Кролик, беги - Джон Апдайк 27 стр.


— Жаркое уже в духовке. Ты как хочешь — холодное или пожарить подольше?

— Пожарить подольше, — отвечает он. С серьезным видом взяв за руку маленькую Джойс, он говорит ей:

— Здравствуйте, миссис Посикушкис. Вы сегодня великолепно выглядите.

Кролик от неожиданности вздрагивает и видит, что толстая дама, стоящая за ним, вздрагивает тоже. Его жена не преувеличивала, Экклз и правда болтает лишнее. Люси, сопровождаемая Джойс, подходит к нему и останавливается. Соломенная шляпа доходит ему до плеча.

— Вы на машине?

— Нет. А вы?

— Тоже нет. Хотите нас проводить?

— С удовольствием.

Приглашение настолько дерзко, что скорее всего ровно ничего не значит; тем не менее в его груди начинает вибрировать настроенная на ее волну струна. Солнечный свет мерцает в листве; утратив молочную белизну своих утренних лучей, он тяжелым сухим зноем давит на мостовую и тротуар. На асфальте поблескивают осколки слюды; окна и капоты проносящихся мимо машин пронизывают воздух яркими белыми бликами. Люси Экклз снимает шляпу и встряхивает волосами. Толпа прихожан позади редеет. Густая тень лоснящейся свежей листвы посаженных между тротуаром и мостовой кленов ритмично сменяется освещенными солнцем участками, и тогда ее лицо и его рубашка кажутся белыми-белыми; гул моторов, скрип трехколесного велосипеда, стук чашки о блюдце в доме — все эти звуки катятся на него словно по блестящему стальному бруску. Он дрожит в потоках света, который как бы исходит от нее.

— Как ваша жена и ребенок?

— Замечательно. Просто замечательно.

— Прекрасно. А ваша новая работа вам нравится?

— Не очень.

— О, это, наверно, дурной признак?

— Не знаю. По-моему, никто не ожидает, чтоб человеку нравилась его работа. Если она ему нравится, это уже не работа.

— А Джеку его работа нравится.

— Значит, это не работа.

— Он так и говорит. Говорит, что это не работа, в том смысле, как я ее понимаю. Но я уверена, что вам его идеи знакомы не хуже, чем мне.

Он чувствует, что она его поддразнивает, но он и без того весь трепещет от возбуждения.

— По-моему, у нас с ним много общего.

— Пожалуй, да. — От странной поспешности, с какой она это произносит, у него начинает быстрее биться сердце. — Но я, естественно, больше замечаю различия. — Ее голос сухо ввинчивается в конец фразы, нижняя губа кривится.

Что это значит? У него такое ощущение, будто он наткнулся на стекло. Он не знает — это разговор ни о чем или шифр, за которым таится более глубокий смысл. Он не знает, сознательная она кокетка или бессознательная. Он всякий раз надеется, что при новой встрече будет говорить с нею твердо, скажет, что влюблен в нее или еще что-нибудь в том же роде, и выложит всю правду, но в ее присутствии он немеет, стекло туманится от его дыхания, он не находит, что сказать, и говорит глупости. Он знает только одно — за всем этим, вопреки их мыслям и положению, он обладает правом господства над ней, словно наследственным правом на какой-то далекий участок земли, и что всеми своими фибрами, каждым своим волоском, жилкой и нервом она готова ему покориться. Однако этой готовности противостоит разум.

— В чем, например? — спрашивает он.

— Ну, например, в том, что вы не боитесь женщин.

— А кто их боится?

— Джек.

— Вы так думаете?

— Уверена. Со старухами и подростками — с теми, кто видит его в пасторском воротнике, — он еще ладит. Но к остальным он относится очень подозрительно, он их не любит. Он даже считает, что им незачем ходить в церковь. Они приносят туда запах детей и постели. Не то чтобы это было личное свойство Джека, это свойство всей христианской религии — она очень невротична.

Почему-то это ее пристрастие к психологии кажется Кролику таким глупым, что он освобождается от сознания собственной глупости. Сходя с высокого тротуара, он поддерживает ее под руку. В Маунт-Джадже, построенном на склоне горы, очень много высоких поребриков, которые маленьким женщинам трудно с изяществом преодолевать. Ее голая рука остается холодной под его пальцами.

— Не вздумайте рассказывать об этом прихожанам.

— Вот видите! Вы говорите в точности как Джек.

— Это хорошо или плохо? — Вот так. Теперь он взял ее на пушку. Ей уже не вывернуться, она должна ответить: либо хорошо, либо плохо, и это будет развилка дороги.

Но она молчит. Он чувствует, каких усилий ей это стоит — она привыкла давать ответы. Они поднимаются на противоположный тротуар, и он неловко выпускает ее руку. Но, несмотря на неловкость, он все равно чувствует, что она по нем, что они подходят друг другу.

— Мама.

— Что?

— Что значит ротична?

— Ротична? А, невротична. Это когда у кого-нибудь не совсем в порядке с головой.

— Если голова болит?

— Да, что-то в этом роде. И так же серьезно. Но не беспокойся, детка. Это бывает почти со всеми. Кроме нашего друга мистера Энгстрома.

Девочка поднимает глаза и с застенчивой, но дерзкой улыбкой глядит на Кролика из-за материнского бедра.

— Он непослушный, — говорит она.

— Не очень, — отзывается мать.

В конце кирпичной стены пастората стоит брошенный голубой трехколесный велосипед. Джойс подбегает к нему, садится и уезжает в своем воскресном пальтишке цвета морской волны и с розовой лентой в волосах; металл скрипит, вплетая в воздух крученые нити каких-то утробных звуков. С минуту они оба смотрят на ребенка. Потом Люси спрашивает:

— Вы не хотите зайти?

В ожидании ответа она созерцает его плечо, а ему сверху кажется, что глаза ее спрятаны под белыми веками. Губы у нее раскрыты, язык, судя по движению челюсти, касается неба. Полуденное солнце резко очерчивает лицо и потрескавшуюся губную помаду. Он видит, как влажная подкладка нижней губы прикасается к зубам. Запоздалый ветерок проповеди с ее привкусом болезненной нравоучительности, словно пыльный ветер пустыни, овевает все его тело, и перед глазами ни с того ни с сего возникают просвеченные зеленоватыми прожилками нежные груди Дженис. Эта дрянная козявка хочет оторвать его от них.

— Нет, спасибо. Не могу.

— Да бросьте вы. Вы были в церкви, и вам полагается награда. Выпейте кофе.

— Знаете что, — говорит он мягко, но со значением. — Вы симпатяга, но у меня теперь жена. — Он поднимает руки, словно пытаясь что-то объяснить, и Люси поспешно делает шаг назад.

— Прошу прощения.

Он видит только пятнистую часть ее зеленых радужек, похожих на клочки папиросной бумаги вокруг черных зрачков, а потом ее круглый тугой зад, вихляя, удаляется по дорожке.

— Но все равно большое спасибо, — пустым, упавшим голосом кричит он ей вслед. Он страшится ненависти.

Она с таким грохотом хлопает дверью, что молоточек-рыбка сам собою стучит на пустом крыльце.

Не замечая солнца, он идет домой. Отчего она разозлилась — оттого, что он отверг ее предложение, или оттого, что показал ей: он понял, что она ему предлагает? А может, ей вдруг стало ясно, какова она на самом деле? Когда его мать попадает в неловкое положение, она точно так же спускает пары. Как бы то ни было, шагая под деревьями в воскресном костюме, он чувствует себя элегантным, высоким и сильным. Пренебрег он женою Экклза или просто не правильно ее понял, она все равно его расшевелила, и он входит в свою квартиру, исполненный холодного расчета и похоти.

* * *

Его желание спать с Дженис подобно маленькому ангелочку, которому приделали свинцовые грузила. Новорожденная безостановочно пищит. Весь день она лежит в своей колыбельке, издавая невыносимо напряженный звук хннннннх — ах-ах-пппх, словно скребется слабой рукою в какую-то дверцу у себя внутри. Чего она хочет? Почему не спит? Он пришел из церкви с драгоценным даром для Дженис, и все время что-то мешает ему преподнести ей этот дар. Шум наполняет квартиру страхом. У него болит живот; когда он берет девочку на руки, чтобы она отрыгнула, у него самого начинается отрыжка — давление в желудке образует туго надутый пузырь; такой же пузырь в желудке ребенка упорно не желает лопнуть. Крошечное мягкое мраморное тельце, невесомое, как бумага, туго натягивается у него на груди, потом снова вяло повисает; горячая головка вертится, словно хочет сорваться с плеч.

— Бекки, Бекки, Бекки, — говорит он. — Спи, спи, спи.

Нельсон от шума начинает капризничать и хныкать. Словно находясь ближе всех к темным воротам, из которых только что вышел младенец, он острее всех воспринимает угрозу, о которой ребенок силится их предупредить. Какая-то смутная тень, неразличимая для их более совершенных органов чувств, наступает на Ребекку, как только она остается одна. Кролик кладет ее в корзину и на цыпочках уходит в гостиную; они сидят затаив дыхание. Потом мембрана тишины со страшным скрипом разбивается, и прерывистый стон: нннх-аннннннх! — раздается снова.

— О Господи, — говорит Кролик. — Вот дрянь. Вот дрянь.

Часов в пять Дженис начинает плакать. Слезы брызжут из глаз и текут по темному изможденному лицу.

— Я вся высохла. Мне нечем ее накормить. — Она уже несколько раз подносила ребенка к груди.

— Плюнь, — говорит Кролик. — Перетерпит. Выпей. Там на кухне осталось немного виски.

— Что ты мне все твердишь — выпей да выпей? Я стараюсь не пить. Мне казалось, тебе не нравится, когда я пью. Весь день ты куришь одну сигарету за другой и уговариваешь меня выпить.

— Я думал, тебе станет легче. Ты все время на взводе.

— Не больше, чем ты. Что с тобой? Что у тебя на уме?

— Куда девалось твое молоко? Почему ты не можешь как следует накормить ребенка?

— За последние четыре часа я ее уже три раза кормила. Здесь больше ничего нет. — Откровенным жалким жестом она сквозь платье давит себе груди.

— Выпей чего-нибудь.

— Послушай, что тебе сказали в церкви? Ступай домой и напои свою жену допьяна? Если тебе хочется выпить, пей сам.

— Мне вовсе этого не надо.

— Но тебе чего-то надо. Это ты действуешь на Бекки. Утром, пока тебя не было, с ней все было хорошо.

— Плюнь. Не думай об этом. Не думай про эту пакость, и все.

— Бэби плачет!

Дженис обнимает Нельсона.

— Я слышу, детка. Ей жарко. Она сейчас перестанет.

— Бэби жарко?

С минуту они слушают, но крик не умолкает; отчаянное, бессильное предостережение прерывается мучительными промежутками тишины, а потом раздается опять. Предупрежденные неведомо о чем, они безостановочно мечутся среди обрывков воскресной газеты, разбросанных по квартире, стены которой запотели, словно стены тюрьмы. За окном уже много часов подряд блистает царственно-ясное небо, и Кролика приводит в еще большее смятение мысль, что в такую погоду родители всегда брали его с Мим на долгую приятную прогулку, а теперь они зря теряют чудесный воскресный день. Но они никак не соберутся выйти из дому. Он мог бы пойти погулять с Нельсоном, но мальчик, охваченный непонятным страхом, цепляется за мать, а Кролик, все еще надеясь обладать Дженис, не отходит от нее ни на шаг, как скупец от сокровища. Его похоть склеивает их друг с другом.

Она это чувствует, и это угнетает ее еще больше.

— Почему бы тебе не прогуляться? Ты действуешь на нервы ребенку. Ты действуешь на нервы мне.

— Неужели тебе не хочется выпить?

— Нет. Нет. Мне только хочется, чтобы ты сидел спокойно, перестал курить и качать ребенка. И отстал от меня. Мне и так жарко. По-моему, мне лучше лечь обратно в больницу.

— У тебя что-нибудь болит? Где, внизу?

— Все бы ничего, если б только она не плакала. Я ее уже три раза кормила. А теперь надо кормить ужином вас. Уу-у. Ненавижу воскресенья. Что ты делал в церкви? Чего ты все время крутишься?

— Я вовсе не кручусь. Я пытаюсь тебе помочь.

— Вижу. Вот это-то как раз и ненормально. У тебя как-то странно пахнет кожа.

— Чем она пахнет?

— Ах, не знаю. Отстань от меня.

— Я тебя люблю.

— Прекрати. Нельзя. Меня нельзя сейчас любить.

— Полежи немного на диване, а я сварю суп.

— Нет, нет, нет. Выкупай Нельсона. Я попробую еще раз покормить ребенка Бедняжка, там опять ничего нет.

Ужинают они поздно. Еще совсем светло — это один из самых длинных дней в году. Они глотают суп под аккомпанемент непрекращающихся воплей Ребекки. Но когда над сложенными в раковине тарелками, под истертой отсыревшей мебелью и в похожем на гроб углублении плетеной кроватки начинают сгущаться тени, девочка внезапно умолкает, и в квартире вдруг воцаряется торжественный, но полный сознания вины мир. Они бросили ее на произвол судьбы. Среди них случайно очутилась чужеземка, не умеющая говорить по-английски, но исполненная великой и тяжкой тревоги, а они бросили ее на произвол судьбы. В конце концов наступила ночь и унесла ее, как жалкую пылинку.

— Это не животик, у таких маленьких он не болит, — говорит Дженис. Может, она голодная, а у меня кончилось молоко.

— Как же так, у тебя груди, словно футбольные мячи.

Она искоса смотрит на него, чувствуя, к чему он клонит.

— Не вздумай дурачиться.

Однако ему кажется, что он заметил улыбку.

Нельсон охотно ложится спать — так бывает, когда он нездоров. Он хнычет. Сестренка довела его до полного изнеможения. Темная головка мальчика тяжело уткнулась и подушку. Он жадно тянется ртом к бутылке, и Кролик ждет, тщетно пытаясь найти слова, чтоб выразить, передать те мимолетные мысли, одновременно и зловещие и добрые, что задевают нас неуловимо и бегло, словно легкий мазок кисти. Смутное чувство горечи охватывает Кролика. Это горечь сожаленья, неподвластного времени и пространству, боль о том, что он живет в мире, где темноголовые мальчики, засыпая на узких кроватках, с благодарностью тянутся губами к бутылкам из резины и стекла. Он кладет ладонь на шишковатый лоб Нельсона. Мальчик силится ее сбросить, сердито машет сонной головой, Гарри убирает руку и уходит в другую комнату.

Он убеждает Дженис выпить. Сам наливает ей виски пополам с водой — он не очень-то разбирается в спиртном. Что за мерзость, говорит она, но пьет.

В постели ему кажется, что теперь она ведет себя иначе. Ее тело как бы само идет к нему в руки, податливо заполняет ладонь. От подола ночной рубашки до самой шеи оно все еще для него. Они лежат на боку лицом друг к другу. Он массирует ей спину, сначала легонько, потом сильнее, прижимает грудью к себе, и от ее податливости чувствует такой приток силы, что приподнимается на локте, нависая над ней, целует твердое темное лицо, издающее запах спиртного. Она не поворачивает головы, но в ее неподвижном профиле он не читает отказа. Подавляя волну недовольства, он вновь заставляет себя приспособиться к ее медлительности. Очень гордый от сознания своей бесконечной терпеливости, он снова принимается растирать ей спину. Ее кожа, как и язык, хранит свою тайну. Чувствует ли она что-нибудь? После Рут она кажется непонятной, угрюмой, безучастной ко всему глыбой. Сможет ли он разжечь в ней искру? Запястье ноет. Он осмеливается расстегнуть две пуговки на ее ночной рубашке, отгибает матерчатый угол, и ее теплая грудь прижимается к обнаженной коже его груди. Она безропотно сносит этот маневр, и он радуется мысли, что пробудил в ней полноту чувств. Он хороший любовник. Он поудобней устраивается в теплой постели и распускает завязку на пижамных штанах. Он действует мягко и осторожно, не забывая о ее ране, обходя больные места, и поэтому совершенно выходит из себя, когда ее голос — тонкий, пронзительный, скрипучий голос глупой девчонки — произносит прямо ему в ухо:

— Гарри. Неужели ты не видишь, что я хочу спать?

— Что же ты мне сразу не сказала?

— Я не знала. Я не знала.

— Чего ты не знала?

— Я не знала, что ты делаешь. Я думала, ты просто хочешь сделать мне приятно.

— Значит, тебе неприятно?

— Конечно, неприятно, если я ничего не могу.

— Кое-что ты можешь.

— Нет, не могу. Даже если б я не устала и не обалдела от воплей Ребекки, мне нельзя. Шесть недель нельзя. Ты ведь сам знаешь.

— Знать-то я знаю, но я думал… — Он страшно смущен.

— Что ты думал?

— Я думал, что ты все равно будешь меня любить.

— Конечно, я тебя люблю, — говорит она, помолчав. — Ты что, не можешь уснуть?

— Не могу. Не могу. Я слишком люблю тебя.

Еще минуту назад все было хорошо, но от всех этих разговоров ему стало противно. И так ничего не получалось, а от ее вялости и упрямства стало совсем из рук вон; она просто все убивает, вызывая в нем чувство жалости, стыда и сознания собственной глупости. От всего, что было так приятно, осталась лишь несносная тяжесть и его смешная неспособность как можно скорее все это прекратить, воспользовавшись безжизненной, но горячей стенкой ее живота. Она отталкивает его от себя.

— Ты меня просто используешь, — говорит она. — Это отвратительно.

— Ну, пожалуйста, детка.

— Это все так гнусно.

Как она смела это сказать? Он взбешен. Однако ему приходит в голову, что за те три месяца, что его не было, она усвоила совершенно нереальное представление о любви. Она стала преувеличивать ее значение, вообразила, будто это какая-то редкость, драгоценность, а он всего только хочет поскорее с этим покончить, чтобы уснуть, а потом пойти дальше по прямой дороге — ради нее. Все только ради нее.

— Повернись на другой бок, — говорит он ей.

— Я тебя люблю, — с облегчением произносит она, думая, что он оставил ее в покое. Коснувшись на прощанье его лица, она поворачивается к нему спиной.

Он пристраивается к ее ягодицам, более или менее это получается. И ему кажется, что все уже идет хорошо, как вдруг она поворачивает голову через плечо и говорит:

— Это твоя шлюха тебя научила?

Он ударяет ее кулаком по плечу, выскакивает из постели, и пижамные штаны падают на пол. Из-под жалюзи веет прохладный ночной ветерок. Она ложится на спину посреди постели и поясняет:

Назад Дальше