– Все, продули, – заметил Леннокс, повернувшись к Фреду. Зрители начали потихоньку расходиться, пробираясь между теми, кто решил досмотреть игру до ее печального конца. Вплоть до пронзительной трели финального свистка неисправимые оптимисты надеялись на чудесный прилив сил, который вдруг испытают измотанные игроки.
– Ну что, пошли? – спросил Фред.
– Пойдем, – ответил Леннокс.
Он бросил окурок на пол и начал подниматься по ступенькам с выражением досады и отвращения на лице. На верхней ступени лестницы он обернулся и в последний раз взглянул на поле, увидев в сгущавшемся тумане, как два игрока бежали, а остальные просто стояли и тянули время, после чего стал спускаться к выходу. Оказавшись на дороге, они услышали рев ликования, когда свисток возвестил сигнал к началу массового забега с трибун.
Вдоль дороги уже зажглись фонари, и в полутьме у автобусных остановок начали выстраиваться очереди. Застегивая свой макинтош, Леннокс быстрым шагом двинулся через дорогу. Фред старался не отставать, он увернулся от троллейбуса, который подкатил к краю тротуара, словно чудовище, пожирающее людей, а потом увез в центр толпу народа, рассыпая синие искры с висящих высоко проводов.
– Ну вот, – сказал Леннокс, когда они оказались рядом, – после всего этого остается только надеяться, что у жены есть что-нибудь вкусненькое к чаю.
– А я думаю кое о чем другом, – ответил Фред. – Я ведь не из тех, кто жалуется на кормежку.
– Ну, конечно, – фыркнул Леннокс, – ты же сыт любовью. Поставь тебе миску с кошачьим кормом – и то за сытный ужин сойдет.
Возле бюро по трудоустройству они свернули в самое сердце Медоуз, дряхлеющего пригорода с темными домами и маленькими заводиками.
– Это у тебя только харчи на уме, – огрызнулся Фред, немного задетый, но настолько исполненный надежды, что не стал обострять. – Я просто не переживаю из-за кормежки, вот и все.
– Если и начнешь, то это мало поможет, – отрезал Леннокс. – Но харчи нынче стали совсем ни к черту, вот в чем беда-то. Или замороженные, или консервы. Натурального ничего не осталось. Хлебом прямо давишься.
Туманом тоже можно было подавиться: немного подморозило, так что он густел и повисал в воздухе, из-за чего Фреду пришлось поднять воротник плаща. С ними поравнялся какой-то мужчина и насмешливо спросил:
– Вы когда-нибудь видели такую игру?
– Ни разу в жизни, – ответил Фред.
– У них всегда так, – с удовольствием вставил Леннокс. – Лучших игроков на поле не выпускают. Уж не знаю, за что им там платят.
Мужчина усмехнулся в ответ на это логичное замечание:
– Вот на следующей неделе они появятся и всем покажут, что к чему.
– Будем надеяться, – отозвался Леннокс вслед уже исчезнувшему в тумане мужчине. – Команда-то неплохая, – добавил он, обращаясь к Фреду.
Однако думал он совсем не об этом. Он вспомнил, как вчера ему досталось от мастера в гараже за то, что он отвесил подзатыльник посыльному, который обозвал его «косоглазым» в присутствии девушки-конторщицы. А управляющий заявил ему, что если это повторится, его уволят. А теперь он подумывал о том, не уволиться ли самому. Он говорил себе, что всегда найдет работу. Он знал цену себе и своему мастерству, когда безошибочно чуял, какой поршень извлечь из цилиндра, что не так с распредвалом или шатунами, и находил из тысячи возможных неполадок одну-единственную перед тем, как снова вернуть мотор к жизни. Какой-то мальчишка крикнул с крыльца ближайшего дома:
– Дядя, какой счет?
– Они проиграли два-один, – резко бросил он и услышал, как громко хлопнули дверью, когда мальчишка скрылся в доме, чтобы сообщить эту новость. Он шел, засунув руки в карманы, с дымящейся сигаретой в углу рта, так что пепел иногда падал ему на плащ. Из ярко освещенной закусочной потянуло запахом рыбы с жареной картошкой, и ему захотелось есть.
– В киношку сегодня не пойду, – тем временем говорил Фред. – Я-то знаю, где лучше всего в такую погоду.
На улице позади них слышались глухой топот шагов и невнятные голоса, с жаром обсуждавшие проигранный матч. На каждом углу под тускло горевшими газовыми фонарями собирались группки людей, о чем-то споривших и заигрывавших с каждой проходившей мимо девушкой. Леннокс повернул в ворота, где холодный и влажный запах с заднего двора смешивался с вонью от мусорных баков. Они отворили калитки перед своими домами.
– Пока. Может, завтра в пабе увидимся.
– Завтра не получится, – ответил Фред, уже стоявший у задней двери. – Надо велосипед починить. Покрашу его эмалью и тормоза заменю. Я недавно чуть под автобус не попал, когда тормоз не сработал.
Звякнула щеколда на калитке.
– Тогда ладно, – сказал Леннокс. – Будь здоров.
Он открыл заднюю дверь и вошел в дом.
Не говоря ни слова, он прошел через маленькую комнату в гостиную и снял плащ.
– Там надо бы протопить, – сказал он, выходя. – Плесенью все провоняло. А еще удивляемся, что через полгода одежку уже выбрасывать пора.
Его жена сидела у камина с двумя мотками ярко-голубой шерсти на коленях и вязала. Ей, как и Ленноксу, было сорок лет, но она потускнела и непомерно раздалась, в то время как он с годами оставался худым и жилистым. Трое их детей (старшей дочери исполнилось четырнадцать) сидели за столом и допивали чай. Миссис Леннокс продолжала вязать.
– Я собиралась сегодня протопить, но как-то времени не хватило.
– Айрис может растопить печку, – сказал Леннокс, садясь за стол.
Девочка подняла глаза.
– Я еще чай не допила, папа.
Ее просительный тон разозлил его.
– Потом допьешь, – отрезал он, угрожающе глядя на нее. – Топить нужно сейчас, так что живо вставай и принеси-ка угля из погреба.
Она не шевельнулась и продолжала сидеть с упрямством избалованной маменькиной дочки. Леннокс встал.
– Не заставляй меня повторять.
В глазах девочки блеснули слезы.
– Давай-давай! – прикрикнул он – Делай, что велят!
Он пропустил мимо ушей просьбу жены не привязываться к дочке и уже занес руку, чтобы отвесить ей затрещину.
– Ладно, ладно, уже иду.
Она встала и направилась к погребу. Леннокс снова сел, шаря глазами по накрытому столу и держа плотно сжатые ладони под складками скатерти.
– Ну и что у нас к чаю?
Его жена подняла глаза от вязания.
– В духовке две копченые селедки.
Он не шевельнулся и продолжал сидеть, мрачно поигрывая ножом и вилкой.
– Ну? – сердито спросил Леннокс. – Мне что, целый вечер ждать, пока дадут чего-то поесть?
Она тихонько достала из духовки тарелку и поставила перед ним. Там лежали две исходившие паром бурые копченые селедки.
– На днях, – произнес он, отделяя от кости длинную полоску белой мякоти, – поедим что-нибудь другое.
– Это все, что я смогла сготовить, – ответила жена, но ее нарочитая кротость не смогла прекратить его ворчание, однако она не знала, что ей еще делать. И оттого, что он это заметил, становилось еще хуже.
– Это уж точно, – огрызнулся он.
Из гостиной, где девочка растапливала печь, донесся грохот ведра с углем. Леннокс медленно разделывал селедку, не съев ни кусочка. Двое других детей сидели на диване и смотрели на него, не смея рта открыть. С одной стороны тарелки он складывал кости, с другой – мякоть. Когда о его ногу потерлась подошедшая кошка, он стал бросать ей кусочки рыбы прямо на линолеум, и, сочтя, что ей хватит, он так сильно пнул ее, что та отлетела и шмякнулась о буфет. Запрыгнув на стул, она принялась вылизываться, глядя на него удивленными зелеными глазами.
Он дал одному из мальчиков шестипенсовик и отправил его за «Футбольным обозрением».
– И поживей давай! – крикнул он вслед сыну. Потом отодвинул тарелку и кивнул на распотрошенную селедку.
– В глотку не лезет. Лучше пошли-ка кого-нибудь за пирожными. И чаю свежего завари, – добавил он, подумав, – а то этот перестоял.
Он зашел слишком далеко. Зачем он превратил субботний день в сущий земной ад? От злости у нее бешено стучало в висках, сердце заколотилось, и она выкрикнула:
– Хочешь пирожных – так сам за ними сходи! И чай себе тоже сам заваривай!
– Когда человек всю неделю вкалывает, то хочет чаю, – процедил он, свирепо глядя на нее. Потом кивнул в сторону мальчика. – Пошли его за пирожными.
Мальчишка уже успел встать.
– Не ходи. Сядь, – сказала она ему. – Сам сходи! – огрызнулась она на мужа. – Чай как чай, все пьют и не жалуются. Нормальный чай, а ты тут выкобениваешься. Похоже, что твои «сороки» проиграли, вот ты и начал выкаблучиваться, а больше не от чего.
Эта длинная тирада ошеломила его, и он встал, чтобы осадить жену.
– Ты это чего?! – рявкнул он. – Ты на кого хвост поднимаешь?!
Ее лицо побагровело.
– Сам слышал – чего! – не осталась она в долгу. – Может, правда тебе глаза и откроет!
Он взял со стола тарелку с рыбой и нарочито медлительным движением швырнул ее на пол.
Эта длинная тирада ошеломила его, и он встал, чтобы осадить жену.
– Ты это чего?! – рявкнул он. – Ты на кого хвост поднимаешь?!
Ее лицо побагровело.
– Сам слышал – чего! – не осталась она в долгу. – Может, правда тебе глаза и откроет!
Он взял со стола тарелку с рыбой и нарочито медлительным движением швырнул ее на пол.
– Вот так! – проревел он. – Чтоб тебе подавиться своим чаем!
– Ты псих! – взвизгнула она. – Совсем сдурел!
Он ударил ее по голове – раз-два-три! – и она рухнула на пол. Мальчишка завопил, а его сестра опрометью примчалась из гостиной…
В соседнем доме Фред с молодой женой слышали сквозь тонкие стены, как грохочет скандал. Они различали словесную перебранку и стук падающих стульев, но думали, что все более-менее в порядке, пока не раздался пронзительный вопль.
– Нет, ну надо же, а? – сказала Руби, сползая с колен Фреда и поправляя юбку. – И все из-за того, что «сороки» опять проиграли. Как же я рада, что ты не такой.
Девятнадцатилетняя Руби была аппетитная, как персик, но не рыхлая, как тесто, и уже беременная, хотя они поженились всего месяц назад. Фред поймал ее за талию.
– Я не дурак, чтобы из-за такого расстраиваться.
Она выскользнула из его объятий.
– Это хорошо, потому как иначе бы я тебе всыпала.
Фред сидел у камина с лукаво-удивленной улыбкой на лице, пока Руби возилась на кухне и готовила им поесть. Шум в соседнем доме уже утих. После хлопанья дверьми и долгой беготни в дом и из дома жена Леннокса забрала детей и ушла от него в «последний» раз.
Грехопадение Джима Скарфедейла
Я легко поддаюсь чужому влиянию и часто меняю свое мнение, как флюгер, если кто-то этого очень захочет. Но есть одно правило, от которого я никогда не отступлюсь. Вот поэтому-то я и рассказываю эту длинную историю, чтобы вы меня хорошенько поняли.
Рассказ мой – о Джиме Скарфедейле.
Никто и никогда не убедит меня в том, что не надо соскакивать с родительского крючка, когда тебе стукнет пятнадцать лет. Нужно постараться сделать это пораньше, вот только это противозаконно, как все остальное в этом прогнившем мире надежды и славы.
Штука в том, что нельзя вечно держаться за мамкину юбку, хотя все знают, что очень многим хотелось бы этого. Джим Скарфедейл был из их породы. Он так долго цеплялся за мамашу, что в конечном итоге и жизни-то другой не мог себе представить, а когда попытался что-то изменить, то готов поклясться, что он не увидел разницы между маминой юбкой и женскими подвязками, хоть я и уверен, что его с иголочки одетая красотка-жена пыталась вбить ему это в башку, прежде чем отправила его всего в слезах обратно к мамаше.
Ну, я-то таким никогда не стану. Как только представится случай слинять из дому – даже если придется грабить паркоматы, чтобы добыть харчи – я им воспользуюсь. Вместо того чтобы решать в школе задачки по арифметике, я открываю под партой атлас и прокладываю маршрут, которым я двинусь, когда настанет подходящий момент (с вырванным листом карты, засунутым в задний карман): на велосипеде до Дерри, автобусом до Манчестера, поездом до Глазго, на угнанной машине до Эдинбурга, а потом автостопом до Лондона. Вот смотрю я и никак не могу оторваться от карты с красными дорогами, коричневыми холмами и прекрасными чужими городами, так что неудивительно, что я с грехом пополам складываю два и два. (Ну да, я знаю, что города все одинаковые, если присмотреться. Одинаковые ночлежки, где полно жуликов, норовящих стащить у тебя последний шиллинг, стоит только зазеваться. Одинаковые заводы, где полно работы. Одинаковые провонявшие плесенью задворки и дома, кишащие червяками и насекомыми, если вдруг ночью включишь свет. И хотя все они одинаковые, они все-таки разные, и никто этого не отрицает.)
Джим Скарфедейл жил по соседству вместе с мамашей в доме, похожем на наш, только ближе к велосипедной фабрике, почти рядом с ней, так что я все время удивлялся, как там они от шума не спятили. Похоже было на то, что они живут на самой фабрике, потому как грохот там стоял жуткий. Я как-то раз зашел к ним в дом, чтобы сказать миссис Скарфедейл, что мистер Тейлор из лавки хочет с ней поговорить о заказе продуктов на неделю, и пока я ей это все рассказывал, я слышал, как рядом на фабрике грохочут движки и блоки, как ухают прессы, словно пытаются пробить стену и устроить у Скарфедейлов новый цех. Я бы не удивился, что именно из-за шума, как и из-за мамаши, Джим совершил именно то, что совершил.
Мамаша у Джима была женщина крупная, настоящая стерва ростом в метр восемьдесят, которая содержала дом в безукоризненной чистоте и закармливала сыночка пудингами и тушеной бараниной с картошкой и луком. Была она из тех, кого называют «людьми с характером», что значит, что она всегда добивалась своего и знала, что стремится к лучшему. Муж ее помер от чахотки почти сразу после рождения Джима, и миссис Скарфедейл отправилась работать на табачную фабрику, чтобы содержать себя и сына. Вкалывала она там очень долго, и ей приходилось из кожи вон лезть, чтобы свести концы с концами, когда она сидела на пособии по безработице, это я вам точно говорю. У Джима всегда был какой-никакой, а воскресный костюмчик, и выглядел он гораздо лучше, чем соседские ребята. Но хоть его и кормили лучше, чем любого из нас, вырос он небольшим. Я в тринадцать был таким, каким он в двадцать семь (тогда-то я поразился, что он, наверное, перестал расти), хотя я чуть не помер с голоду. Шла война, и наша семья считала, что купается в роскоши, потому что жили мы на финиковом джеме и бульонных кубиках. Джима в армию не взяли из-за плохого зрения, и мамаша его очень этому обрадовалась, потому что его папаша наглотался газа в Первую мировую. Так что Джим остался с мамочкой, что, по-моему, оказалось гораздо хуже, чем если бы он пошел на фронт и фрицы разорвали бы его на куски.
Сразу после начала войны Джим всех нас удивил тем, что женился.
Когда он рассказал мамаше о своем намерении, поднялся такой шум, что слышно было на всю округу. Мамаша его невесту в глаза не видела, из-за этого и орала. Встречался с ней тайком, а потом вдруг заявил, что женится, а до этого и словом ни о чем не обмолвился. Вот ведь неблагодарный. И это после всего, что она для него сделала, что вырастила его человеком, хоть и без отца. Подумать только, как она ради него вкалывала! Вы только подумайте и помыслите! (Господи, это надо было слышать.) Дни напролет она отбивала руки у упаковочной машины, приходила домой до смерти уставшая, но все-таки готовила ему ужин, штопала ему штаны, прибиралась у него в комнате – и вот, нате вам. А сейчас он приходит и заявляет – вместо благодарности? («Он что, залез к ней в кошелек? – быстро подумал я, пока она переводила дух. – Снес в ломбард простыни и пропил деньги? Утопил кошку? Срезал ножницами ее цветы на окне?») Нет, он явился домой и сказал ей, что женится, вот так. Она не возражает против женитьбы, вовсе нет, конечно же не возражает, ведь каждый молодой парень должен когда-то жениться. Вот только почему он не привел девушку в дом раньше, чтобы мама с ней познакомилась и поговорила? Почему он этого не сделал? Он что, стыдится родной матери? Неужели он подумал, что она недостаточно хороша для его молодой невесты? Неужели ему не хотелось приводить ее в свой дом (надо было слышать, как она произнесла слово «дом»: от этого у меня кровь застыла в жилах), хоть его каждый день и убирают дочиста? Он что, и дома своего стыдится? Или, может, он стыдится своей девушки? Она что, из этих вертихвосток? Ну, здесь тайна какая-то, это точно. К тому же это несправедливо, вот. Разве это справедливо, Джим? Так? Может, и так, но по мне – несправедливо, и тебе об этом скажет любой и каждый.
Она на минутку прекратила орать и стучать кулаком по столу, а потом открылся фонтан. Именно так, потому что ревела она навзрыд. После всего, что я перенесла и вытерпела, каждое утро поднимая тебя в школу, когда ты был маленьким, кормила тебя овсянкой и беконом перед тем, как ты шел гулять под снегом в пальто, которого не было ни у кого из оборванцев во дворе, потому что их мамаши и папаши пропивали свои пособия. (Вот так она сказала, точно так, потому что я слушал все это оттуда, где было слышно каждое слово. Готов поклясться, что наш папа и пенни из пособия не пропил, потому что на него мы жили впроголодь.) «А если вспомнить, сколько раз ты болел и я приводила к тебе врача?!» – продолжала орать она. Ты только подумай. Но, по-моему, ты слишком много думаешь о себе, чтобы думать о других, и это я тебя испортила, так ведь?
Плач прекратился. «А я-то думала, что у тебя хватит порядочности сказать мне, что ты хочешь жениться и начал ухаживать за девушкой». Она понятия не имела, как это он так исхитрился, ведь она следила за ним во все глаза. «Не надо было мне тебя два раза в неделю отпускать в этот твой молодежный клуб! – взревела она, вдруг поняв, где он нашел лазейку. – Это все он. Господи, а я-то не догадывалась. А ты мне говорил, что играешь там в шашки и слушаешь, как всякие там говорят о политике. О политике! Это ведь так называлось, да? Впервые такое слышу. В мое время это называли по-другому, и не очень-то пристойно. И вот теперь у тебя хватает совести стоять вот тут, не сняв пальто, и даже не пытаться отказаться от женитьбы». (Она не дала ему и рта раскрыть.) Послушай, Джим, как ты мог подумать о том, чтобы жениться (снова удар по столу), когда я так за тобой ухаживала? Мой бедный мальчик, ты и представить не можешь, чего мне все это стоило и как я вкалывала, чтобы мы смогли продержаться все эти годы со смерти твоего бедного папы. Но вот что я тебе скажу, сынок (резкий удар по столу, она грозит ему пальцем), тебе лучше привести ее сюда, чтобы мы с ней друг на друга посмотрели, а если она окажется пустышкой, то можешь с ней расстаться, и пусть она поищет себе кого другого, если есть желание.