Ехали мы быстро и молча, глядя строго вперед. Я пытался понять, о чем Аляска могла думать в ту ночь: меня снова обуяло желание разорвать время и пространство и внедриться в ее голову — хотя бы на миг. Мимо нас в сторону школы пролетела машина «скорой помощи»: сирена выла, мигалка горела, — и я на миг занервничал: это же мог быть кто-то из моих знакомых. Я даже надеялся именно на это, чтобы печаль, которая все еще не оставила меня, могла обрести новую форму и глубину.
— Иногда мне это даже нравилось, — сказал я, нарушив наше молчание. — Мысль о том, что она умерла.
— В смысле, ты этому радовался?
— Нет. Не знаю, как сказать. Просто… очень чистое чувство.
— Да, — согласился Полковник, лишившись своего привычного красноречия. — Да. Понимаю. Мне тоже. Это естественно. В смысле, все как-то иначе.
Меня всегда крайне удивляло, когда я понимал, что не один я на этом свете испытываю такие странные и ужасные чувства, думаю в таком ключе.
Когда мы проехали восемь километров, Полковник перестроился в левую полосу и начал ускоряться. Я заскрежетал зубами, и вдруг перед нами на солнце заблестело битое стекло, как будто дорога была усыпана драгоценными камнями, и я подумал, что это то самое место. Полковник еще сильнее надавил на газ.
И я подумал: Наверное, выйти здесь было бы неплохо.
И я подумал: Быстро и по прямой. Может, она в самую последнюю секунду и приняла это решение.
ВЖЖЖ — мы пролетели сквозь момент ее смерти. Мы проехали там, где не смогла проехать Аляска, перед нами лежало продолжение дороги, которого она уже не увидела, — и мы остались живы. Мы живы! Мы дышим, мы плачем, мы замедляем ход и возвращаемся на нужную полосу.
На следующей же развязке мы развернулись, не спеша вышли из машины и поменялись местами. Мы обошли ее спереди и, встретившись, обнялись, я держал Полковника за плечи, сжав руки в кулаки, а он обхватил меня своими короткими ручками и крепко сжал. Я чувствовал, как он дышит, мы оба радовались и радовались тому, что живем. Понимание накатывало волнами, мы обнимались и плакали, и я думал: Господи, мы наверняка со стороны выглядим такими жалкими уродцами, но это ерунда, когда ты — столько времени спустя — вдруг понимаешь, что твоя жизнь продолжается.
через сто девятнадцать дней
СДАВШИСЬ, МЫ С ПОЛКОВНИКОМ с головой бросились в омут учебы, поскольку понимали, что нам обоим надо как можно лучше сдать экзамены, чтобы получить намеченный средний балл (мне достаточно было 3,0, а Полковник не хотел опускаться ниже 3,98). И наша комната превратилась в обучающий центр, где мы занимались вчетвером, с Такуми и Ларой, засиживаясь до самой ночи, обсуждая «Шум и ярость», мейоз и Арденнскую операцию. Полковник преподал нам всю программу по математике за этот семестр, хотя для него она была настолько простой, что он объяснить толком не мог: Ну конечно, все тут сходится. Поверьте мне. Господи, да ничего тут нет сложного. И я скучал по урокам Аляски.
Если мы чего-то наверстать не могли, мы жульничали. Например, мы с Такуми прочитали «Прощай, оружие!» всего лишь в кратком содержании (Эта хрень слишком длинная! — воскликнул он).
Мы практически не разговаривали. Просто уже необходимости не было.
через сто двадцать два дня
ПРОХЛАДНЫЙ ВЕТЕРОК УМЕРИЛ пыл лета, и, собираясь раздать нам задание для экзамена, Старик предложил провести урок на свежем воздухе. Я не понял, как можно проводить на улице целый урок после того, как в прошлом семестре меня выперли только за то, что я туда посмотрел. Но Старику так захотелось, и посему мы вышли. Кевин Ричман вынес учительское кресло, а мы сели прямо на газон. Я поначалу держал тетрадь на коленях, но потом мне стало неудобно, и я положил ее в густую траву, но на такой неровной поверхности писать было тяжело, да и мошкара кружила. Мы сели слишком близко к озеру, там просто невозможно было устроиться нормально, но Старик, похоже, был всем доволен.
— Поговорим об экзамене. В прошлом семестре я дал вам на курсовую почти два месяца. В этот раз — всего две недели. — Он сделал паузу. — Ну, с этим, наверное, ничего уже не поделаешь. — Старик рассмеялся. — Честно говоря, я выбрал эту тему только вчера вечером. В целом это не в моем стиле. Но тем не менее. Прошу раздать распечатки.
Когда стопка дошла до меня, я прочел:
Как вы — лично вы — планируете выйти из лабиринта страданий? Посвятив целый год изучению трех основных религиозных течений, попробуйте в свете полученных знаний найти ответ на вопрос, заданный Аляской.
Когда материалы были розданы, Старик продолжил:
— Нет необходимости описывать подходы всех трех течений к решению данной задачи, теоретическая часть не нужна. Ваши знания — или же их отсутствие — я уже оценил по тестам, которые давал вам в течение семестра. Мне любопытнее, как вы впишете неоспоримое знание о том, что всем людям приходится страдать, в ваше видение мира и какой курс вы будете держать по жизни с учетом сего факта.
В следующем году, если мои легкие не откажут, мы займемся даосизмом, индуизмом и иудаизмом… — Старик закашлялся, потом засмеялся и из-за смеха снова стал кашлять. — Господи, может, я и не дотяну. Но я скажу еще кое-что насчет религий, которые мы изучали в этом году. И в исламе, и в христианстве, и в буддизме выделяют фигуру основателя религии — это Мухаммед, Иисус и Будда соответственно. Если мы вспомним этих людей, мы согласимся, что каждый из них давал людям, которые шли за ним, надежду. В Аравии в седьмом веке Мухаммед обещал, что всякий сможет получить жизнь вечную, преданно служа одному истинному Богу. Будда говорил, что из круга страданий можно вырваться. Иисус уверял, что последние станут первыми, что и мытари и прокаженные — отбросы общества — имеют основания на надежду. И я жду, что именно этот вопрос вы осветите в своем сочинении: в чем черпаете надежду вы?
Когда мы вернулись к себе, Полковник закурил прямо в комнате. Мне еще оставалось один день мыть посуду в столовке в наказание за прошлый раз, но мы Орла уже особо не боялись. До каникул оставалось всего пятнадцать дней; если застукают, придется начинать учебу в старших классах с карательной трудотерапии.
— Ну и как мы выйдем из этого лабиринта, Полковник? — спросил я.
— Ох, если бы я знал.
— За такой ответ пятерку вряд ли поставят.
— Да и духа моего это не успокаивает.
— И ее тоже, — сказал я.
— Да. О ней я не подумал. — Он покачал головой. — Все время так.
— Но что-нибудь тебе написать придется.
— Знаешь, мне до сих пор кажется, что единственная возможность вырваться — это быстро и по прямой, но я пока все же предпочту походить по лабиринту. Тут отстойно, но это мой выбор.
через сто тридцать шесть дней
ПРОШЛО ДВЕ НЕДЕЛИ, но я курсовую по заданию Старика так и не дописал, а до конца семестра официально оставалось всего двадцать четыре часа. Я возвращался с последнего теста тяжело давшейся мне, но наконец успешной (как я надеялся) битвы с математикой, в которой я вырвал себе четверку с минусом, о чем так страстно мечтал. На улице стояла настоящая жара, и это тепло напоминало мне о ней. И я чувствовал себя нормально. Завтра за мной приедут родители, мы погрузим в машину вещи, потом выпускной, а потом обратно во Флориду. Полковник тоже планировал поехать на лето домой, к маме, смотреть, как растет соя, но я смогу ему звонить, так что мы все равно будем много общаться. Такуми собирался в Японию, а Лару снова увезет зеленый лимузин. Думая о том, что не так-то уж и страшно, что я не знаю, где теперь Аляска и куда она собиралась в ту ночь, я открыл дверь в свою комнату и заметил на полу свернутый листок. Ярко-зеленый. На верхней стороне было красиво выведено:
От… Такуми Хикохито
Толстячку/Полковнику
Простите, что не сказал, раньше. Я на выпускной не иду. Завтра утром вылетаю в Японию. Я долго на вас злился: вы сначала держали меня в игноре, и я обижался, поэтому и не говорил вам, что мне было известно. Но и когда я перестал злиться, я ничего не сказал, даже не знаю почему. Наверное, потому что у Толстячка был этот поцелуй. А я хотел, чтобы у меня осталась хотя бы эта тайна.
Вы сами почти все поняли, но дело в том, что я ее в ту ночь видел. Я засиделся допоздна с Ларой и другими ребятами и, уже засыпая, услышал ее плач — она как раз прошла у меня под окном. Было где-то 03:15, я вышел на улицу и увидел Аляску на футбольном поле. Я заговорил с ней, но она сказала, что спешит. И рассказала, что восемь лет назад умерла ее мама и что она всегда в этот день клала цветы на ее могилу, а в этом году забыла. Поэтому она пошла собирать цветы, но ничего не нашла — зима же. Вот так я узнал про то, что мама умерла 10-го. Но я до сих пор не знаю, было ли это самоубийством.
Она очень переживала, а я не знал ни что сказать, ни как помочь. Мне кажется, она всегда на меня рассчитывала, что я скажу или сделаю что нужно — и это ей поможет. А я не смог. Я подумал, что она просто цветы ищет. Я не знал, что она поехать куда-то хочет. Она была пьяна, просто в доску, мне и в голову не пришло, что она может сесть за руль. Я думал, что она выплачется, а потом уснет, а к маме съездит на следующий день или типа того. Она ушла, а потом я услышал, как завелся двигатель. Я не знаю, о чем я думал.
Так что да, я тоже виноват, что дал Аляске уйти. Мне с ума сойти, как жаль. Я знаю, что вы ее любили. Ее невозможно было не любить.
ТакумиЯ вылетел из комнаты — я бежал как человек, который никогда в жизни не курил, как в ту ночь, когда мы с Такуми носились по лесу, поджигая петарды, — я ворвался в его комнату, но Такуми там уже не было. Его место на кровати — пусто, на столе — пусто, только там, где стояла стереосистема, осталось пыльное пятно. Его уже не было, и я не мог сказать ему то, что сейчас только понял: что я его прощаю, и что она нас простила, и что прощать друг друга необходимо, чтобы выжить в этом лабиринте. Оказалось, что нам всем приходится страдать, потому что мы в ту ночь сделали то, чего не нужно было делать, и не сделали того, что должны были сделать. Страдать из-за того, что все пошло наперекосяк, из-за того, что не предвидели такого развития событий. Если бы мы умели наперед угадывать всю длинную череду событий, которая последует за каждым незначительным поступком! Но нет, мы сильны только задним умом.
Я пошел обратно к себе, чтобы показать письмо Полковнику, и по пути осознал, что никогда так и не узнаю. Я никогда не узнаю ее настолько хорошо, чтобы понять, о чем она думала в последние минуты своей жизни, не узнаю, намеренно ли она ушла от нас. Но даже если я не буду этого знать, мои чувства к ней от этого не станут меньше, я всегда буду любить Аляску Янг. Своего ущербного ближнего ущербным сердцем своим.
Я вернулся в сорок третью, но Полковника еще не было, так что я положил письмо на его полку, сел за комп и написал, как выйду из лабиринта:
«До того как я приехал сюда, я долго думал, что лучший способ выбраться из лабиринта — это делать вид, будто его и нет. Построить в дальнем уголке самодостаточный мирок и жить с мыслью, что я не заблудился, что это мой дом. Но в этом уголке у меня была очень одинокая жизнь, полная предсмертных высказываний людей, которые уже покинули лабиринт. И я отправился сюда — искать Великое „Возможно“, настоящих друзей и более полную жизнь. А потом я облажался, и Полковник облажался, и Такуми облажался, и мы ее не удержали, она ускользнула, как песок между пальцев. И приходится признать: она заслуживала друзей понадежней.
Когда она сама облажалась, много-много лет назад, перепугавшаяся насмерть девчонка, она сломалась, превратившись в непостижимо загадочное существо. Я тоже мог бы пойти по этому же пути, но я видел, куда он привел Аляску. Поэтому я все еще верю в свое Великое „Возможно“, я могу сохранить веру, несмотря на потерю.
Потому что да, я ее забуду. То, что появилось между нами, будет незаметно исчезать, и я все забуду, но она меня простит, как и я прощаю ее за то, что она в последние минуты своей земной жизни забыла обо мне, о Полковнике, да и обо всем мире — за исключением самой себя и мамы. И я теперь знаю, что она простила мою тупость и трусость, мой тупой и трусливый поступок. Я знаю, что Аляска прощает меня, точно так же, как ее мама простила ее. И вот почему.
Сначала я думал, что она просто умерла. Ушла во тьму. Что теперь от нее осталось лишь тело, поедаемое червями. Я очень часто воображал именно это — как она стала чьей-то пищей. От нее — от ее зеленых глаз, полуухмылки, соблазнительных ног — скоро ничего не останется, только кости, которых я никогда не увижу. Я думал о том, как она потихоньку превратится в скелет, он окаменеет, станет углем, который через миллионы лет выкопают люди будущего и останками Аляски обогреют чей-то дом, а она дымом вырвется из трубы и накроет атмосферу пленкой углекислого газа. Я до сих пор считаю, что… иногда думаю о том, что загробную жизнь люди придумали лишь для того, чтобы облегчить себе боль потери и чтобы время, проведенное в лабиринте, казалось хоть сколько-то сносным. Может быть, она — просто материя, участвующая в вечном круговороте.
Но все же я не хочу верить, что Аляска была исключительно материальна. Душа тоже должна куда-то попасть. Сейчас я считаю, что человек больше суммы своих составных частей. Если вы возьмете генетический код Аляски, добавите к нему ее жизненный опыт, отношения с людьми, очертания и массу ее тела, она у вас все равно не получится. Есть что-то еще, что-то совершенно другое. Есть еще какая-то часть, более значимая, чем сумма измеримых составляющих. И эта часть тоже во что-то преобразуется, потому что она не может просто так исчезнуть.
Хотя меня не заподозришь в превосходном знании законов физики, один я запомнил: энергия не может взяться ниоткуда и не может исчезнуть в никуда. Если Аляска действительно наложила на себя руки, я сожалею о том, что вовремя не дал ей надежду. То, что она забыла о маме, подвела и ее, и друзей и изменила себе — это все, конечно, страшно, но не нужно было замыкаться в себе, убивать себя. Эти страшные вещи можно пережить, потому что мы неразрушимы, пока верим в это. Когда взрослые с характерной глупой и хитрой улыбкой говорят: „А, молодые думают, что будут жить вечно“, они даже не представляют, насколько они правы. Терять надежду нельзя, потому что человека невозможно сломать так, чтобы его нельзя было восстановить. Мы считаем, что мы будем жить вечно, потому что мы будем жить вечно. Мы не рождаемся и не умираем. Как и любая другая энергия, мы лишь меняем форму, размер, начинаем иначе проявлять себя. Когда человек становится старше, он об этом забывает. Взрослые боятся потерять и боятся оставить кого-то. Но та часть человека, которая значит больше суммы составных его частей, не имеет ни начала, ни конца, и она не может уйти.
Поэтому я знаю, что Аляска меня прощает, как и я прощаю ее. Вот последние слова Томаса Эдисона: „Там восхитительно“. Я не знаю, где это место, но я полагаю, что оно есть, и надеюсь, что там действительно восхитительно».
последние слова о последних словах
КАК И ТОЛСТЯЧОК ХОЛТЕР, я интересуюсь предсмертными высказываниями. Я увлекся этой темой в двенадцать лет. В учебнике по истории я прочел, что перед смертью сказал президент Джон Адамс: «Главное, Томас Джефферсон жив». (А оказалось, что он ошибся: Джефферсон умер в тот же день, 4 июля 1826 года, но чуть раньше; его последние слова были: «Сегодня четвертое?»)
Я не могу толком объяснить, почему меня это интересует до сих пор, почему я стараюсь выяснить, что сказали перед смертью все интересные люди. В двенадцать мне сказанное Джоном Адамсом очень нравилось. А еще мне тогда очень нравилась девочка по имени Уитни. Чувства со временем часто проходят (чувства к Уитни точно прошли — я даже ее фамилии не помню). Но некоторые — остаются.
Я также не могу сказать наверняка, насколько точны все приведенные в моей книге высказывания. Подлинность предсмертных заявлений, по определению, сложно проверить. Те, кому их довелось услышать, как правило, сильно переживают, в голове все путается, а автор высказывания уже не может подтвердить, были ли именно эти его слова последними. Я старался быть точным, но все же не удивлен, что по поводу двух основных цитат, которые я использовал в книге, ведутся споры.
СИМОН БОЛИВАР
«Как же я выйду из этого лабиринта?!»
По сути, наверное, не это сказал Симон Боливар перед самой смертью (хотя он все же произносил эту фразу, только в другой момент жизни). А на самом деле это могло быть что-нибудь вроде: «Хосе, неси чемоданы. Нам тут не рады». Но мы с Аляской опираемся на роман Габриэля Гарсии Маркеса «Генерал в своем лабиринте».
ФРАНСУА РАБЛЕ
«Иду искать Великое „Возможно“».
Различные источники приписывают Франсуа Рабле разные высказывания, всего четыре варианта. Они перечислены в «Оксфордской книге смерти»: а) «Иду искать Великое „Возможно“»; б) (после того, как его растерли мазями) «Как ботинки начищают перед последним путешествием»; в) «Опустите занавес, фарс окончен»; г) (закутываясь в домино, то есть плащ с капюшоном) «Beati qui in Domino moriuntir». Последнее высказывание — это интересная игра слов,[14] но поскольку оно на латыни, сейчас его цитируют редко. Вариант г) я отвергаю потому, что мне сложно представить, будто Рабле, умирая, будет наряжаться для того, чтобы пошутить, да еще и на латыни. Вариант в) очень популярен, поскольку он прикольный, а все любят предсмертные высказывания поприкольнее.