Кролик, беги - Джон Апдайк 9 стр.


— Ну вот я и пришла, — говорит она.

Ее дом кирпичный, как и все остальные на западной стороне улицы. Через дорогу, словно серая штора под фонарем, высится большая, выстроенная из известняка церковь. Они входят в подъезд под цветным оконцем. В вестибюле — ряд звонков под медными почтовыми ящиками, лакированная подставка для зонтов, резиновый коврик на мраморном полу и две двери: справа с матовым стеклом, прямо — с небьющимся проволочным стеклом, сквозь которое видна лестница, покрытая резиновыми дорожками. Рут вставляет в эту дверь ключ, а Кролик читает на второй двери позолоченную надпись: «Д-р Ф. — Кс. Пеллигрини».

— Старая лиса, — замечает Рут и ведет его по лестнице наверх.

Она живет этажом выше. Ее дверь в дальнем конце покрытого линолеумом коридора, ближе к улице. Пока Рут скребет ключом в замке, он стоит у нее за спиной. В холодном свете уличного фонаря, проникающем сквозь четыре неровных стекла в окне, возле которого он стоит, — эти синие стекла на вид такие тонкие, что кажется, стоит к ним прикоснуться, как они тотчас же лопнут, — его неожиданно охватывает дрожь: сперва начинают дрожать ноги, потом кожа на боках. Наконец ключ поворачивается в замке, и дверь открывается.

Войдя в квартиру. Рут тянется к выключателю; Кролик, оттолкнув руку, поворачивает ее к себе и целует. Это какое-то безумие; он хочет ее раздавить; моторчик у него под ребрами удваивает и учетверяет это желание — давить, давить что есть силы; это не любовь, что взглядом скользит по коже, ни своей, ни ее кожи он не ощущает, ему хочется только вдавить ее сердце в свое, чтобы раз и навсегда ее утешить. Она вся сжимается. Податливая влажная подушечка губ, охотно принявших его поцелуй, твердеет и высыхает, и как только Рут удается откинуть голову и высвободить руку, она отталкивает ладонью его подбородок, словно желая выбросить его череп обратно в коридор. Пальцы ее скрючиваются, и длинный ноготь впивается в нежную кожу у него под глазом. Он отпускает ее. Чудом уцелевший глаз косит, шея начинает ныть.

— Убирайся, — говорит она. В свете, падающем из коридора, ее пухлое помятое лицо кажется уродливым.

— Перестань, — говорит он. — Я же хотел тебя приласкать.

В темноте он видит, что ей страшно; он чует этот страх в изгибе ее крупного тела, как язык чует кровь в полости из-под вырванного зуба. Самый воздух как бы велит ему стоять недвижимо; его душит беспричинный смех. Ее страх и его внутренняя уверенность очень уж не вяжутся друг с другом он-то ведь знает, что не причинит ей вреда.

— Приласкать? — говорит она. — Скорее задушить.

— Я так любил тебя весь вечер, — продолжает он. — Мне надо было вытеснить эту любовь из своего организма.

— Знаю я ваши организмы. Пшик — и все.

— Со мной так не будет, — обещает он.

— Пусть лучше будет. Я хочу, чтоб ты поскорее отсюда убрался.

— Не правда.

— Вы все воображаете себя замечательными любовниками.

— А я такой и есть. Я — замечательный любовник, — уверяет он и, гонимый волной алкоголя и возбуждения, словно в забытьи подается вперед.

Она отступает, но не настолько быстро, чтобы он не успел почувствовать, что каверна ее страха затянулась. В свете, проникающем с улицы, он видит, что они в маленькой комнате, обстановку которой составляют два кресла, диван-кровать и стол. Рут идет в соседнюю комнату, чуть побольше, с двуспальной кроватью. Штора наполовину опущена, и в низких лучах света каждый бугорок на покрывале отбрасывает тень.

— Ладно, заходи, — говорит она.

— Куда ты? — отзывается он, заметив, что она взялась за ручку двери.

— Сюда.

— Ты хочешь там раздеваться?

— Да.

— Не надо. Позволь мне раздеть тебя. Ну, пожалуйста.

Он так поглощен этой мыслью, что подходит и берет ее за руку. Она уклоняется от его прикосновения.

— Я смотрю, ты привык командовать.

— Пожалуйста, прошу тебя.

— Мне нужно в сортир! — говорит она уже с нескрываемым раздражением.

— Только возвращайся одетая.

— Мне нужно там еще кое-что сделать.

— Нет, не нужно. Я знаю, о чем ты. Терпеть не могу эти штуки.

— Тебе-то что, ты и не почувствуешь.

— Ноя ведь знаю! По мне, это как искусственные почки, что ли.

Рут смеется.

— А ты привереда!. Может, сам тогда примешь меры?

— Ну нет. Это я совсем не перевариваю.

— Слушай, я не знаю, что ты хочешь получить за свои пятнадцать долларов, а только я рисковать не желаю.

— В таком случае верни мне пятнадцать долларов.

Она пытается уйти, но теперь он крепко держит ее за руку.

— Ты так командуешь, словно мы муж и жена.

Его снова обдает прозрачной волной, и он еле слышно шепчет:

— Ну что ж, пожалуй. — Так стремительно, что она не успевает шевельнуть руками, висящими вдоль тела, он опускается на колени у ее ног и целует на пальце то место, где должно быть кольцо. Потом начинает расстегивать ремешки ее туфель. — И зачем только женщины ходят на высоких каблуках? спрашивает он и таким сильным рывком поднимает ей ногу, что она вынуждена схватить его за волосы, чтобы не упасть. — Неужели у тебя от них ноги не болят?

Он швыряет в соседнюю комнату одну туфлю с переплетенными ремешками, вслед за ней вторую. Ее ноги теперь твердо стоят на полу. Схватив ее за лодыжки, он начинает с силой растирать округлые толстые икры. Когда он нервничает, массаж действует на него успокаивающе.

— Ну ладно, — говорит Рут. Голос ее слегка напряжен — она боится упасть, потому что он всем своим весом пригвоздил ей ноги к полу. — Ложись в постель.

Он чует подвох.

— Не выйдет, — говорит он, распрямляясь. — Ты меня надуешь.

— Да нет же, что ты привязался, ты ведь ничего не заметишь.

— Еще как замечу. Знаешь, какой я чувствительный!

— Господи! Ну, хорошо, в сортир-то мне все равно надо.

— Давай валяй, это меня не трогает, — говорит он, удерживая дверь открытой.

Она усаживается по-женски чинно, спина прямая, подбородок втянут. Ноги повыше колен стреножены полоской трусиков, и Рут неподвижно ждет, замерев над вкрадчивым шелестом струи. Дома они с Дженис начали приучать Нельсона к унитазу, и вот сейчас, когда он стоит в дверях, опершись на косяк, такой большой и сильный — словом, папаша, — он вдруг чувствует, вот потеха, безотчетное желание сказать ей: «Вот молодец, вот умница». И какая опрятная — клочок лимонно-желтой туалетной бумаги ныряет вниз, под платье; она рывком встает, и на какую-то сладостную долю секунды перед ним открывается все сотканное из лоскутков беззащитное потаенное целое — чулки и резинки, и шелк и мех, и нежная плоть.

— Вот и умница, — говорит он и ведет ее в спальню.

За спиной у них возмущаются и воркуют водопроводные трубы. Завороженная его волей, она движется скованно и робко. Он тоже робеет. Дрожа всем телом, он подводит ее к кровати и начинает искать застежку платья. Нашарив на спине пуговицы, он не может сразу их расстегнуть, потому что берется за петли не с той стороны.

— Дай я сама.

— Не спеши, я расстегну. Ты должна радоваться. Ведь это наша брачная ночь.

— По-моему, ты просто спятил.

Он грубо поворачивает ее к себе, и его снова обуревает неуемное желание ее утешить. Он касается ее густо накрашенных щек, и когда он смотрит сверху на затененное сердитое лицо, она кажется ему совсем маленькой. Он ласково тянется к ее глазу, пытаясь внушить ей, что в эту ночь не надо торопиться. Рискуя вызвать смех своей бесстрастной осторожностью, он целует второй глаз, потом, возбужденный собственной нежностью, поддается страсти и так неистово покусывает и лижет ей лицо, что она и в самом деле смеется от удовольствия и отталкивает его. Он прижимает ее к себе, наклоняется и вдавливает зубы в мягкую горячую ложбинку у основания шеи. Ожидая укуса. Рут испуганно вздрагивает и упирается ему ладонями в плечи, но он не отпускает ее и, чуть не задушив в объятиях, кричит, что ему нужно не ее тело, а она, она вся. Хотя слов не слышно, Рут все понимает и говорит ему:

— Не старайся доказать, какой ты замечательный любовник. Делай свое дело и катись.

— Ишь ты какая умница.

Подняв руку, чтобы ее ударить, он сдерживается и предлагает:

— Ударь меня. Валяй. Тебе ведь очень хочется. Отколоти меня как следует.

— О Господи, эта канитель на всю ночь. — Он хватает ее вялую руку, нацеливает на себя, но она сгибает пальцы и легонько шлепает его по щеке. — Бедняжка Маргарет, точно так ей приходится ублажать этого старого подонка, твоего приятеля.

— Не говори о них, — умоляет он.

— Проклятые мужчины. Непременно хотят сделать больно или чтобы больно сделали им.

— Я вовсе этого не хочу. Ни того, ни другого. Честное слово.

— Кончай эту волынку! Раздевай меня, и давай ближе к делу.

— Ну и язычок у тебя, — вздыхает он.

— Мне очень жаль, если я тебя шокирую. — В голосе ее звучит металлическая нотка.

— Кончай эту волынку! Раздевай меня, и давай ближе к делу.

— Ну и язычок у тебя, — вздыхает он.

— Мне очень жаль, если я тебя шокирую. — В голосе ее звучит металлическая нотка.

— Нет, ничуть не шокируешь, — отвечает он и, всерьез приступив к делу, берется за подол ее платья. Глаза его теперь настолько привыкли к темноте, что ясно различают зеленый цвет ткани. Когда он тянет платье вверх, она поднимает руки, и голова ее на секунду застревает в узком вороте. Она сердито трясет головой, платье высвобождается и бесформенным теплым комком падает ему на руки. Он швыряет его на маячащий в углу стул. — Ох, до чего ж ты хороша! — восклицает он.

В серебристой комбинации она похожа на привидение. Стаскивая через голову платье, он растрепал ей прическу. Хмуро глядя на него. Рут быстро вынимает шпильки, и волосы густыми кольцами рассыпаются по плечам. В комбинациях все женщины похожи на новобрачных.

— Не столько хороша, сколько толста, — отзывается она.

— Нет, ты такая… — В мгновение ока он поднимает на руки эту огромную сахарную глыбу, обтянутую прозрачной, чуть зернистой на ощупь комбинацией, и несет к кровати.

— Ты меня поднял. Теперь у тебя ничего не получится.

Яркий свет из окна падает ей прямо на лицо, резко обводя чернотой морщины на шее.

— Опустить штору?

— Да, пожалуйста. Любоваться не на что.

Он подходит к окну посмотреть, о чем она говорит. На противоположной стороне видна только церковь — серая, мрачная, самоуверенная. За окном-розеткой все еще горит свет, и в городской ночи этот красный, лиловый и золотой кружок кажется дырой, которую пробили в реальном мире, чтоб люди увидели за ним неземное сияние. Кролика охватывает благодарность к создателям этой красоты, и он виновато опускает штору. Стремительно обернувшись, он видит, что глаза Рут следят за ним из теней; они тоже кажутся пробоинами на поверхности. На изгибе ее бедра серебрится полумесяц, и кажется, будто самое ощущение ее тяжести источает какой-то аромат.

— Ну, что там на тебе еще осталось? — Сняв пиджак, Кролик швыряет его прочь. Он любит разбрасывать одежду — разлетаясь во все стороны, вещи подчеркивают нарастающую наготу. — Чулки?

— С ними не так-то просто, — отвечает она. — Еще нитку зацепишь!

— Тогда снимай сама.

Сидя на кровати, она мягкими кошачьими движениями ловко выскальзывает из тонкой паутины эластика, шелка и хлопка. Сняв и аккуратно скатав чулки, она засовывает их в щель между матрасом и спинкой кровати и вдруг, откинувшись назад и выгнув спину, стаскивает с себя пояс с резинками и трусики. Так же внезапно и быстро он наклоняется вниз, утыкаясь лицом в пушистую рощицу, в душистые пряные заросли, и ему кажется, что он парит в темном, загадочном, лишенном всех измерений пространстве и где-то совсем рядом, за углом, его ждет нежная, прекрасная женщина. Когда он выпрямляется, стоя на коленях у кровати. Рут в его глазах приобретает размеры какого-то необъятного континента; сбившаяся кверху комбинация белеет, как снежная шапка на Северном полюсе.

— Какая ты большая.

— Слишком большая.

— Нет, ты послушай. Ты добрая.

Просунув ладонь под ее горячий затылок, он рывком поднимает ее и стягивает через голову комбинацию. Она соскальзывает легко, словно жидкость, — одежда сама собой спадает с женщины, которая хочет, чтобы ее раздели. Прохладная впадина, которую он нащупывает у нее пониже пояса, сливается в ее мыслях с прозрачной тенью, что осеняет кожу, струящуюся с плеч. Кролик целует это место. Там, где кожа белее, она прохладнее. Твердый подбородок стукается о что-то твердое на бюстгальтере.

— Дай-ка я, — шепчет он, когда ее рука тянется за спину к застежке.

Он поворачивает ее спиной к себе. Она садится прямо. Толстые ноги, как лезвия складного ножа, раздвинуты в сторону, спина идеально симметричная, точно огромная ваза. Махонькие неудобные крючочки плохо слушаются; она сводит лопатки. Наконец тугая лента с шумным хлопком расстегивается. Спина вольготно распрямляется, становится совсем широкой, выпуклой — это она стряхивает с плеч лямки. Одна рука зашвыривает бюстгальтер куда-то через край кровати, другая, с его стороны, прижимается к груди, прикрывая ее от него. Но он видел — быстрый промельк тяжелой белой плоти с темным кончиком. Он отодвигается, садится в уголке кровати и впитывает зрелище этой чистой наготы. Когда она, не отнимая руки от груди, прикрылась еще и второй рукой, на пальце блеснуло кольцо. Ее застенчивость ему льстит — это признак чувства. Свет падает на нее справа; бесшумно повернувшись, она всей своей тяжестью опирается на вытянутую руку и застывает в этой стыдливой грациозной позе, одной лишь неподвижностью защищаясь от его взгляда. Она не меняет позы, и белизна начинает резать ему глаза. Когда наконец раздается ее голос, он даже вздрагивает.

— Ну, а ты?

Он все еще одет вплоть до галстука. Пока он вешает на стул брюки, стараясь сохранить складку. Рут забирается под одеяло. Стоя над ней в одном белье, он спрашивает:

— Теперь на тебе и вправду больше ничего нет?

— Так ты же сам велел все снять.

Он вспоминает, как блеснуло что-то у нее на пальце.

— Дай кольцо.

Она выпрастывает из-под одеяла руку, и он осторожно свинчивает с припухшего сустава толстое латунное кольцо. Он задумчиво смотрит на нее сверху вниз. Она накрыта до самого подбородка, бледная рука на одеяле свернулась, как змея.

— Больше ничего?

— Одна кожа, — отзывается она. — Иди сюда. Ложись.

— Ты меня хочешь?

— Не обольщайся. Я хочу, чтоб это поскорее кончилось.

— У тебя все лицо в штукатурке.

— Перестань меня оскорблять.

— Я просто очень люблю тебя. Где взять салфетку?

— Черта с два я позволю мыть себе лицо!

Он идет в ванную, зажигает свет, находит махровую салфетку, смачивает под горячим краном, выжимает и гасит свет. Когда он возвращается в комнату, Рут смеется.

— Что тут смешного? — удивляется он.

— В этом дурацком белье ты и впрямь похож на кролика. Я думала, только маленькие дети носят эластичные трусики.

Он смотрит вниз на свою майку и плотно прилегающие трусы, довольный и еще больше возбужденный. Звук его имени ощущается как физическое прикосновение. Она поняла, что он не такой, как все. Когда он прикладывает шероховатую ткань к ее лицу, она пытается вырваться, совсем как Нельсон, однако он — умудренный опытом отец — продолжает свое привычное дело. Он протирает ей лоб, щеки, засовывает кончик салфетки в ноздри и, не обращая внимания на то, что она, пытаясь увернуться, извивается всем телом, стирает ей с губ помаду, заглушая слова. Когда он наконец отпускает ее руки и убирает салфетку, она мельком взглядывает на него и молча закрывает глаза.

Опускаясь на колени возле кровати, чтобы склониться к ее лицу, он случайно прижался к краю матраса чувствительной обнаженной антенной своей любви, и любовный сок непроизвольно стал сочиться понемногу — совсем как медленно, но верно лезут через край сливки из горлышка бутылки с замороженным молоком. Он отстраняется; стыдливо, украдкой производит серию кое-каких манипуляции, наконец кое-как останавливает непрошеное извержение. Он стоит, прижимая салфетку к своему лицу, будто плачет. Потом подходит к изножью кровати, швыряет салфетку в сторону ванной, сбрасывает белье, ныряет в постель и скрывается в длинном темном пространстве между простынями.

Он избирает с ней ту же тактику, что и со своей женой. После свадьбы она утратила чуткую нервную реакцию, и теперь обращаться с ней нужно было терпеливо, ласково; обычно для начала он массировал ей спину. Рут нехотя подчиняется его команде лечь на живот. Чтобы можно было полностью распрямить руки, он садится верхом на ее ягодицы и, помогая всем своим весом, большими пальцами и ладонями честно обрабатывает широкие спинные мышцы и упрямые позвонки. Она глубоко вздыхает и поудобнее устраивает голову на подушке.

— Тебе бы в турецких банях работать, — говорит она.

Он переходит на шею, пропуская пальцы вперед, к ее горлу, к подвижным, как связки тростника, колоннам кровеносных жил, и массирует ей плечи, едва касаясь кончиками пальцев выпирающих холмов ее атласных грудей. Он снова возвращается к спине и трудится, пока не начинает ломить запястья, и тогда он, почти в изнеможении, сползает со спины своей русалки, словно в полусне от каких-то подводных чар. Он натягивает одеяло, прикрывая себя и ее почти до глаз.

Дженис стеснялась его глаз, поэтому и Рут будет распаляться в отсутствие его взгляда. Закрытые веки только подрагивают, хотя она призывно выгибается ему навстречу. Ее рука на ощупь тянется к нему и деловито подвигает его, как ей нужно, и, наконец, это прикосновение его крепко сомкнутые веки воспринимают в красном цвете. Синий он видит, когда она другой рукой размыкает ему рот и толкает его голову к своей обремененной увесистой плотью груди. Восхитительные упругие шары, не воздушные, нет, тяжеленные, и запах духов в ложбинке посередине. Вкус ее, кисло-соленый, размазывается кругами вместе с его слюной. Она отодвигается, перекатывается на спину, прерывая окрашенное в красное блаженство, и поворачивается по-новому, подставляя ему прохладную нетронутую кожу. Не церемонясь сама с собой, она резко высвобождает другую, сухую, грудь и сует ему в лицо. Он открывает глаза, ища ее взглядом, и видит ее лицо — маска нежности, глядящая на него сверху вниз спокойно, ласково, небезразлично — и он, закрыв глаза, снова припадает к ее угощению; его рука, позабытая где-то на просторах ее тела, вытягивается, ищет и находит лопнувший стручок, приоткрытую складку, бесформенную, бесхитростную. Она перекатывается еще больше, на бок, уютно устраивая свой зад в колыбели его живота и бедер. Они вступают в ленивое пространство неги. Ему хочется, чтобы время тянулось долго, тянулось и тянулось, истончаясь. Она легонько ласкает его кончиками пальцев. Поднимает ступню, и он берет ее за пятку. Они все глубже вдавливаются друг в друга, и он начинает ощущать нетерпение, оттого что, несмотря на все эти совместные изгибы, плоть их разделена, не едина; но он боится настаивать, боится оскорбить доверие товарища, с которым на пару пустился в этот поиск; перед ними повсюду стена. Телу не хватает голоса, нет у него своей собственной песни. Нетерпение сужается клином; оно плывет по его кровотоку. Солоноватый запах, влажное сдавливание, явственное ощущение ее миниатюрности, когда ее тело торопливо тычется тут и там в его руки, ее дыхание, скрип пружин, нечаянные шлепки и боль у основания его пересохшего языка — все это, каждое в отдельности, имеет свой особый цвет.

Назад Дальше