— Нет, цыпа, не я, а ты… это ты взорвала склады… да и как знать, чего еще натворить собиралась? Главное, что несчастный случай произошел. Бомбистка на собственной бомбе подорвалась. Бывает и такое…
— Отпусти.
Уже поняла — не отпустит. И не в убежище он вел Таннис, но в тихое место, каковых на Уайтчепеле было множество.
— Была б ты с Грентом посговорчивей, — в ладони Томаса показался нож, небольшой, самодельный и с виду острый. — Но ты ж у нас гордая… ото всех нос воротишь…
— Придурок.
Таннис попыталась пнуть его, но Томас был проворен.
— Тебе чистенького кого подавай…
…он и вправду пару раз намекал на то, что неплохо было бы к реке прогуляться, что знает он тихое уютное местечко. И деньги совать пытался.
Таннис не взяла.
И рассмеялась… запомнил, выходит.
— Но ничего, мы все поправим, — лезвие вспороло рукав отцовской куртки и увязло в толстой шубе свитера. — Если будешь хорошей девочкой, я тебя быстро убью.
Кричать?
Бесполезно. Глухой переулок и окна заколочены. А если кто и услышит, то… в Нижнем городе не принято лезть в чужие дела.
Томас оскалился. Передних зубов у него не было — выбили еще в далекой юности, а клыки почернели, и Томас время от времени жаловался, что надо бы выдрать, потому как болят невыносимо. Таннис сочувствовала, чисто по-человечески…
— Так что, красавица, будем дружить?
Она вдруг словно очнулась и, оттолкнув его от себя, полоснула бритвой, не глядя, наугад. Томас завизжал и за лицо схватился. Меж пальцев его, желтовато-бурых, опаленных, полилась кровь.
— Ты…
Таннис подхватила упавшую сумку и, не выпуская бритвы из рук, бросилась прочь. Она бежала так быстро, как только могла, стараясь отрешиться от звуков.
…набатом гудел колокол.
…и неслись пожарные экипажи, не старые, но ярко-красные, запряженные лоснящимися тяжеловозами.
…баржи неторопливо скользили по воде.
…и узкие улицы Уайтчепела становились привычно пусты.
Выбравшись к пустырю, Таннис остановилась. Она дышала быстро, часто, едва не захлебываясь. В боку кололо. Сердце колотилось от страха и гнева.
И Таннис, прижав руку к груди, уговаривало его вернуться к обычному ритму.
Что делать?
Бежать?
На станции наверняка будут караулить… и на пристанях… и выходы из города перекроют. Проклятье! Надо было убираться сразу, когда только деньги получила…
Спрятаться и выждать? Пара недель в тихом и спокойном месте, а там… глядишь, рвение королевских ищеек поутихнет, и Грент подумает, что ей все-таки удалось сбежать. Конечно, он пошлет Томаса и остальных караулить Таннис в Уайтчепеле, будет потихоньку перебирать старые крысятники, подвалы и чердаки, но вниз не полезет, побоится подземников.
И Таннис, добравшись до старой колокольни, нырнула в лаз, порадовавшись, что за многие годы тот уже успел зарасти кустарником. Сумку, которую она чудом не выронила, оставила у входа.
Мысли были чужими. Прежде у Таннис не выходило думать так, чтобы ясно и со злостью.
Она вернулась, обойдя пустырь краем, добравшись до неприметного, вросшего по самые окна в землю домишки, хозяин которого отличался патологическим отсутствием любопытства. И увидев Таннис, он только хмыкнул:
— Вот и свиделись. Повзрослела.
— А ты постарел.
Он дернул правым плечом и поскреб левое, знакомо перетянутое грязной повязкой. В плече, сколь знала Таннис, сидел наконечник стрелы, который и отравлял жизнь папаше Шутгару. По дождливой погоде, когда наконечник оживал, папаша становился мрачен и прижимист сверхмеры, хотя его и так сложно было упрекнуть в неподобающей щедрости.
— Есть чего? — поинтересовался папаша, открывая дверь хижины.
А в ней все по-прежнему. Знакомо заскрипела под ногой половица… и в нос ударила странная смесь гнили и благовоний.
— Вот, — Таннис вытащила брегет. — Возьмешь?
Папаша проковылял к прилавку, которым служил древний стол, подпертый на один угол кирпичом. Ни стол, ни кирпич за прошедшие годы не изменились. И папаша, кинув на стол грязный платок, положил часы, раскрыл, провел пальцем по крышке… он мог сидеть так долго, придирчиво оценивая каждую вещь, и некогда эта его привычка выводила Таннис из себя.
Папаша перевернул брегет, поскреб заднюю крышку, потряс и, поднеся к уху, вновь замер.
— Что…
Папаша приложил палец к губам, и Таннис замолчала.
Он слушал биение механического сердца, кивая собственным своим мыслям.
— Дорогая штучка, — наконец, произнес он. И назвал цену, безбожно заниженную. И в этом папаша остался верен себе. Торг был коротким, злым, и он, осклабившись — как ни странно, но зубы у него сохранились все, пусть и темные, кривые — сказал:
— А ты повзрослела, девочка. Я рад, что ты еще бегаешь.
— А уж я до чего рада.
Вспоминать о прошлом было… неприятно.
— Осторожней будь, — он убрал часы в ящик стола, где — Таннис не сомневалась — лежало немало презабавных вещей. Папаша поднялся и, потерев раненую ногу, проковылял к ширме.
— Мне не деньгами.
Деньги у Таннис имелись, но показывать их папаше при всем его добром к ней расположении — надо же, и оно не истерлось за минувшие годы, — было неразумно. Папаша кивнул, ничуть не удивившись.
— Две коробки яичного порошка, — Таннис присела на шаткий табурет. — Мясные консервы есть?
Кейрен вряд ли долго на хлебе с водой продержится. И уж точно не обрадуется новости, что заключение его продлится на неделю-другую… а то и дольше.
Товар папаша Шутгар по-прежнему хранил в старых коробках, расставленных по одному лишь хозяину ведомому принципу. Он ковылял, заглядывая то в одну, то в другую, запускал руки, перебирая жестяные банки, громыхая стеклом и вздыхая так горестно, словно жаль ему было расставаться со столь ценными вещицами.
— Слушок прошел презабавный, — папаша поставил к горе банку джема, судя по виду, застоявшегося, но все равно такая щедрость была непривычна. — Что ищут тебя.
Полиция?
Нет, о полиции папаша Шутгар упоминать не стал бы.
— И ежель случится кому тебя заприметить, — он вытащил и пару серых матерчатых сумок с широкими лямками, в которые сам принялся распихивать покупки. — То надобно словечко шепнуть. За такое словечко живыми деньгами заплатят. Прилично, я тебе скажу, заплатят.
Таннис вздохнула.
Что ей делать?
А ведь папаша знает про подземелья… и нечего думать, что забыл он. Небось, до маразма Шутгару далеко, и на память он не жалуется.
— А ежели голову твою бедовую принести, то и втрое выйдет… а то и вчетверо.
Он вышел, исчез ненадолго за ширмой, но вернулся со свертком, который сунул в руки.
— Мясо сушеное. Залечь тебе надобно на месяцок, а то и два…
— Спасибо.
Мясо. Сушеное. Совет. Нет, не собирается папаша Шутгар сдавать ее. Свой он человек, из старых, честных, хоть бы и честность эта весьма сомнительного пошиба.
— Заляжешь на месяц. Недельки через две я… у своего склада буду, если не забыла, где искать.
Таннис тряхнула головой: разве ж забудешь?
— Вот там и встретимся. Если чего мало будет — скажешь.
— Спасибо. Я… я расплачусь за помощь.
— Расплатится она, — папаша дернул плечом и поморщился, небось, оживший осколок впился в плоть. — Молодая, глупая… все вы молодые, глупые… приходите, уходите, и добро, когда в жизнь, а то все больше к конопляной вдове… что, думаешь, я вовсе бессердечный?
Так и шутили, дескать, у папаши в груди вместо сердца счетная машинка стоит.
— Думаешь, мне твоих не жалко было, когда повязали? Жалко… только сама ж понимаешь, на жалости долго не проживешь.
Он подхватил сумки.
— Доволочешь-то? — и сам себе ответил. — Доволочешь. Вымахала деваха… а была-то тощею… постреленок… связалась вот…
Связалась. На свою голову. А как развязаться, Таннис не представляла.
— Спасибо, — сказала она в третий раз и, поддавшись порыву, обняла папашу. А он, только крякнул и отмахнулся:
— Иди уже. Стрекоза. И поосторожней там.
Таннис постарается.
Глава 12
На разрушенном доме умирало пламя. Оно еще металось, пожирая остатки деревянных перекрытий, вздымаясь по кирпичным стенам, которые раскалялись и осыпались с треском, с хрустом. Пламя же пробиралось в разрушенные квартиры, жадно поглощая все, до чего дотягивалось. И Брокк старался не думать, что этот дом, ныне похожий на разрушенный муравейник, был живым.
Был.
Огонь не оставит ничего, кроме выплавленного камня.
И надо радоваться, что сила заряда была невелика.
Радоваться не получалось. Брокк стоял за оцеплением, наблюдая за тщетной суетой пожарных, которые уже отчаялись успокоить разбушевавшееся пламя, но сосредоточились всецело на том, чтобы не позволить ему растечься по Нижнему городу.
Здесь дома стояли плотно. И соседний, лишь задетый взрывом, теперь стоял, грозя обвалиться в любой момент. Лишенный окон, с пробитой крышей и сломанными перекрытиями, он стоял чудом. Но вот дом покачнулся и медленно, точно надеясь, что люди успеют удержать его, стал заваливаться.
— В стороны! — старший смены кричал в рупор, и голос едва не сорвал, но все равно не был слышен в гуле иных голосов, в грохоте осыпающегося камня, в гуле огня. Толпа все же подалась назад, спеша убраться из-под дождя щебенки. Кто-то заголосил, подвывая…
— Мастер, вам следует отойти в сторону, — рядом с Брокком маячила тень гвардейца, того самого, что, остановив экипаж именем Короля, передал депешу.
Первый взрыв случился на старых складах, ночью, но не причинил особого вреда, разве что шлюзы сорвало, да и то вода ушла в катакомбы. Но Брокку вменялось оказать всяческое содействие следствию.
Он еще удивился, что о взрыве сообщил не Кейрен.
— Мастер, — гвардеец не смел прикоснуться, но все же вклинился между Брокком и осыпающимся домом. — Я отвечаю за вашу безопасность.
Экипаж был на мосту, когда громыхнуло. Далеко. Глухо. Знакомо.
К месту взрыва Брокк успел раньше пожарных расчетов и, окинув огненный столп взглядом, приказал поставить оцепление.
Тушить этот пожар не имело смысла, но люди пытались.
Раненый дом осел с ужасающим грохотом, подняв клубы меловой пыли. И кто-то завыл, перекрикивая пламя.
Да, люди успели уйти… те, кто мог ходить. Но кто-то остался. Кто-то всегда остается.
Светлое небо вдруг раскрылось, расщедрилось на дождь. Холодные струи мешались с пылью, с огнем, и рожденный в этом соприкосновении пар обжигал горло. Брокк вытащил платок и, повинуясь настойчивым уговорам гвардейца, отступил.
Смотреть и вправду было не на что.
Кажется, отныне его сны станут несколько более разнообразны.
— Величественное зрелище, неправда ли? — Олаф стоял, опираясь на стойку пожарного экипажа. — Этакое, знаете ли, первозданное буйство стихии.
Он нежно провел ладонью по лакированному борту.
— Поневоле перед силой подобной начинаешь ощущать собственную ничтожность. И все же влечет…
В светлых глазах Олафа отражалось пламя. Он смотрел на Брокка, но тот готов был поклясться, что Олаф его не видит.
— Вы ведь слышите его голос, Мастер?
Пальцы исследовали трещины, царапины, пузыри, которыми пошел лак от жара.
— Ты пьян?
Трезв. От него не тянет спиртным.
— Вы же сами знаете, что трезв, — Олаф отвернулся.
Как он вообще оказался здесь? Случайно? Или…
— Огонь завораживает, — он подался вперед, и пламя, уже почти сдавшееся, растекшееся рыжей рекой по каменной чаше, в которую превратился дом, откликнулось на молчаливый призыв. Огонь взвился, расправил рыжие крылья, словно собираясь взлететь. Брокк слышал и голос его, и отчаянное желание жить, невозможное в отрыве от жилы.
— Оглянитесь, Мастер, — Олаф отряхнулся.
А он ведь одет не по погоде.
Серые штаны на широких подтяжках. Жилет. Светлая рубашка с закатанными по локти рукавами. Руки у Олафа худые, жилистые, а на локтях кожа потемнела. Котелок, столь им любимый, съехал почти на затылок и светлые локоны Олафа намокли, прилипли ко лбу.
Да и сам он успел вымокнуть, а летавший в воздухе пепел оседал на влажной одежде, покрывая ее тонким серым слоем, будто краской. И лишь ботинки, остроносые, темно-лилового цвета, оставались чисты.
— Люди боятся огня, но не уходят, — он сунул руки в карманы.
— Это их дом. Им некуда идти.
И сколько семей остались без крова? А сколько будут хоронить мертвецов, если, конечно, останется, что хоронить.
— Конечно, — легко согласился Олаф. — Но ведь дело не только в этом, верно? Вглядитесь в их лица. Вы увидите не страх, не печаль, но желание… жажду огня, если можно так выразиться. Сейчас он — их бог, сошедший на землю.
— Я не силен в человеческих верованиях.
Олаф не услышал. Он склонил голову к плечу и наблюдал за агонией истинного пламени.
— Их бог гневается, но они принимают гнев его с покорностью. Они не помнят те времена, когда обитали в пещерах, но… голос огня, дарующего жизнь, звучит в их крови.
Дождь усиливался, и над головой Брокка беззвучно раскрылся черный зонт.
— А вас все берегут, Мастер, — Олаф стоял под дождем и, запрокинув голову, подставил лицо холодным его плетям. — Вода тоже стихия, но согласитесь, она не влечет так, как пламя.
— Что ты здесь делаешь?
— Я? — Олаф все же отвернулся от огня. — Смотрю. А вы, Мастер, что делаете здесь вы?
— Вызвали.
Случайна ли эта встреча? Или Олаф знал, где случится взрыв и…
— Думаете, не я ли бомбу заложил? — поинтересовался Олаф.
Пламя почти погасло. Оно еще пряталось в скоплениях камней, которые раскалялись, шипели и раскалывались с оглушительным треском.
— Бомбу?
Олаф поморщился.
— Бросьте, Мастер. Не станете же вы уверять, что этот пожар… обыкновенен? Возник, так сказать, вследствие естественных причин?
Именно так и напишут в вечерних газетах, быть может, выразят некоторое сомнение в том, что дома пребывали в должном состоянии, попеняют пожарным за медлительность, но…
— Я ведь не глухой. Я слышу это пламя. И сейчас мне хочется заткнуть уши. А вам, Мастер.
Брокк тряхнул головой.
Не услышать последний стон пламени, жалобный, рвущий душу, было невозможно. И чувство вины вновь ожило, на сей раз не перед людьми.
…он не думал, что все обернется именно так.
Он лишь хотел остановить войну.
— Меня вот занимает вопрос, — открыв дверь экипажа, Олаф вытащил старый и изрядно заношенный плащ. — Кому и для чего понадобилось устраивать взрыв… здесь?
Плащ оказался слишком велик для Олафа. Он повис крупными ломаными складками, а черный капюшон с бурой латкой скрыл лицо.
— Нижний город. Жилой дом. Самый обыкновенный, которых здесь множество. Оглянитесь.
Брокк оглянулся. Дома возвышались, смыкаясь углами, почти касаясь друг друга плоскими крышами. Неба почти не видно. Куда ни глянь — бурые, расписанные дождевой водой, стены, мутные стекла, за которыми проглядывает пустота.
Нижний город.
Фабрики. Заводы. Жерла труб, из которых в реку сливалась сточные воды. И желтый туман, который остро пахнет сероводородом. Пустыри и мусорные кучи. Крысы. Ежегодные эпидемии холеры и тифа. Разговоры о том, что Нижний город следует вычистить, но…
…слишком дорого.
И опасно.
Здесь обитают люди. Рабочий костяк, наполняющий жизнью, что заводские утробы, что порты и пристани. Обживающий муравейники-дома, узкие улицы и темные беззаконные переулки. Здесь собственные правила, установившиеся давно, этаким перемирием, которое позволяет Нижнему городу сосуществовать с Верхним.
Время от времени в Нижнем городе случались пожары.
Или бунты.
Кровавые разборки между бандами, в которые полиция благоразумно не вмешивалась, собирая лишь тела проигравших и редких калек, дабы передать их суду во имя формального соблюдения законности.
Нижний город нуждался в переменах, но Брокк прекрасно осознавал: это место не решатся тронуть из опасения, что и люди, и крысы, которых здесь было едва ли не больше, чем людей, хлынут на улицы Верхнего.
— Разве что… — Олаф задрал голову, скрытое под капюшоном, его лицо оставалось в тени. — Кто-то желает вызвать народные волнения… в конце концов, кого затронет смерть полсотни аристократов, случись подобный взрыв, скажем, на балу… да, трагедия, но трагедия локальная, как ни парадоксально это звучит. Кто-то, быть может, и выразит пострадавшим сочувствие, но большинство лишь позлорадствует.
— Весьма странно слышать подобные рассуждения от вас.
Дождь просачивался сквозь покрывало зонта, а с реки поднялся ветер. Сильный, порывистый, он пронизывал тонкий плащ насквозь.
— Вы, как и прочие, полагаете меня этаким… золотым мальчиком? — Олав спрятал руки в широкие рукава плаща. На плече поблескивала нашивка со скрещенными топориками — эмблемой пожарной службы. — Не отрицайте, Мастер. Талантливый, но несерьезный, верно? Это стоит в моем личном деле? Если по сути, а не по формулировке?
— Почти угадали.
Олаф кивнул и ответил:
— У каждого своя маска. Вы вот притворяетесь равнодушным, но мы ведь не о масках, верно? А о том, что кто-то взорвал бомбу в Нижнем городе. И как бы ни затыкали рты репортерам, но слухов избежать не удастся… сколько пострадало? Десятки? В городе станут говорить о сотнях, за городом — о тысячах. И о бессилии властей. Даже нет, бессилие простили бы. Заговорят о равнодушии.
Теперь, когда пламя замолчало, стали слышны прочие звуки. Ропот толпы, словно шум прибоя, шелест дождя, звон сбруи и натужное гудение моторов, которые не заглушали, пусть бы и бочки опустели. Трескались камни, шипел пепел, захлебываясь в мутной воде. И ядовитая пена плыла по дорогам.