Дочери Лалады. (Книга 2). В ожидании зимы - Алана Инош 23 стр.


«Три дорожки у тебя, внученька, – вздохнула старая ворожея. – И сейчас настало время выбирать одну из них. А коли пропустишь эту развилку, пройдёшь дальше, выбора не сделав – ни одной тропинки у тебя не останется, одна лишь бездна гибельная».


Берёзка опустила глаза, и с её ресниц сорвались огромные слезинки.


«Бабусь, а ты сама любила когда-нибудь?» – тихо проронила она.


Бабушка несколько мгновений молчала, а Цветанке снова почудилось, что за столом сидит не древняя старушка, а молодая и прекрасная лесная колдунья в серёжках из ольховых шишечек.


«Была молода – любила. Только не суждено нам было вместе остаться, разлучила меня с моим милым другом война. Сложил он головушку в бою у быстрой речки, и там, где траву-мураву кровь его оросила, ягод теперь – видимо-невидимо…»


При этих словах сердце Цветанки сжалось, а в ушах зазвучала песня…

Судя по взгляду Дарёны, она испытала то же самое озарение.


«Да, песенку эту про соловья я сложила когда-то, а люди подхватили, – улыбнулась бабушка, отвечая на ещё не озвученный вопрос. – Понравилась она им, видать… Ну, а мне-то что? Пусть поют, коли нравится. Вот только не знают они и не узнают уж никогда о том, что это не выдумка, а моё горюшко, живое и выстраданное».


Уголёк вспрыгнул на колени к Берёзке, мурлыча и бодаясь чёрным пушистым лбом, – утешал по-своему. Зарыв пальцы в его шёрстку, та вздохнула:


«Ах, котя-котенька, знал бы ты, как мне тяжко…»


«Не кручинься, голубка, – сказала бабушка. – Жизнь лучше погибели, а муж и малые детушки – теплее, чем сырая землица да червь могильный».


Берёзка вздрогнула, прижав к себе кота.


«Ты правда знаешь всё-всё? Что было, что есть и что будет?» – с шелестом слетел с её побледневших губ вопрос.


«Не всё, но многое. – Бабушка поднялась и пересела поближе к тёплой печке, кряхтя и жалуясь на свои старые суставы и остывающую кровь. – Не то чтобы даже знаю – вернее сказать, чувствую. Сердце-вещун шепчет и шепчет… Вот только не всё, что я предчувствую, можно исправить. И тем оно горше и больнее – знать, но быть не в силах помочь».


Ночью Цветанка не могла уснуть: тоска давила на грудь. Зверь у неё внутри рвался на свободу – выл, царапал сердце когтями. Выскользнув из постели, воровка обулась и поспешила к реке, на своё излюбленное место, где летом она слушала соловьёв. Сейчас они не пели, только ветер носился над озарённым луной речным простором, пустым, серебристо-холодным и равнодушным.


«Я бы никогда не вышла замуж за нелюбимого, – раздался рядом голос Дарёны. – А если б меня к тому принуждали родители, убежала бы».


«Ты что тут делаешь?» – вздрогнула Цветанка.


«Я последовала за тобой, – ответила та, присаживаясь рядом на траву. – Так вот, я бы не позволила неволить моё сердце».


«Все девицы так говорят, – невесело усмехнулась Цветанка. – Только их никто не спрашивает, чего они хотят. Так уж повелось».


«Неужели Берёзке непременно надо выходить замуж сейчас? – не унималась Дарёна. – А вдруг через год-другой она встретит того, кто ей придётся действительно по душе?»


«У неё может не быть этого года или двух», – сказала Цветанка и сама содрогнулась от холода, которым веяло от жутковато-пророческих слов бабушки.


«Почём ты знаешь?» – упрямо сверкала Дарёна глазами, полными лунного света.


«Не я. Бабуля. – Цветанка намотала на палец травинку, заставляя её до боли врезаться в кожу. – Она знает… чувствует что-то. Лучше прислушиваться к ней и делать так, как она говорит».


«Я бы предпочла совсем сгинуть, чем жить с постылым мне человеком, – твёрдо сказала Дарёна. – Потому что это будет не жизнь, а так… житьё гнилое и безрадостное! Лучше один раз вкусить хмельной мёд, чем годами жевать полынь!»


«Распоряжайся своей жизнью, – сердито оборвала её пылкие восклицания Цветанка. – Если сумеешь, конечно. А Берёзка пусть решает за себя сама».


«Как будто у неё есть выбор», – горько молвила Дарёна.


«Есть. – Цветанка сорвала несколько травинок, порезав ими руку, слизнула кровь. – Я верю бабушке, верю её вещему сердцу. Мы порой не видим, какие дороги перед нами лежат и чем обернётся наш выбор… Ну, нету у нас крыльев, чтоб взлететь над своей жизнью и разглядеть свысока, что нас ждёт за поворотами – где счастье, где горе, а где и вовсе погибель. Не каждому даётся такая подсказка».


Они спорили до хрипоты, чуть не поссорились. Рассердившись, Цветанка встала и быстрым шагом направилась домой.


«Обожди-и-и! – раздалось позади. – Обожди меня! – Нагнав Цветанку, Дарёна выдохнула: – Я боюсь одна в темноте идти…»


Её тёплая рука просунулась воровке под локоть. Ощущения от этого могли сравниться разве только с уютным теплом, которое охватывало Цветанку, когда янтарное ожерелье откликалось на её прикосновение. Чертог вечернего солнца, где жила Любовь – вот что это было.


Все эти дни, назначенные бабушкой для раздумий, глаза Берёзки были сосредоточенно-печальными. Сидя за прялкой, она вдумчиво тянула нить своей судьбы и пыталась из осеннего тумана соткать себе тропинку в будущее – вернее, в ту сторону, где будущее существовало.


Когда настал последний день, бабушка спросила:


«Ну что, голубка, ты решила?»


«Я выбираю Первушу, – ответила Берёзка, кладя на стол огромный моток пряжи, сделанной ею за минувшую седмицу. – Он хотя бы добрый… Тюря – грубиян неотёсанный, а Ратайка… фу». – Берёзка сморщилась, непроизвольно зажимая нос.


«Ну, вот и хорошо, – кивнула бабушка, беря моток и ласково поглаживая его, как котёнка. – А пряжу ты, однако, спряла не простую, девонька… Она будет помогать людям искать свой путь – если отрезать ниточку и перематывать её с пальца на палец, делая так в течение седмицы. Знаешь, что?…»


Не договорив, бабушка дунула Берёзке в лоб. Вроде бы дуновение было лёгким, но та пошатнулась, как от толчка.


«Ты чего, бабуля?» – испугалась она.


А бабушка устало опустилась на лавку. Весь свет, озарявший изнутри её слепой взор, на мгновение потух, она скрючилась и съёжилась ещё больше, хотя, казалось, больше было уже некуда.


«Моя сила не должна пропасть зря, – прохрипела она. – Это мой дар тебе, голубка… Но дар этот раскрывается через боль. У меня это была гибель моего сердечного друга, который пал в бою… Я не знаю, какая боль будет у тебя, но тебе придётся её принять, чтобы помогать людям так, как помогала я. И запомни одно, моя родная: никогда не иди в услужение к Маруше. Сейчас у тебя ещё есть этот выбор, а потом будет уже поздно его делать: решения надобно принимать в нужный для этого срок, когда ещё можно что-то изменить. А когда приблизится и твой час, ты должна будешь передать свою силу кому-нибудь… А кому – ты сама поймёшь в своё время… И увидишь этого человека так же ясно, как я сейчас вижу то, что моей преемницей станешь ты».


Слова о выборе и сроке принятия решений, свистнув мимо виска стрелой, зацепили Цветанку ноющей лунной тревогой, призрачно-волчьей тоской, а Берёзка ещё долго выглядела ошарашенной. Когда пришёл отец Первуши за ответом – опять вечером, после наступления сумерек, она смотрела на него широко раскрытыми, немигающими глазами.


«Вот и нашлась берёзка для дубка да уточка для селезня, – смешливо прокудахтала бабушка. – Честным пирком – да за свадебку!»


Заслышав эти слова, Стоян приоткрыл дверь и сделал кому-то знак. Следом за ним в дом вошёл Первуша. Таким нарядным Цветанка своего друга ещё не видела – его можно было принять не за сына ремесленника, а за отпрыска знатного рода. К пятнадцати годам он стал высоким и статным парнем, а ширина его плеч обещала, что ещё через пару лет он станет если не богатырём, то уж точно – ладным и сильным молодцем. Над губой у него уже пробивался юношеский пух, которым Первуша, должно быть, весьма гордился.


За ним вошли его мать и бабушка – тоже принаряженные и очень довольные исходом дела.


«Ну что, невестушка, не робей – подойди к своему суженому-то», – сказал Стоян.


Берёзка, всё ещё перепуганная, сделала два нерешительных шажка навстречу Первуше, а тот, видя её робость, покрыл оставшееся расстояние в три широких шага и с неуклюжей ласковостью взял свою наречённую невесту за руки.

«Засватана – что запродана; пошла руса коса из кута да по лавочке! – сыпанула прибаутками бабушка жениха. – Приданое в сундуке – муж на руке!»


Все сели за стол, уставленный кушаньями: ради такого случая Цветанка изыскала средства, а Дарёна целый день хлопотала – пекла, жарила, варила. Никогда этот нищенский домик не видел такого щедрого стола, на котором стояла и дорогая «княжеская» рыба стерлядь, и мясо, и печёный гусь, и мёд-вишняк, и брага. Гости ели-пили, невестину хозяйственную сноровку хвалили, да про то не ведали, что яства готовила не обомлевшая и словно из-за угла пыльным мешком стукнутая Берёзка, а едва знакомая им девушка – Дарёна. Впрочем, та делами своих рук не хвалилась и скромно сидела в хвосте стола, уступив почётные места гостям, Цветанке и бабушке Чернаве. Жених на эту скромницу глянул – глазом блеснул, да мать это приметила и локтем его пихнула: не засматривайся, мол – помолвлен уж.


Выпив браги, Берёзка немного ожила, оттаяла, стала на жениха посматривать смелее. «А что? Он недурён», – читалось в её взгляде, а щёки горели плитами лихорадочного румянца. И правда: из парнишки, который когда-то вместе с Цветанкой воровал яблоки в чужих садах, Первуша вырос в ладного юношу. А что рыжеват и конопат – так это солнце его поцеловало, веселья да задора в кровь влило. Руки у него были большие, рабочие – все в занозах и порезах, точь-в-точь как у его отца.


По знаку бабушки Цветанка выволокла из-под лавки заблаговременно выкопанный из тайника за домом клад. Вытащив сундучок на середину горницы, она откинула крышку, и в глаза изумлённым гостям сверкнули драгоценные каменья и золото…


«Вот Берёзкино приданое, – сказала она. – Так что не босячка она у нас, а богатая госпожа, а потому ты её, Первуша, не обижай, уважай и пуще глаза береги. А станешь обижать – за мной не задержится! Проучу, хоть и друг ты мой. А она мне – как сестра!»


«Да ты что, Заяц! – округлил глаза новоиспечённый жених. – Ты ж меня как облупленного знаешь. Когда я Берёзку обижал? Она и мне всегда как родная была… А теперь станет ещё роднее».


Маленького Драгаша решили с сестрицей не разлучать и принять в новую семью на правах сына.


Отплясала, отгремела свадьба Берёзки и Первуши, отмахала щедрыми осенними крыльями. Гуляли все соседи по улице. Угощение вышло щедрое, никто не ушёл голодным и трезвым, а невеста, нарядная, нарумяненная, с подведёнными сажей бровями, уже не казалась такой дурнушкой. Дарёна играла и пела на празднике, теша слух и услаждая глаза гостей. Тюря с Ратайкой – отвергнутые женихи – засматривались на неё и даже подрались за право её поцеловать, но Цветанка показала обоим кукиш, чтоб не обольщались…


…Потому что к первому снегу стало ясно, что воровка была готова перегрызть горло любому, кто кинет вожделеющий взгляд на Дарёну. Цветанка из кожи вон лезла, чтобы раздобыть денег на тёплую одежду и обувь для неё, изгнанной из дома без зимних вещей. В большие холода Дарёна не пела: струны на морозе лопались, а потому домру (да и голос тоже) следовало поберечь до тепла. Но сложа руки девушка не сидела – хлопотала по дому и возилась с ребятами, вздумав учить их грамоте. Трещинка на сердце Цветанки открылась, но вместо крови из неё потёк мёд вперемешку с ягодным соком, когда она увидела знакомые закорючки на берёсте. Не хватало только шелеста вишнёвого шатра над головой и солнечных зайчиков на волосах Дарёны, царапавшей самодельным писалом желтоватую внутреннюю сторону берёзовой коры.


Это было медово-сладко и вместе с тем терпко до боли – учиться грамоте снова. Писало не слушалось пальцев Цветанки, вываливалось, норовя затеряться в соломе, выстилавшей пол, и воровка крыла трёхэтажным матом и его, и ломкую берёсту, и растреклятую азбуку, а Дарёна, хихикая в ладошку, раз за разом вкладывала противную царапалку ей в руку и показывала, показывала… Цветанка терпела тяготы учёбы даже не ради того, чтоб стать грамотной, а чтоб лишний раз почувствовать тепло, исходившее от учительницы, ощутить прикосновение её руки, невзначай прижаться своей щекой к её щёчке.


Первый поцелуй на сыром весеннем ветру только раздразнил голод сердца. Наполненные солнечным светом и слезами глаза Дарёны сказали Цветанке «да», в каждом сдерживаемом вздохе под волчьим одеялом слышалось «да»… Они шли на ощупь по нехоженой дорожке, не зная страха и стыда, пробами и ошибками выясняя, где сладко, а где больно. Ещё ни с кем Цветанка не заходила так далеко, причём в своём истинном облике, без маски Зайца. Спасительный щит из одежды уже не требовался: перед Дарёной она смогла раздеться в бане. Хлёсткая ласка берёзового веника сменилась лаской рук под старой волчьей шкурой.


Пыльный, заплатанный полог глухой ночи скрадывал цвет лица Дарёны, но Цветанка и так знала, что любимые щёчки пылали жарким румянцем – достаточно было дотронуться до разгоревшейся кожи. Воровка стискивала под подушкой своё ожерелье, из его янтарного тепла выстраивая вокруг себя с Дарёной непроницаемый купол, чтобы ни бабуля, ни ребята не услышали их возни. Она понятия не имела, что из этого выйдет, но если ожерелье помогало сотворить отвод глаз, то почему бы ему не обладать способностью закладывать людям и уши? Впрочем, и ребята, и бабушка, кажется, спали, а месяц серебристо выхватывал из тьмы голое плечо Дарёны – можно погладить, скользя ладонью по шелковистой коже, или же зарыться носом в разгорячённое тепло её шеи, шепча: «Ненаглядная ты моя…» Цветанка сделала и то, и другое. В сплетении их ног дышала сокровенность единения, как в слиянии неба и земли, ночи и рассвета, воды и берега… Они прорастали друг в друга невидимыми корнями, и ночное эхо стучало в висках горячечным гулом крови, повторяя: «…моя…» Месяц улыбался, подсматривая в окошко, но перед ним можно было не стыдиться ничего. Он и не такое видал.


Многое повидал и старый Цветанкин нож-засапожник. Знал он и вкус человеческой крови: когда-то ему довелось пронзить сыщика, проводившего облаву на рыночных воров. Жаждал нож и крови Гойника – старого развратника, любителя юных девиц, но дело сделали белена и холодная вода. На губах Цветанки лежала горькая печать ожесточённого молчания, но душа понимала, чуяла: с каждой смертью она становилась ближе к чему-то страшному и тёмному, как гулкая глубина заброшенного колодца. Призрачный волк пытался что-то сказать, но они говорили на разных языках, не понимая друг друга, лишь тягостная тоска оставалась на сердце Цветанки после этих снов. Дарёна стала спасительным лучом света на этой гибельной тропе, соломинкой, за которую можно было уцепиться в попытке устоять на краю пропасти, и Цветанка думала, что падение остановилось. Не тут-то было.


Она толкалась в рыночной толпе, как всегда, когда кто-то принялся отчаянно дёргать её за рукав. Это было странно и пугающе: кто мог так поймать её, неуловимого вора-невидимку? У кого достало зоркости и чутья, чтобы выискать её в людском потоке?


«Заяц… Заяц… Тебя тётя Дарёна зовёт! Бабуля…»


Сердце оборвалось и ухнуло в ледяную глубину ужаса. Ребятишки обступили Цветанку, дёргая со всех сторон:


«Бабуля померла! Иди домой, Заяц!»


Оборванная ниточка волшебной пряжи пропела, как лопнувшая струна, человеческим стоном боли, а у Цветанки был один вопрос:


«Как вы меня нашли?»


Не об этом ей следовало спрашивать, не об этом беспокоиться, и ребята оторопело хлопали глазами – сами не знали, как так получилось. Все узелки бабушкиных слов-полунамёков и пророчеств о конце пути взбухли в жилах Цветанки мучительными препятствиями для кровотока, и в голове зашумело. Череп разрывало изнутри. Да, Цветанка знала, что это случится… Но всё равно оказалась к этому не готова. Она не хотела верить. Её сознание отторгало каждое слово, сказанное бабушкой о своей скорой смерти. Ей казалось, что её дорогая бабуля будет жить вечно, а все эти предсказания, предчувствия – не более, чем обычная стариковская хандра.


Бабушка лежала на полу, а солома под её головой пропиталась кровью. Дарёна с известково-белым лицом сидела на покосившемся крылечке, надломленно ссутулившись. Её бескровные губы шевельнулись, и с них слетело:


«Ярилко… Он шёл за мной. Не отставал… Сказал, что хочет корзину помочь поднести, а дома начал меня хватать… на стол валить. Бабуля… – Горло девушки стиснулось, словно она пыталась проглотить что-то сухое и колючее. – Он её ударил…»


Мертвенное лицо подруги расплылось перед глазами Цветанки в смутное пятно: край бабушкиного платка вдруг сам собой вспыхнул. Старая, изношенная ткань горела с вонючим дымом, а огонь распространялся по всему телу бабушки и в считанные мгновения пожрал его полностью. Пых! – бабушку подбросило вверх, руки и ноги дёрнулись, словно управляемые внешней силой. Горящее тело корчилось в судорогах, то вскидываясь, то падая… А солома, выстилавшая пол, даже не занялась, хотя пламя было огромным – от него всё тесное пространство горницы шло волнами, гудело и жарко трещало.

Назад Дальше