжай, а я вовек тебя помнить буду. Так я решила, не обессудь». Решила она всё… А мне-то каково? Осерчал, уехал, дал зарок больше сюда не возвращаться – ни себе, ни ей сердце не бередить».


Соколко умолк на некоторое время: видно, всколыхнувшиеся воспоминания пробудили боль в старых сердечных шрамах. Слушавший его Стоян сперва не перебивал – ждал, когда тот продолжит, но молчание что-то затянулось.


«Мда, – вымолвил тогда отец Первуши, перекладывая вожжи в одну руку, а освободившейся почёсывая затылок. – Угораздило же тебя, друг, с замужнею бабой связаться… Ничего хорошего в том нет, морока одна…»


Соколко встряхнул русыми кудрями, вскинул лицо к светлеющему небу.


«Эхма, да какая ж она баба? Осьмнадцать годков ей только и было, когда уехал я, думая, что в последний раз мы с ней виделись. Тоненькая, как берёзка, а глазищи синие, будто плошки с водой, бирюзой толчёной посыпанные… Но я не до конца ещё рассказал. Слушай дальше. Зарёкся я сюда возвращаться, да только на два года меня хватило. Веришь ли – сердце не на месте, ноет и ноет… Не стерпел, приехал. Окольными путями разузнал, что нет уж в живых моей ненаглядной. Не ошиблось сердце – как чувствовало, что беда стряслась… – Соколко опять вздохнул, помолчал. – А случилось вот что. Ровно через девять месяцев после моего отъезда родила она дитя. Муж сперва думал – чудо свершилось, на старости лет мужская плодовитость к нему вернулась… А потом нашептал ему кто-то – уж не знаю, кто – что зря он обрадовался: не бывать плоду от засохшего дерева. Ну, он сор из избы сразу выносить не стал, да принялся по-тихому свою жену мучить и изводить. Терпела она, терпела, да однажды и решила вместе с дитём сбежать куда глаза глядят. Не кончилось это добром… Нашли потом в реке два тела… молодой бабёнки и ребёночка. – Голос Соколко задрожал, но тот овладел собой и закончил: – Ну, муж вроде как опознал свою супругу. Схоронили их… Вот так и вышло, что в третий мой приезд сюда мне только на могилку моей лады и моей доченьки удалось поглядеть, живыми их не застал. О том, что случилось, мне её служанка поведала: от чужих-то людей всё скрывали, понятное дело… Об одном только жалею, что силой её тогда не увёз, не выкрал».

Заря сочувственно слушала, разгораясь всё румянее, воздух стал зябким, пала роса – прозрачные капельки собрались на жёлтых цветках и серебристых листьях, уже потерявших своё мерцание.


«Нда, братец, – промолвил Стоян. – Кажись, знаю я, о ком ты говоришь… Кто этот самый муж. Вон оно, значит, как на самом-то деле было… А говорили – купаться пошла да утопла ненароком вместе с дочкой. Скверный он человек, муж её… А тебе да зазнобе твоей я не судья. Болтать тоже не стану, не беспокойся: сплетни – бабье дело. Ты как сейчас – женат аль холост?»


«Холостой я», – чуть слышно ответил Соколко.


«А чего так? Парень ты видный – собой хорош, богат… Любая за тебя с радостью пойдёт!»


«Мне любая не нужна, брат. Эх…»


«Зря ты так… Утешиться б пора».


«Знаю. Не выходит пока».


«Чего в этот раз сюда прибыл? Мести муженька не боишься?»


«Через столько лет? Да брось… У него только и забот, как бы свои сундуки золотом потуже набить, а злобу свою он уж давно выместил – на них, беззащитных…»


В город они прибыли к заходу солнца. Траву сушить не стали: сырая больше дымит, да и силы в свежей больше. Сгребали огромные кучи прелой прошлогодней листвы, косили прочую траву, собирали гнильё, сырой мох, навоз, ботву с огородов и перекладывали всё это небольшими слоями яснень-травы. Кучи размещали полукругом вдоль окраины города – с противоположной стороны от Озёрного Капища. Работа затянулась бы на всю ночь, но на помощь пришли несколько дюжин одумавшихся горожан, и дело пошло быстрее. Островид, как говорили, заперся в своих хоромах, а всю дружину сосредоточил вокруг себя, будто боялся смуты – этим и объяснялось отсутствие охраны на выездах из города. А может, он так пытался отгородиться от смерти, которой дышала каждая улица? Как бы то ни было, это оказалось весьма кстати: никто не помешал добытчикам яснень-травы ни покинуть город, ни возвести дымовые кучи.


«А ежели ветер не в ту сторону подует, как быть?» – беспокоились люди.


С ветром бабушка Чернава договорилась. Цветанкиным ножом она сделала себе надрезы на обеих руках и обратилась к Ветрострую. Кучи подожгли, и на город медленно поползла пелена дыма, перемешиваясь с ночным мраком. Бабушка стояла во весь рост в одной из опустевших телег, роняя капли крови с раскинутых в стороны рук, а ветер колыхал тёмные складки её одежды. Беспокоясь за неё, Цветанка и ребята не отходили от телеги, чтоб подхватить, если бабушка вдруг начнёт падать.


«Батюшка Ветроструй… Батюшка Ветроструй…» – шелестел её еле слышный, измученный шёпот.


Ветер усилился и дул в нужном направлении. Дым стлался густыми клубами, струи от отдельных куч сливались в сплошной полог, который накрывал собой город.


Зашатавшуюся бабушку подхватил на руки Соколко. Её уложили на сено, а Цветанка, оторвав от подола рубашки несколько полосок, перевязала порезы на её руках.


«Бабусь… Бабусь», – со слезами бормотала она, гладя морщинистое бабушкино лицо.


«Ничего, – чуть слышно шепнула та, устало улыбаясь. – Мы всё сделали как надо… К утру город будет чист от хмари… Она, знамо дело, вернётся потом, да только травушка болезнь проклятую к тому времени прогонит».


Если бы не ночной мрак, многие люди увидели бы странное наваждение – тёмную завесу вокруг себя, похожую на угольно-чёрный туман, который тает и рассеивается. С той ночи больше никого в городе не отнесли на погребальный костёр. Дым ушёл, но в очистившемся воздухе остался тонкий призрак горьковато-медового духа, который чувствовался ещё весь остаток лета.

3. Истинное лицо

Мор прекратился, жизнь понемногу начала входить в прежнее русло. Ожил рынок, с улиц убрали страшные остатки костров. Островид приказал отстроить сгоревшее капище, и вскоре там воздвигли нового идола и частокол. Не обошлось без происшествий: двухсаженный истукан, высеченный из цельного букового ствола, упал, уже при своей установке взяв жертву. Один рабочий погиб, двоих покалечило. «Гнев Маруши!» – опять вздыхали люди, но прекращение повальной болезни поколебало веру многих в этот самый «гнев». Восстановить-то капище восстановили, вот только творить на нём обряды и быть посредником между народом и богиней стало некому: всех волхвов убил Марушин пёс. Старики, качая седыми головами, видели в этом дурной знак:


«Коли пёс волхвов растерзал – видать, Маруша от нас совсем отвернулась. Жди беды…»


Как быть? Посаднику, конечно же, во всех подробностях доложили о том, как бабушка Чернава с несколькими добровольцами остановила моровое поветрие, окурив город дымом яснень-травы; также очевидцев несостоявшегося жертвоприношения очень впечатлило чудесное тушение пожара на островке, когда бабушка одним своим шёпотом подняла на дыбы зловеще-тёмную озёрную воду. Оставив обычное высокомерие, Островид самолично явился в бедную лачугу Чернавы, чтобы засвидетельствовать своё почтение столь могущественной колдунье и, как оказалось, бывшей служительнице Маруши.


Жители улочки высыпали из домов, привлечённые небывалым зрелищем: сам городской глава, разодетый и важный, с помощью своего стремянного [19] неторопливо и тяжеловато слез с коня, оправил длинные фальшивые рукава опашня и постучался в домик Чернавы. На отворившую дверь Цветанку он даже не поглядел – перешагнув порог, остановился перед печкой, кряжисто-прямоугольный, седобородый и краснолицый, со старческой сеточкой сосудов на щеках. Впрочем, несмотря на пожилой возраст, был он ещё вполне крепок и полнокровен, как старый дуб, и поездкам в колымаге предпочитал седло.


«Здрава будь, бабушка. Поговорить мне с тобою надобно», – без длинных предисловий сказал он властным тоном человека, привыкшего к всеобщему повиновению.


Бабушка Чернава с кряхтением заворочалась, слезла с печки. Слепая, а по голосу узнала, что за гость пожаловал.


«И ты будь здрав, Островид Жирославич, – промолвила она. – Изволь чарку испить сперва, не побрезгуй угощением».


По её знаку Цветанка почтительно поднесла посаднику чарку мятно-вишнёвого мёда, а про себя подумала: «Чтоб ты подавился, боров». Перед ней был Бажен в старости – поседевший, раздавшийся вширь, с алчным отблеском золота в глазах. Легко верилось в то, что он действительно за взятку избавлял дочерей зажиточных людей от смертельного жребия жертв Маруши. Чаркой он не побрезговал, осушил одним глотком, сел на предложенное ему место во главе стола.


«Благодарствую, – крякнул он, утирая усы. – Человек я занятой, времени у меня мало, поэтому сразу к делу. Правду ли говорят, что волхвовала ты и Маруше служила в своё время?»


Бабушкин незрячий взор затянулся ледком боли.


«Правда, господин. Только давно это было, – ответила она сухо. – И возвращаться я к этому не хочу».


«Это плохо, бабусь, это скверно, что не хочешь, – поцокал языком Островид, качая головой. – Ведь самая настоящая надобность у нас сейчас в волхвах-то! Ни одного не осталось, всех Марушин пёс задрал. Некому, кроме тебя, их заменить. Можно бы, конечно, у соседей поискать или к князю обратиться, чтоб одного из своих послал, да вот только не хотелось бы мне огласки того, что тут у нас случилось. Коль узнает владыка воронецких земель, что запретную траву ты применила, то не сносить тебе твоей старой головы, бабушка. Да и меня за то, что я это допустил, княжеской шубой не пожалуют. Я-то, может быть, тебе это с рук и спустил бы – хотя бы за то, что и вправду хворь удалось остановить, да владыке как объяснишь? Он, пожалуй, и слушать не станет. Вот потому-то нам лучше бы где-то у себя волхва найти на замену, ни к кому не обращаясь… А то не ровен час, выйдет всё наружу, дознаются про болезнь и яснень-траву – худо нам будет».


«А ты так ничего и не понял, батюшка Островид Жирославич? – вздохнула бабушка с печалью в невидящих глазах. – Яснень-трава тебе глаза не открыла на Марушу? Не поклоняться ей надо, а бежать от неё. Я это ещё сорок лет назад увидела и ни за какие коврижки не вернусь к тому, от чего ушла. Не проси меня. Хочешь – казни, воля твоя. Я уж на свете нажилась, смерть мне не страшна».


Блестящая плёнка бешенства затянула глаза Островида. Он замахнулся было для удара по столу, но сдержался, а его губы посерели и поджались.


«Куда бежать? Ты в своём уме, старуха? – придушенным голосом прохрипел он. – Куда от этого убежишь, коль князьями нашими испокон века нам велено Марушу чтить? Отступнику – смерть!»


«Ты видел хмарь? – спросила вдруг бабушка тихо. – Разве тебя в холод не кинуло оттого, что ты этим дышишь? И что после смерти душа твоя станет частью этой тьмы?»

Назад Дальше