Белый Каменотёс тогда ничего ему не ответил. Во мраке не колыхнулась зыбкая тень, не затеплился призрачный огонёк, следуя за которым можно было, как говорили, выйти в Потаённый Занорыш[4]… где сохраняется от праздных глаз сам Истовик-камень… Но, отколь ни возьмись, смоляную тьму пещеры разорвала крыльями большая летучая мышь. Зверёк пронёсся так близко, что Каттай различил светящиеся бусинки глаз… Летучие мыши в рудниках обитали повсюду. Но в пещере Каменотёса Каттай до сего дня их ни разу не видел. Был ли это знак благоволения и покровительства? Каттаю нравилось думать, что был. «Всякая кажущаяся случайность имеет свой смысл, – однажды сказала мама. – Надо только суметь её правильно истолковать…»
– Здесь, в Самоцветных горах, всё не так, как тому следует быть по природе вещей… – Мастер лозоходец закашлялся и вытер слезящиеся глаза. – Здесь лежат рядом камни разных пород, таких, которым следовало бы расти в земле за сто дней пути один от другого, а встречаться только на столе ювелира!.. Ну вот где это видано, чтобы в одной копи добывали и Венец Рассвета, и Око Волны?..
Когда-то рудокопы вгрызались в толщу горы, просто следуя направлению жил, но это было давно. Теперь рудники делились на уровни, и с одного на другой вели скрипучие деревянные лестницы. Мастер лозоходец спускался по ним медленно, опираясь на клюку и то и дело останавливаясь перевести дух. Шаркут не торопил его. Другой раб живо пересчитал бы ступеньки, но стариком дорожили.
– А где видано, чтобы камни охотнее разговаривали с мальчишкой, в глаза их никогда не видавшим, чем с тобой, проведшим здесь всю жизнь? – хмыкнул Шаркут. Его голову охватывал плотный кожаный обруч со стеклянным фонариком надо лбом, за ремнём торчал свёрнутый кнут, а на левом бедре висели потёртые ножны с кинжалом. Ходить под землю без оружия считалось опасным.
Каттай следовал за двоими мужчинами почти на цыпочках. Шаркут много раз испытывал его способности и неизменно оставался доволен. Но сейчас должно было совершиться НАСТОЯЩЕЕ ДЕЛО, и Каттай волновался – до дурноты, до дрожи в коленках. Что будет, если у него не получится?.. Наверняка Шаркут разочаруется в нём, лишит своей милости и отправит таскать неподъёмную тачку с рудой…
Он набрался смелости и обратился к мастеру лозоходцу:
– Прости моё невежество, господин мой, но почему Венец Рассвета не может соседствовать с Оком Волны?
– «Господин»!.. – развеселился Шаркут. – Ты у нас уже господином заделался, Каломин! А ты, мальчишка, ослеп и не видишь, что перед тобой такой же невольник, как ты сам?..
В ухе у Каломина вправду висела невольничья серьга. Но не простая бирка, как у Каттая, а самая настоящая серьга – серебряная, тонкой и красивой работы. Насколько мальчик успел понять, она означала право свободно расхаживать по всему руднику. Рабы называли её по-разному: ходачиха, ходырка, ходец, хожень. Она была знаком особого положения. Вооружённые стражники, бдительно стерёгшие все ворота наружу, рабов с «ходачихой» пропускали туда и обратно безо всяких расспросов. Каттай прижал ладони к груди и глубоко поклонился.
– Прежний господин, у которого ничтожному рабу выпало счастье служить, научил его чтить украшенных знаниями… и прожитыми летами. Будет ли ему позволено называть мастера Каломина хотя бы «сэднику» – «достигшим возраста уважения»? Там, где я вырос, так величают мудрых наставников…
Шаркут кивнул, забавляясь, а старик остановился и ответил с видимым отвращением:
– И мне говорят, будто этот болтливый недоросль, не подозревающий об основах основ, способен меня превзойти!.. Да как ты можешь постичь расположение жил, сопляк, если не знаешь даже того, что Око Волны загустевает из солёной воды, задержавшейся на морском дне, а Венец Рассвета есть кристалл пламени, что присутствует в раскалённой лаве, изрыгаемой подземным огнём!.. И если ты хоть раз назовёшь меня этим своим словом, я огрею тебя палкой, чтобы ты сразу понял, какого возраста я достиг!..
Клюка у него была гнутая, деревянная, узловатая, казавшаяся полированной от долгого употребления. Она смутно блеснула, когда он погрозил Каттаю. Злые языки утверждали, будто ею-то он и пользовался вместо вещей лозы своего ремесла. Раздражённая речь далась мастеру нелегко – он опять остановился, согнувшись в приступе кашля, на впалых щеках выступили багровые пятна. Каломин сердито замолчал, утёрся обтрёпанным рукавом и начал спускаться дальше. Каттай только вздохнул. Он совсем не хотел состязаться со стариком и думать не думал ни о каком превосходстве. Наоборот: он до смерти боялся осрамиться и хотел по дороге вызнать хоть что-нибудь о повадках изумруда, или, по-рудничному, Зеницы Листвы (здесь, под землёй, избегали называть самоцветы их истинными именами, и в особенности если камень был редкий и дорогой; так охотник в лесу избегает прямо упоминать хитрого и опасного зверя), чью жилу, нырнувшую на двадцать первом уровне за скалу, они и шли посмотреть… Что ж! «Если обладающий знанием вначале откажется поделиться с тобой – не горюй, – наставляла мама. – Он просто не знает тебя и не успел убедиться, что ты достоин доверия. Ты ещё найдёшь способ снискать его расположение. Или встретишь другого, кто согласится тебя вразумить…»
Уровни в рудниках отсчитывались сверху вниз. Позади остались шестой и десятый, а потом и пятнадцатый. Воздух делался всё более тяжёлым и спёртым, и в нём начинало ощущаться тепло, шедшее из земных недр. Каттай знал: под Большим Зубом, где число уровней перевалило уже на четвёртый десяток, в самых нижних забоях от жары нечем было дышать.
На семнадцатом уровне кончилась главная лестница, и для того, чтобы спуститься ещё ниже, пришлось для начала пройти по длинному штреку.[5] Он был весь вырублен в скале, но серо-жёлтый камень, пронизанный паутинами трещин, оказался ненадёжен, и через каждые несколько шагов потолок подпирали деревянные крепи. Между ними справа и слева чернели отверстия штреков поменьше, ведших в забои. Они тянулись далеко в недра горы. Если туда заглянуть, можно было услышать скрежет колёс и увидеть вереницы приближающихся огоньков. Это горели фонарики каторжан, кативших тачки с рудой. Один за другим они появлялись из темноты и шли все в одну сторону, с натугой катя полные тачки. Худые, жилистые мужчины в лохмотьях, называвшихся когда-то одеждой, иные – почти совсем голые. Сплошь покрытые рудничной пылью, глубоко въевшейся в кожу, так что на тёмно-серых лицах, лоснящихся от пота, выделялись только рты и глаза. Все – в ошейниках. Намертво заклёпанных и снабжённых крепкими ушками. Здесь, в подземелье, нет ночи и дня, но есть время, выделенное для сна. Когда настанет это благословенное время, тачки заберёт новая смена, а в ушки проденут длинную цепь, и невольники вповалку заснут на камнях. Кому-то, ещё способному думать и чувствовать, приснится небо и солнце, но большинство провалится в черноту без сновидений. Чтобы проснуться к началу ещё дного безрадостного дня – или того, что они принимали за день… Одинаковые косматые бороды, нечёсаные волосы, сальными космами прилипшие к спине и плечам… Тусклые глаза нехотя отрывались от каменного пола с выглаженной колёсами дорожкой посередине, скользили по распорядителю, мастеру и Каттаю… и вновь упирались в пол или в спину идущего впереди. По штреку туда и сюда прохаживались надсмотрщики. Они почтительно здоровались с Шаркутом, кивали мастеру Каломину, а на Каттая не обращали внимания.
И хорошо, что не обращали. Каттай уже успел представить себя таким, как здешние невольники – босым (оттого, что сапожки протёрлись о камень и свалились с ног кожаными лоскутами…), постепенно тупеющим за непосильной работой… забывшим, как его звали и откуда он родом…
«Вот что будет со мной, если сегодня я оплошаю!..»
Они почти достигли лестницы, уводившей на самые глубокие уровни, когда навстречу попался ещё один раб. Он был не просто в ошейнике, как все, – на руках и ногах звякали, раскачиваясь, кандалы. И он не мог бы избавиться от тачки, даже если бы захотел. К ней, точно пуповина, тянулась от его пояса цепь. Невольник поднял лохматую курчавую голову, и Каттай увидел острые злые глаза. Совсем не такие, как у других. А в следующий миг закованный человек повернул тяжёлую тачку и с рычанием устремился прямо на них.
Каттай прирос к полу. Ему показалось – ярость раба была устремлена на него одного. Каломин что-то сипло пролаял, что именно – мальчик не понял… Надсмотрщики оказались далековато, но Шаркут отреагировал мгновенно, с убийственным хладнокровием. Тяжёлый кнут словно сам собой вылетел у него из-за пояса и с шипением зазмеился навстречу бегущему.
Удар был метким и страшным. У себя дома Каттай однажды видел казнь незначительного вельможи, злоумышлявшего (как объявил глашатай) против государя шулхада. Палач, вооружённый кнутом, с четвёртого удара убил осуждённого… Люди говорили, за такое милосердие ему было щедро заплачено. Так вот – тот палач мог бы у Шаркута многому поучиться. Раба отбросило и сбило с ног, гружёная тачка упала набок и всей тяжестью придавила цепь-пуповину. Досадливо ругаясь, подбежали двое надсмотрщиков. Бунтовщика высвободили и вздёрнули на ноги, живо просунув ему между спиной и локтями толстую палку. Другие невольники катили свои тачки мимо. Редко кто поднимал глаза посмотреть, что произошло. Каждый знал, сколько тачек он вывез и сколько ещё осталось до назначенного урока. Не выполнишь его – ляжешь спать голодным.
Это было гораздо важнее всего, что мог выкинуть непокорный…
Распорядитель свернул свой кнут и подошёл.
– Ну? – сказал он. – Когда наконец прекратишь свои шуточки, носорожье дерьмо?..
Каттай тут только рассмотрел, что невольник был чернокожий. Красивый, очень крепкий мужчина с точёным и выносливым телом воина, ещё не сломленным каторгой. По выпуклым мышцам груди пролёг глубокий, сочащийся кровью след от удара. Шаркут знал, как бить, чтобы остановить и должным образом наказать, но не изувечить. Он помнил, во что обошёлся руднику этот невольник, и цена ещё не была им отработана.
– Если ты, Мхабр, в бою так же ловко орудовал копьём, как здесь тачкой, не удивляюсь, что малыши пепонго взяли тебя так легко! Или ты сам сдался в плен?
Мономатанец даже с заломленными руками возвышался над распорядителем на добрых полторы головы – Шаркут при всей своей силе был кряжист, но невысок.
– А что они сотворили над твоей женой, вождь? Эти ловкие маленькие пепонго, я слышал, так здорово умеют укрощать рослых, полногрудых красавиц сехаба…
Чёрного воина держали умеючи и крепко, он не мог ни ударить, ни пнуть ногой. Он посмотрел на Шаркута и плюнул. Не в него, просто себе под ноги. По верованиям его родины – а там давали пощаду врагу, схватившемуся за древко оружия, – это было страшнейшее оскорбление. «Я настолько не желаю иметь с тобой ничего общего, что нас не свяжет даже плевок!..»
Шаркут, как выяснилось, это очень хорошо знал. Его кнут снова вылетел из-за пояса, он перехватил рукоять, как дубинку, и её увесистый конец, выточенный из твёрдого дерева, врезался мономатанцу под рёбра. А потом, долей мгновения позже, так, что два удара почти слились, – в самый низ живота.
Надсмотрщики выпустили чернокожего, и он свалился, не в состоянии вздохнуть. Некоторое время он только корчился, судорожно дёргаясь и извергая зелёную желчь. А потом, когда смог наконец набрать в лёгкие воздуху, – он закричал.
Его гордость воина начала-таки давать трещину…
– Этого в забой, – велел Шаркут. – Приковать и заклеймить, а дальше посмотрим.
И, более не оглядываясь, пошёл дальше, к лестнице. Рабов в рудниках – тысячи, и строптивцев среди них гораздо больше, чем ему хотелось бы. Примерно накажи одного, проявившего открытое непокорство – и, глядишь, десять других хорошенько подумают, прежде чем отважиться на какую-то дерзость… Мастер Каломин потащился за распорядителем, вполголоса продолжая бранить мономатанца, едва не раскрошившего о стену его старые кости. Каттай больше не приставал к рудознатцу с расспросами. Маленького халисунца трясло так, что челюсть не стояла на месте, а пальцы сделались ватными. Сейчас для него наступит время испытания, и он ошибётся. За лобной костью пульсировала уже знакомая боль. Он обязательно ошибётся. Чудесная способность, которую обнаружил в нём господин Ксоо Тарким, оставит его и больше не возвратится. Его признают бесполезным. Его прикуют и заклеймят, как несчастного мономатанца. А когда он выбьется из сил – скажут, что он лентяй и не желает работать. Господин распорядитель вытащит кнут и…
В глазах потемнело. Каттай остановился, привалившись к стене – шершавой, с торчащими углами камней. Сейчас он упадёт. Даже ещё не добравшись до двадцать первого уровня. И его сразу признают ни к чему не годным. Сейчас он упадёт…
– Эй, мальчишка! Ты что там, уснул? – прозвучал голос Шаркута.
– Я… – с трудом выдавил Каттай. – Я… я сейчас…
– А ты у нас, оказывается, неженка, – насмешливо, но совсем не гневно проговорил распорядитель. – Рудничной пыли не нюхал. Привыкай!.. Ну-ка, нечего раскисать!..
Каттай, сделав усилие, отлепился от стены и поплёлся следом за ним.
Мало найдётся камней, равных изумруду. Благо торговцу, завладевшему Зеницей Листвы! Даже самый дешёвый, золотистого отлива камень принесёт немалый достаток, а уж тёмный, хвойного цвета, безупречно чистый красавец будет продан даже прибыльнее алмаза. Благо и носящему при себе изумруд. Обладатель чудесного самоцвета никогда не пожалуется на зрение, его не тронет ядовитая гадина и до конца жизни не побеспокоят скверные сны. Его сердце останется неподвластно отнимающей силы болезни и устоит перед заговором-присушкой. Он не заболеет чумой, не утратит хладнокровия и не потеряет надежды…
Надежда может пропасть лишь у того, кто этот самый изумруд добывает.
Ибо здесь, под Южным Зубом, дивные дорогие кристаллы сидели в граните. И гранит этот отличался редкой несокрушимостью. Забой на двадцать первом уровне пользовался среди каторжан весьма дурной славой. В нём погибали люди, и те, кто там бывал, утверждали: когда удавалось выворотить очередной кусок скалы, на поверхности излома бывали видны чёткие письмена, серо-багровые по розовому. Их никто не мог прочитать, но рудокопы не сомневались – то были проклятия. Гора гневалась и страшно грозила двуногим паразитам, святотатственно проникшим в её плоть…
Южный Зуб нередко наказывал тех, кто тревожил его своими зубилами и кайлами. Но для каторжан изумрудной копи он приберёг, похоже, самое скверное. Жила, в которой сидели великолепные, тёмного блеска камни, внезапно истончилась и пропала, вильнув за пустой гранитный желвак. Этот гранит не нёс даже вросших в камень проклятий, да они и не требовались: закалённый металл, высекая искры, со звоном отлетал прочь.
Каттай и мастер Каломин должны были порознь определить, что в действительности содеялось с жилой. То ли иссякла она, и тогда забой надлежит бросить; то ли продолжается в глубине, а значит, следует, не считаясь с затратами, желвак обойти или прорубить – и тогда копи обретут новую жизнь…
* * *Рабы, обычно трудившиеся в забое, теперь сидели кучкой возле входа в него. Каттай обратил внимание, что двое были прикованы цепью к кольцу на стене. Ошейники на тощих жилистых шеях, на руках и ногах – кандалы… Вместо одежды – вшивые лохмотья, утратившие уже всякую форму и цвет. У того и у другого даже сквозь слои грязи просматривалось клеймо на груди: три зубца в круге. Один из двоих всё время кашлял. Другие рабы старались держаться подальше от закованных. Каттай не сумел как следует рассмотреть добытчиков самоцветов – только вереницу глаз, поблескивавших в вечной полутьме. Факелы на передвижной подставке озаряли вход в забой тусклым трепетным светом. Они нещадно коптили, стена и потолок возле них покрылись жирными хлопьями сажи…
Старик Каломин ощупал возле тела потёртый мешочек – кожаный, испещрённый письменами его родины, призванными отгонять дурной глаз. Судя по треугольной форме, мешочек был вместилищем чудодейственной рогульки, спутницы рудознатца. «Значит, всё же не посох!..» Старец первым скрылся в тёмной дыре. Каттай не видел, что там происходило, но мог себе представить. Лозоходцев за работой он встречал ещё дома. Вот мастер добирается в самую голову забоя, вот вытаскивает рогульку и берёт её в обе руки. Вот он творит молитву и сосредотачивается, со всей строгостью отгоняя лишние мысли… Так, чтобы в целом мире остались лишь знакомые ветви, ставшие продолжением пальцев… Вот рогулька улавливает неслышимый зов изумрудов, угнездившихся в толще гранита, по ту сторону желвака… и едва ощутимо вздрагивает в руках… Мастер оглядывается на затаившего дыхание Шаркута, и улыбка торжества раздвигает на его лице морщины, навеки, казалось бы, сведённые недовольной гримасой…
…Каттай сразу понял, что не ошибся. Распорядитель, конечно, велел Каломину помалкивать до поры о том, что ему рассказала вещая лоза, и тот ослушаться не посмел, но спрятать самодовольный блеск глаз было не в его силах. Каттай увидел, как невольники, молчаливо и вроде бы равнодушно сидевшие у стены, заметно ожили при появлении старика. Мальчик знал почему. Когда истощался драгоценный забой, дух, живший в нём, взамен вынутых самоцветов получал благодарственную жертву.
Раба.
Мало кто из каторжников, надорванных подневольным трудом, не звал каждодневно к себе смерть. Но в таком облике её почему-то не желал ни один!
– Давай теперь ты, – подтолкнул Каттая Шаркут. – Да шевелись, сонная муха!
Каттай шагнул к тёмному зеву забоя, отстранённо чувствуя, как подламываются коленки. Боль, родившаяся во лбу, уже отдавалась мучительным биением в висках, а ведь он ещё не успел не то что коснуться руками камней – даже к ним подойти!..
В какой-то миг мальчик был готов броситься на колени перед Шаркутом, отказываясь от испытания. Он почти решил именно так и поступить – и, нетвёрдо ступая, шагнул из штрека в забой, на дощатые мостки, по которым выкатывались тачки с рудой: настелить доски здесь оказалось дешевле, чем выглаживать твёрдый гранит. Идя по скрипучим мосткам, Каттай как можно отчётливее представил мерцающий густой еловой зеленью изумруд, вкраплённый в блестяще-розовую породу… устремил вперёд свои чувства, пытаясь позвать сокрывшийся камень… Так, как ещё дома «звал» затерявшуюся пуговку или иголку…