То, что Якин талантлив, и то, что он первоклассный художник, Белогуров понял с первого взгляда на его, работы. А то, что он не продавался, это — кто же пророк в своем отечестве? Был он к тому же страшный алкаш, как и вся полунищая богема Арбата и Дворцовой набережной, где его знали все собаки, и московские, и питерские, и к тому же большой оригинал левацко-большевистского толка. Считал себя единственным, «некупленным властью» борцом за пролетарскую идею, бредил великим Че Геварой, а в свободное от росписи фресок для бара «Гайка» время даже сочинял «диктуемые моментом» поправки к «Государству и революции». Якин вечно нуждался в деньгах (после бегства от «идейно-буржуазно-чуждой» сожительницы в Питере все его имущество состояло из старенького мотоцикла с коляской, сумки с одеждой да «средств производства»). Внешне он был видный парень — яркий блондин с роскошной гривой русых, собранных на затылке в густой хвост волос, умный, насмешливый, пылкий, резкий, и, если бы не «злоупотреблял», все бы в его жизни, наверное, сложилось по-другому. Но Белогуров и сам уже «злоупотреблял», а поэтому не ему было винить Гришку Якина в его слабости.
Якин рисовал (не бесплатно, конечно) для Белогурова фреску-коллаж на стене в гостиной. И странная фантасмагория представлялась его вдохновенному взору: Fn de sncle, как он говаривал — Конец века. Скончание времен. В композицию эту вошли многие образы, памятные Белогурову с детства и юности, —Мэрилин Монро в виде голливудской феи-бабочки, «Битлы», словно валеты, выпавшие из игральной колоды, Высоцкий в алой кумачовой рубахе и царских регалиях Емельки Пугачева, нахлестывающий нагайкой серого в яблоках, вставшего на дыбы жеребца, Сухов и Верещагин, чокающиеся гранеными «сто грамм» над станковым пулеметом, ее благородие госпожа Удача в виде бубновой дамы в подвенечном уборе. Образы эти вырастали из какого-то фантасмагорического хаоса клубящихся облаков, развевающихся кумачовых знамен, залатанных хипповыми заплатами джинсовых драпировок, кусков потрескавшейся кухонной клеенки (такая, в синюю клеточку, помнится, была на коммунальной кухне Белогуровых на Арбате). Они отпочковывались друг от друга, как побеги невиданного живого дерева — небоскребы Нью-Йорка, «где я не был никогда», Роберт де Ниро в облике гангстера с автоматом, тут же — зеленоглазый загадочный Улисс — дитя Джойса, растекающиеся по столу в форме яичницы знаменитые часы Дали, отсчитывающие последние минуты Века и Тысячелетия, и еще…
Белогуров смотрел на фреску и словно видел эту фигуру впервые.
— Что это? Что это такое? — прошептал он хрипло.
— Это же… Иван, да вы сядьте, на вас прямо лица нет. Что-то случилось? Так рано еще, я только встал, за работу не брался и… А это вчерашнее, я закончил… Да что с вами?
— Чуть не врезался. Там.., у Курского на кольце. — Белогуров сел на рулон коврового покрытия у стены. В гостиной, так как тут работал Якин, пока не было даже мебели. — Я.., не из дома еду.., так, шлялся.., решил заглянуть по пути да чуть в аварию не угодил… Болван…
Якин покосился на этого «хозяина апартаментов», как он звал про себя Белогурова, — шлялся? Всю ночь, что ли? Странно — трезвей стеклышка, даже и не пахнет спиртным. Но вот лицо… Белая окаменевшая маска вместо лица — ходячий испуг и страдание. Белогуров не сводил глаз с фрагмента фрески, где Якин, кстати, после детального с ним обсуждения, только вчера вечером закончил фигуру из «Страшного суда», что в Сикстинской Капелле. Ту самую, знаменитую, часто изображаемую на открытках и репродукциях фигуру человека, закрывшего в ужасе и потрясении от представшей перед ним картины Ада, Чистилища и Суда лицо ладонью.
— Но вы ж сами, Иван… Мы же это с вами предварительно обговаривали.. Вы сами остановились на этом микеланджеловском «Ошарашенном», как вы его окрестили, — заметил Якин. — Теперь неприятно на него смотреть? Он тут ни к чему, думаете? Что ж, давайте уберем. Хотите, — он усмехнулся, — влимоним сюда «Титаник», камнем идущий ко дну, хотите, я вам сюда Леонардо Ди Каприо вставлю, еще что-нибудь этакое из.., соплей с сахаром?
— Нет. — Белогуров все глядел на искаженное ужасом лицо на фреске. — Пусть.., черт с ним, пусть остается, без соплей обойдемся… Я что-то никак не могу в себя прийти, Гриша… Авария. Едва вывернулся. Пусть этот будет, не трожь его… А ты сам, скажи, веришь? Микеланджело вон верил, а ведь не глупее нас был… А ты, скажи, веришь?
— Во что? — Якин, присев на корточках в углу, рылся в своем барахле, сваленном в сумках и так просто кучей прямо на полу. Извлек початую бутылку водки.
— А вот в этот Суд? Что, мол, все равно всем за все воздастся? — Белогуров пытался усмехнуться, но усмешка обернулась жалкой гримасой.
— Не-а. Экие каверзные вы с утра вопросы задаете, Иван… За жизнь, философию и любовь русский интеллигент обычно к ночи рассуждать начинает.
— И я не верю. Брехня все это, чушь. Ничего там нет, тьма. А.., а так иногда страшно, Гришка, — Белогуров сгорбился, — И я просто не могу., не знаю… Что это, водка у тебя? А, все равно, давай. Немного, а то я все же за рулем.
— Да разве можно вам сейчас за руль? — Якин выглянул в окно: во дворе на охраняемой платной стоянке действительно стояла вишневая белогуровская «Хонда». — Егору вон позвоните, он за вами приедет и машину отгонит. Хотите, я позвоню?
— Не звони туда! — Белогуров и сам испугался своего хриплого крика. — Не нужно, все ерунда… Черт с ними, и с Егором, и с тачкой.., я тут посижу, дух переведу и поеду — работай, мешать тебе не стану — Он провел по лицу рукой, — Обрыдло мне все, Гриша. Дом и вообще… Глаза бы не глядели. Хоть бы сбежать куда… Ты — «вольняшка» как отец мой говаривал, закончил день, собрал манатки — и свободен. Завидую тебе, не потому, что талант ты, а потому, что вольный ты человек…
— А вас кто неволит? — спросил Якин, разливая водку в две кофейные чашки.
— Меня? Я сам себя неволю.
— Это все деньги. Деньги вас душат, из горла прут, — назидательно заметил Якин. — Собственность. Капиталист вы, Иван, де-факто, а де-юре… Вы же образованный, культурный человек, тонкая натура. В душе-то разве этого вам надо?
— Этого, — Белогуров обвел глазами гостиную. — А ты бы разве, Гриша, от всего этого, будь оно твое, у тебя, отказался?
— Врете вы. Дело-то все в том, что этого вам уже тоже не надо. Сыты вы этим во как. — Якин ребром ладони черкнул по горлу. — Оттого и пьете. — Я пью? А ты с чего пьешь?
— Вы знаете с чего. С горя. Мне за державу обидно. Была страна, всех в кулаке держала, все кланялись, под козырек держали, а сейчас.;. Сердце болит — вот с чего пью. Перестану, когда грянет, Иван. А оно грянет — попомните мои слова, — таким заревом полыхнет! Все эти ваши «мерсы», версаче-хреначи — вверх тормашками… Предупреждаю, с вас первого я тогда начну.
— У меня нет «мерса», Гриш.
— А, все равно! Начну с вас — потому что вы, хоть и не один из них, вы хуже — вы это все позволили, потакали. Да-да! Скажите, нет? А теперь вам самим противной..
Белогуров смотрел на Якина. Алкашу этому полрюмки достаточно, чтобы вот так идейно воспарить буревестником. Боже, какой идиот. Как он мае осточертел. Как они все мне осточертели со своими… Что проку с ними говорить? Это же как от стенки горох. Разве может он, Белогуров, сейчас объяснить, разве осмелится сказать, что с ним происходит?! Что он чувствую сейчас после этой проклятой ночи, когда…
Белогуров залпом допил водку. Якина унесло на кухню. Там у него была оборудована собственная электроплитка, потому что шикарная белогуровская техника из салона «Мебель Италии» еще не была готова. На плитке что-то зашипело, в раковине полилась вода.
Белогуров уже не смотрел на фреску, на пустой стакан. Хорошо, что Якин ушел (что-то бормочет еще с кухни: «Че Гевара говорил…»). Слушать эти бредовые обличения и отвечать ему непереносимо. И врать про аварию тоже непереносимо. Ведь никакой аварии не было. И приехал он из дома с Гранатового. Не мог больше находиться в том доме, потому что этой ночью они — он, Егор и Женька — убили там китайца Чжу Дэ, который приехал после того, как Белогуров ему позвонил и сказал: «Для чего нам встречаться в Печатниках, Пекин? Я тебя к себе приглашаю. У меня нам будет лучше, не правда ли?» Но вспомнить то, что Пекин ответил и как он переступил порог дома в Гранатовом переулке, было,.. Да Белогуров ничего и не помнил толком — внутри его сейчас словно вата была набита — глухая, непроницаемая. Это был не страх, в котором, не сдержавшись, он только что признался этому революционному девственнику Якину, нет. А просто вата. И он сам был словно ватный тюк, узел, мешок — его можно было бить, пинать, футболить — он все равно бы ничего не почувствовал, потому что из чувств в нем жило только одно…
Самое страшное, что Пекин коснулся его — схватил за руку… Пытался опереться, цепляясь за Белогурова, слепо шаря по его рубахе, на которую уже хлынула его кровь. Царапал ткань ногтями, пытаясь ухватиться, устоять на ногах…
Самое страшное, что Пекин коснулся его — схватил за руку… Пытался опереться, цепляясь за Белогурова, слепо шаря по его рубахе, на которую уже хлынула его кровь. Царапал ткань ногтями, пытаясь ухватиться, устоять на ногах…
Белогуров сам лично позвал его в подвал. Сказал, что там у них с ребятами оборудован «спортивный зальчик с бассейном», где они и «расслабятся». Пекин приоделся ради их свидания. Этот черный дорогой костюм ему шел. Пушки при нем не оказалось, да она, впрочем, ему бы и не помогла… Он молчал все время, как переступил порог галереи, лишь вызывающе и выжидательно смотрел на хозяина дома; который сам ему наконец-то позвонил и пригласил к себе. Когда Белогуров, пряча глаза (Пекин отнес это к обычной в такой ситуации неловкости), позвал его вниз «поплавать в бассейне», китаец лишь улыбнулся. Его возбуждало, что этот парень так волнуется из-за… Все поначалу волнуются. Погоди, то ли еще будет у нас с тобой…
В подвале свет не горел. «Выключатель внизу, тут лестница, Пекин, осторожнее», — предупредил Белогуров. А когда свет вспыхнул, ослепив их, то… Пекин даже не понял, что все для него уже кончено. Егор, притаившийся вместе с Женькой до этого момента во мраке, подскочил сбоку и со всего размаха ударил его в живот ножом — в печень и…
Белогуров помнил фонтан крови, остекленевшие от боли и изумления глаза Пекина — тот упал прямо на Белогурова. Его лицо, глаза, уже ничего не видевшие, губы, враз помертвевшие, были уже чертами мертвеца, и все это было так близко от лица Белогурова… Пекин коснулся его, схватил за руку, стиснул, что-то хрипя в последней агонии, а потом как мешок упал на цементный пол. Все.
И еще Белогуров помнил, как Женька Чучельник, вынырнувший откуда-то из-за угла, наклонился над трупом. Ноздри его раздувались, он словно втягивал в себя запах бившей толчками из раны черной крови. Потом по-жабьи присел на корточки, за волосы повернул к себе мертвую голову китайца и начал ощупывать его шею, скулы, подбородок своими длинными, ловкими, чуткими пальцами. Примерялся…
Белогуров, спотыкаясь на каждой ступеньке, ринулся прочь из подвала. Егор шел за ним по пятам. Да, он тоже был не из камня, как недавно назвал себя с гордостью. Его тоже била дрожь — зуб на зуб не попадал. Однако тут, в подвале, не на дороге, а дома, в родных стенах, он чувствовал себя все же более уверенно. Уже строил планы о том, «как они будут все там убирать после того, как Чучельник закончит с телом». — Нам с тобой вывозить придется, — сказал он. — Женька занят будет. Сам знаешь, ему сегодня отлучаться нельзя. А оставлять это дольше ночи тоже нельзя — жара. Так что… Поедем в Химки. Я там местечко присмотрел, там и сбросим. Либо в канал, либо… Э, Ванька, да ты слышишь меня? Как оно это самое впервые-то, а? То-то. А на нас орал. Понял, что это такое? Понял? Ну, хватит тебе, пойди умойся. Только рубашку здесь сними. Хорошая была рубашка, лейбл какой? «Рэд-грин»? Для такого дела мог и похуже надеть.
Белогуров негнущимися пальцами расстегнул пуговицы, скатал окровавленную рубашку в комок, швырнул ее в пластиковый мешок, уже заботливо приготовленный Чучельником для «отходов». И это было последнее, что он помнил ясно; как вышел из дома, завел машину, как на ней ехал — это уже было как пеленой скрыто.
Как оно это самое в первый-то раз, а? Это был не первый раз. Но в те прежние все делали Егор и Женька. Он не видел ни трупов, ни того, во что их превращали. Он видел лишь результат — ту вещь. И надо сказать, не испытал тогда особенного потрясения, потому что это была не страшная, а скорее очень странная вещь. Он не ходил в подвал, точнее, не спускался ниже середины лестницы, когда Чучельник начинал там «стараться». Впрочем, не такая уж это была, видно, и сложная работа, раз это Создание с ней справлялось.
Был и самый первый раз — тот, на сочинском пляже. Но и тогда Белогуров ничего не делал сам, а лишь, как говорится, рядом стоял, да к тому же это была самооборона в драке. И тот задушенный придурок снился ему только в первые две недели, а потом его словно вычеркнуло из памяти. Но сегодня…
Пекин, ослепленные болью, удивленные глаза, его судорожное объятие — мольба уже мертвого человека о помощи и сострадании. О пощаде… Господи милостивый, да что же это мы наделали?! Белогуров вздрогнул. Неужели он сам задал себе этот вопрос? Он, который подсознательно все эти месяцы запрещал себе даже думать на эту тему?
Якин крикнул с кухни, что «чайник закипел, кофе крепкий или…» Или… Белогуров встал, подошел к фреске, дотронулся пальцем до лица Мерилин Монро — сырая еще штукатурочка… Эта фреска, весь этот разноликий пестрый мир образов, на ней изображенных, будет тут теперь до тех пор, пока краски не потрескаются и не поблекнут. Но картины живут дольше людей. Когда в этой квартире уже не станет ни его, ни Лекс, эта фреска все так же будет смотреть со стены на тех, кто поселится здесь после. Ради кого я все это затеял? Белогуров закрыл глаза. Господи, ты же видишь — я погибаю, я уже погиб — ради кого же? Ради Лекс? Нет? Она — счастье мое миндальное, солнечный луч, без нее жизнь моя пуста — так я внушаю сам себе по ночам, но… Но вот я бежал и не сказал ей ни слова. И мне было просто наплевать на то, как она там одна, с ними, этими ублюдками в моем Доме… Впрочем, Чучельник занят в подвале, он не поднимется наверх. И Егор запирает его всякий раз, когда идет за чем-нибудь в комнаты. А галерея сегодня закрыта. И завтра будет закрыта, и послезавтра… А я должен буду сейчас: вернуться туда, потому что в моем доме — труп. И если его не убрать сегодня же ночью, он просто протухнет на этой адской жаре. Красавец Чжу Дэ, принц Востока, Салтычихина утеха, игрушка и «шестерка» на побегушках, протухнет, как гнилая камбала…
— Уезжаете? А кофейку? — Якин вышел в холл, вытирая тряпкой руки, дожевывая что-то. — Ну, Иван, как хотите — хозяин-барин. За руль крепче держитесь… — Он хмыкнул, а потом добавил уже серьезнее:
— Недельки через две закончу тут у вас все. Домой махну, по невской нашей водичке стосковался. Или к тетке на Валдай подамся. Есть тетка у меня в деревне, писала как-то, погостить звала. Лето ж, надо на природу выбираться… Кстати, о природе, звонили тут — сегодня приедут из оранжереи, лоджию вам будут оборудовать. Там что-то подогрев барахлил. Пальм и папоротников вам навезут… Да, классная все же квартирка, ну западный стиль! Вы, Иван, правы. И я от всего этого не отказался бы. Вряд ли бы смог… Знаете, генерал Че однажды на митинге в Гаване сказал…
Но Белогуров уже не слушал, что сказал обожаемый Якиным великий Че Гевара своей революционной аудитории…
* * *В подвале дома в Гранатовом переулке было нечем дышать. Пот лил с Егора в три ручья. Он со злобой смотрел на установку для загара «Кетлер», столь странно выглядевшую в этом месте. Сейчас Женька включи этот агрегат на полную мощность и.., и пока не истекут положенные и зафиксированные таймером четыре с половиной, часа, в этом подвале будет как в нагретой духовке. Он наблюдал за братом. Чучельнику все нипочем — ни жара, ни усталость. Крепкий орешек братик… Егор с брезгливой жалостью вспомнил Белогурова — его бескровное, искаженное страхом и отвращением лицо. То-то, чистоплюй Ванька. Вот оно как, самому-то в это наше дерьмо вляпаться. Попробуй теперь. Они с Белогуровым теперь квиты за их с Чучельником позорное бегство с пустыря. Теперь и сам Ванька на своей интеллигентской шкуре узнал, что это такое — то, чем они занимаются, как зарабатывают эти проклятые доллары.
Женька направился к стеллажам в глубине подвала. У лестницы лежал громоздкий тюк, запакованный в черный непромокаемый пластик. Он старательно обошел его. В стеллажах хранилось вино — около тридцати бутылок красного испанского разлива 1995 года. Для работы. Чучельнику нужно было именно красное, причем крепленое с высоким содержанием сахара. Белое, столовое или десертное не годилось. Вино выливали из бутылок в специальную чугунную ванночку. Потом Женька разводил в вине дубильные вещества, те самые, какие добавлял еще его дядька Федор Маркелович. Егор скривился в невольной усмешке — старика хватил бы удар, если бы он хоть краем глаза увидел, что его воспитанник и ученик собирается дубить в этой импровизированной ванне…
— Один из камней, самый большой — нагрей. Пора. — Женька штопором легко откупорил бутылку, вторую, третью. Струи темно-алой влаги хлынули в емкость, запахло спелым виноградом. — А это.., это можно забрать. Это мне больше не нужно.
Он произнес это так равнодушно, словно речь шла о… Егор покосился на небольшой сверточек на кафельном столе, тоже уже аккуратно запакованный в черный непромокаемый мешок. Нет, Женька — маньяк. Настоящий маньяк, раз он может говорить об этом так невозмутимо. Ведь в пакете — череп. Они должны вывезти его вместе с трупом. Череп с пустыми глазницами. Бедный Йорик — косоглазый китаец Пекин, что с ним стало… Был у Салтычихи красавчик-телохран и сплыл, превратившись в…