Пропавшие без вести 2 - Степан Злобин 2 стр.


«Разбегайтесь, ребята, в леса, там много оружия!» — настойчиво звучали в ушах Михаила ее слова, когда село и та самая, знакомая школа, возле которой теперь стоял часовой-немец, и кладбище с могилою деда остались уже далеко позади...

— Ты видал эту женщину у колодца? Слыхал, что она говорила? — спросил Бурнин уже на привале, разжигая костер. — Ну и женщина!

— Да ведь это же Катя! Помнишь ту фотокарточку? Ты недавно меня о ней спрашивал... Ведь это она, — сказал Михаил едва слышно.

— Да что ты, Мишка?.. — озадаченно произнес Бурнин. — Как же так? А ты-то, дурак, — вдруг рассердился он, — что же ты ее не окликнул?! Она бы тебя за «мужа» признала. Может быть, немцы ей отдали бы тебя... Несколько случаев было таких...

— Ну что ты! — с испугом отозвался Михаил. — Она, может, замужем... И потом — я в глаза ей не мог взглянуть, понимаешь...

— Стыдно? А что за стыд, Миша?! Чего уж тебе-то стыдиться! — убежденно сказал Бурнин. — Ложное чувство... Вон сколько народу в колонне — что же, все трусы или изменники, что ли?!

Варакин смолчал. Он думал по-своему.

Майор озабоченно разжигал костер, к которому тотчас же кто-то присоседился, подбросив в кучку еще тройку полен. Заиграло пламя. По огромному полю всюду вокруг разгорались дымящиеся огни.

Сосновые обрубки от какого-то разрушенного строения, захваченные по пути Бурниным, с треском разбрасывали искры. Майор возился меж двух пристроенных к огню котелков.

— Ты считаешь, что все эти люди, каких ты здесь видишь, не смеют глядеть прямо в глаза близким, что каждый из этих тысяч бойцов должен был пулю пустить себе в башку? Я понимаю, что плен — позор для меня, командира. А принял я этот позор. Ты думаешь, что я должен был застрелиться? А что же, это ведет к нашей победе над Гитлером? Нет! Так зачем же? Что ты за самурай японский?! Самураям за это хоть рай обещают на том свете... — И, подсунув горячих углей под котелок, майор заключил: — Нет, я в загробную жизнь не верю! Банкроты кончают с собою, а мы не банкроты! На земле еще с нас многое спросится, Миша! Нам еще надо из плена выбраться и до Берлина дойти с победой!..

Варакин при этих словах друга сбросил с головы капюшон плащ-палатки. Какими-то взъерошенными, выдуманными привидениями, вырванными из хаоса клубящегося красного тумана и дыма, возникли люди у соседних костров...

«Бежать из этого скопища неправдоподобных призраков, вырваться из этого царства теней?! Об этом ли говорит Анатолий?»

Варакин пристально посмотрел на друга:

— А ты веришь, Толя, в то, что сказал?

— Чудак ты, а как же!..

Некоторое время они помолчали, слушая беспорядочный гомон окружающего табора.

— Эх, Миша, Миша! — заговорил Бурнин приглушенно.— Ведь я же все время думаю: стегануть в кусты — и поминай как звали! Да вижу ведь — ты пропадешь без меня...

Варакин почувствовал себя виноватым в том, что его рана и физическая слабость удерживают Бурнина от побега. Анатолий ведь крепок, здоров. Конечно, и он стиснул зубы от боли, но так, чтобы никто не заметил. Вероятно, отсюда и родились у него наигранный цинизм и грубая, показная практичность, которые раньше ему не были свойственны.

Накануне возле Варакина и Бурнина шальной пулей конвоя был на ночлеге убит незнакомый боец. Бурнин минут двадцать спустя с опаской, чтобы не увидели немцы, подполз и стянул с убитого сапоги. Заметив при этом молчаливо осуждающий взгляд Михаила, Бурнин презрительно усмехнулся.

— Считаешь, что мародерство?! Эх, ты! Спесь интеллигентская! Думаешь, мертвому в радость, чтобы немец с него сапоги слапал?

Он деловито перемотал портянки, спрятал в мешок свои сапоги, переобулся в более крепкие, снятые с убитого, и отстегнул цепочку с часами от его брюк. Потом достал свой кисет с табаком.

— Давай-ка закурим, — сказал он, задумчиво при свете углей рассматривая красноармейскую книжку, найденную вместе с часами в кармане убитого.

Наутро Анатолий променял кому-то свои сапоги на буханку хлеба и сало...

Когда стали ночлегом у развалин сгоревшей деревни, Анатолий по мокрой земле ночью дополз до колодца, небольшим ножом, лежа под плащ-палаткой, рыл землю, пока в яму не ушла по плечо вся рука, на дно опустил свой и Варакина партбилеты, обернутые в клеенку от перевязочного пакета, тщательно закопал и утром измерил шагами расстояние до колодца.

— Запомни, Мишка, этот колодезь. Ведь дерево срубят, дом на другом месте построят, а колодезь — примета верная, тут он и будет, — сказал Анатолий.

В пленной колонне шли, всю дорогу держась гуртом, крепкие, плечистые бородачи с красными шеями. Они двигались всегда в голове колонны, шагая твердой, размашистой поступью. Первыми входили в попутные деревни и села, и жители подавали им по краюшке хлеба, по пригоршне картофелин, по щепоти соли, по луковице или репке.

Они жадно и торопливо засовывали крестьянскую милостыню в раздувшиеся, туго набитые противогазные сумки и заплечные «сидоры», чтобы у следующих домов жалобными голосами снова слезливо клянчить...

Варакин их про себя звал почему-то «тамбовскими». Конвой ими был доволен. Никто им не командовал «реже ногу», «короче шаг», а сами они, сильные, крепкие, просто позабывали идти медленнее, не понимая того, что большинству не угнаться за ними, что самые слабые не выдержат, далеко отстанут, растягивая колонну, и, подгоняемые фашистами, упадут и будут убиты...

За «тамбовскими» вслед вступала в деревни и села вся остальная колонна с жалобными, голодными глазами, с измученными лицами, провалившимися щеками...

— Да-ай! Да-ай! Пода-айте!.. Пода-айте! — раздавались осипшие, пухие, жалобные и пристыженные голоса.

Если все, что есть у тебя, у разоренного войной человека, отдать этим тысячам бойцов, в пути умирающих с голода, и самому с детьми лечь умирать, то все-таки их не насытишь. И, в ужасе перед несчастьем родного народа, перед жуткой картиной беды, чтобы не разорвать себе душу болью, не успевшие убежать от врага крестьяне придорожных селений скрывались в избы от этих молящих глаз и протянутых рук, от самих себя, от собственной жалости...

Михаил ненавидел «тамбовских» за то, что они так бодро шагали. Он понимал, что Бурнин мог бы идти в ногу с «тамбовскими», а идет рядом с ним, со слабым, раненым другом, чтобы его поддержать. А с ними, конечно, он, Анатолий, мог бы во всем сговориться бежать, искромсать простыми ножами конвои... Они могут!..

Михаил понимал и то, что если бы не Анатолий, то сам он давно упал бы и был бы застрелен, как десятки других из той же колонны. И он был благодарен другу.

Через день после того, как они у колодца увидели Катю, близ какой-то деревни немцы в полдень позволили пленным рассыпаться по полю для поисков неубранных картофелин.

— Мишка, бреди потихоньку. Пробирайся вперед, к голове колонны. Я картошечки подшибу на двоих и тебя догоню! — ободряюще сказал Михаилу Бурнин.

Часть колонны бессильно брела вперед. Это те, кто от слабости уже боялся нагнуться: а вдруг уж не разогнешься, вдруг просто не хватит сил!.. И они без задержки, без остановки продолжали шагать. Но сотни пленных ползали по полю. Немцы, однако, скоро наскучились ожиданием. Ведь голодные люди могли целый день разгребать окоченевшими пальцами вязкие глинистые борозды, выискивая по единой картофелине.

Бесплодно подав раза два команду к дальнейшему маршу, конвойные подняли шальную пальбу из автоматов по полю, усеянному людьми.

Спасаясь от пуль, оставив лежать на картофельном поле десяток-другой мертвецов и корчившихся раненых, толпа охотников за картофелем, спотыкаясь, скользя и падая, побежала по дороге...

Под автоматным обстрелом Бурнин с картофельного поля ворвался в ряды колонны, отдышался, откашлялся и только уже в пути почувствовал боль в ноге, которая помешала ему в этот день достичь головы колонны.

— Михайла! Михайла Степаныч! Ми-иша! Вара-акин! — кричал Бурнин.

Но так многие растеряли друзей в это утро, так много глоток кричало, что даже звучный голос Анатолия утонул в этих криках, ослаб и охрип...

В последующие дни, чтобы найти Михаила, Бурнин начинал дневной путь с головы колонны и, постепенно отставая, к вечеру оказывался в хвосте; он присматривался ко всему несчетному множеству лиц и отчаялся, в течение двух с лишним суток не найдя Михаила.

Анатолий больше всего боялся, что Варакин без его поддержки погибнет. Анатолия всегда тянуло к Варакину как к человеку, который сосредоточенно и устремленно «делал» свою жизнь, всегда знал, чего хочет. Бурнину было обидно и горько видеть, как его друг, подчиняясь обстоятельствам войны, отошел от своей главной задачи. Хлопоча о возвращении Варакина с фронта в тыл, Анатолий считал, что делает полезное и нужное дело. А раз уж Варакин оказался в плену, Анатолий считал своим долгом сберечь его и устроить ему побег...

И вот Бурнин сам с поврежденной ногой ковылял в колонне один, превозмогая боль, а мысль его неотступно была с Варакиным. Да разве Миша мог без поддержки верного друга вынести этот многодневный путь под дождем, под снегом, под леденящим ветром!

И вот Бурнин сам с поврежденной ногой ковылял в колонне один, превозмогая боль, а мысль его неотступно была с Варакиным. Да разве Миша мог без поддержки верного друга вынести этот многодневный путь под дождем, под снегом, под леденящим ветром!

«Как же так вышло, что я променял на картошку лучшего друга?» — в сотый раз спрашивал себя Анатолий.

Он не думал при этом о том, что картошку он добывал для обоих, что за эту картошку он мог, как многие, поплатиться жизнью...

Когда наконец, на девятый день пешего этапа, пленников погрузили в вагоны, все были рады, что не шагают ноги, что дождь не сечет их и ветер не бьет в лицо. Тесноту заметили только часа через три, когда скорченные руки и ноги потребовали хоть чуть распрямиться, переменить положение. Но теснота не давала возможности шевельнуться.

— Не горюй, ребята, как ночью ударит мороз, так тесноте будем рады! — утешил кто-то за спиною Бурнина.

Это был явно голос Силантия Собакина, который уже несколько дней как отбился от него и совсем пропал с глаз. Анатолий хотел повернуться к нему, но не смог, в тесноте со всех сторон сжатый людьми; после долгих стараний все-таки обернувшись, Бурнин узнал и соседа Силантия, командира батареи ПП лейтенанта Борю Маргулиса.

В последние дни обороны Силантий был из охраны штаба послан на пополнение батареи Маргулиса; у него на глазах был Маргулис захвачен в плен, когда сам стал на место раненого наводчика. Немцы схватили его, наскочив вдвоем сзади.

— Глядим — уж его руки за спину и тащат! А орудию бросили, — должно, посчитали, что никого не осталось... А мы-то с дружком как раз в кусты поднесли снаряды, — рассказывал Бурнину Силантий. — Кабы не наш лейтенант меж них, дали бы мы им в тыл!

— Ну и напрасно не дали! — сказал Маргулис, видно считавший, что гибель тогда для него была бы лучшим исходом.

— А скажем, обратно было бы — нас уводили бы, а ты у орудия? Ты дал бы по нас? Дал бы? — добивался Силантий.

— Смотря в какой обстановке, а то и дал бы! — сказал лейтенант.

— И мы потом дали, сам чуял! — усмехнулся Силантий.

Со всех сторон между соседями по вагону велись разговоры о последних боях перед пленом. Разговорами люди отвлекали себя от голода, от тесноты, мучительность которой еще усилил ночной холод. Затекшие в неподвижности, скорченные ноги, отлежанные руки, согнутые спины смертельно ломило...

Когда после двух суток пути, у длинной бетонной платформы перед разбитым бомбежкой вокзалом, конвой отодвинул засовы и распахнул двери вагонов, пленные стали из них не выходить, а вываливаться — так одеревенели иззябшие ноги.

Их погнали по городу.

Бурнин узнавал этот город. Тут ему довелось служить. Он знал эти улицы, эти дома, от которых остались теперь пустынные каменные коробки, мертвые остовы города... Знал он и этот артиллерийский городок на загородном шоссе, перед которым выстроили колонну пленных.

Кирпичные казарменные корпуса были теперь обнесены колючей проволочной оградой и окружены сторожевыми вышками.

Вот, значит, лагерь, в котором им предстоит проводить свои пленные дни, недели, может быть долгие месяцы, за этой колючей проволочной оградой, под направленными с вышек пулеметами... «Разбегайтесь, ребята! В лагере все пропадете!» — говорила тогда та женщина у колодца», — вспомнил Бурнин.

Стоя перед воротами, пленные успели заметить, что в окнах зданий лопнувшие от бомбежки стекла были заменены фанерой. Может быть, даже там топят... Тепло! Как о нем мечтали эти издрогшие люди...

Сюда дошли только самые сильные. Если бы это не был конец пути, они могли бы идти и дальше, но раз уже был объявлен конец, то все силы сразу иссякли. Пройти еще пять километров для большинства уже стало немыслимо, не столько из-за физической усталости, как оттого, что вдруг у всех сдали нервы...

— К обеду поспели! — с облегченным вздохом сказал кто-то неподалеку от Бурнина.

— Почему ты знаешь — к обеду?

— А вон там, за проволокой, бачки потащили с горячим, пар поднимается...

— Ишь, черт, глазастый! Горячее разглядел! — отозвался кто-то.

Бурнин не вступал в разговоры. Он вдруг почувствовал последнюю, смертную слабость, такую, что сам удивился.

— Ты что, браток? — заботливо спросил Бурнина Силантий.

— А что?

— Да лица на тебе не стало.

— Черт его знает, ведь я, должно быть, больной и лопатки и ребра колет, особенно сильно, когда вздохнуть или кашлять, — признался Бурнин.

— Воспаление легких, пожалуй! — сказал кто-то.

— А ну вас, товарищи, к черту! Вас послушаешь, да и помрешь! Отлежал человек бока, вот и больно! — взъелся Силантий.

Было ли то воспаление легких или просто он отлежал бока, Анатолий не знал. Но сил больше не было. На территорию лагеря он входил едва волоча ноги, будто из отсыревшей глины, нестойкие, ломкие ноги...

Оказалось, что лишь лазарет находится в казармах артиллеристов, а рабочий лагерь — в помещениях гаражного типа, где до войны стояли орудия, и в хозяйственных зданиях городка...

«Черт с ними совсем! Добраться бы хоть до гаража, только бы отдохнуть!» — думал Бурнин.

— По трое разберись! Нале-во! Равняйсь! — командовал красноармеец с белой повязкой на рукаве с буквою «Р». В руках у него была плеть.

— Что за малый? Что значит «Р»? — спрашивали пленные друг у друга.

— Не «Р», а «П» немецкое — полицейский, фашистский прихвостень! — пояснил кто-то.

— То есть как это — полицейский? Русский?! — раздались голоса удивленных людей. — Смотри — на своих, на советских, и с плетью! Вот гнида!

— Смир-рна! — зычно скомандовал «прихвостень». С обширного пустыря перед лагерем дул нестерпимо холодный ветер. Пленные переминались с ноги на ногу, ежились.

— «Смирно» была команда, слыхали?! — со злостью выкрикнул полицейский. — Военные люди... — и он грязно выругался.

К нему подошел молодой немец, унтер-офицер, и, обращаясь к пленным, заговорил по-русски:

— Прежде чем получайт обед, есть приказ выводить из ряды евреев и комиссаров. Если есть евреи и комиссары, они должны выходить из строй.

— Комиссарам, политрукам и евреям выйти из строя! — крикнул малый с повязкой полицейского. — А ну, выходи, живо!

Из строя никто не вышел.

Немец заговорил:

— Немецкое командование знайт, что комиссар и еврей из строй сам не выйдет. Когда им командоваль выходить, то хотель, чтобы русский люди понимайт, что они есть трусливый. Русский пленный сами должны называйт евреев и комиссаров.

— А вы, ребята, не бойтесь. Выталкивайте их взашей из рядов, а то весь обед простынет! — поощрял полицейский.

— Шкура ты, сволочь! — раздался из колонны охрипший голос.

— Вот он и сам откликнулся, жид-комиссар! — обрадовался полицейский. — Ну где ты там, выходи!

Колонна молчала. Люди были недвижны, только один человек упал на землю, потеряв последние силы.

— Встать! — закричал на него полицейский. — Встать, живо! Вставай, сволочь!

Он подбежал к упавшему и ударил его в бок сапогом.

— Больной он, не может стоять. Чего бьешь! — вступился сосед упавшего.

— Молчать! — Полицейский наотмашь ударил заступника по лицу.

Тот тоже рухнул.

— Встать! — заорал полицейский.

Пленный поднялся, рукавом вытирая с лица кровь, но первый упавший лежал.

Подошел немец и выстрелил из пистолета в голову лежачего.

«Вот и я сейчас так упаду, — подумал Бурнин. — И меня он пристрелит. А может, и лучше, чем гнуться под плетью!»

Он впервые за все время повел глазами по сторонам и увидал, что полицейских вокруг десятка два, немцев с автоматами тоже всего с десяток.

«До чего же мы ослабли в дороге! — подумал Бурнин. — Ведь нас больше тысячи, а мы эту тварь не смеем прикончить!»

— Колонна вся будет стояйт, пока назовет евреев и комиссаров! — объявил унтер переводчик.

И они стояли, едва держась на дрожащих ногах. Ветер жег лица, сек щеки, глаза, драл уши, студил груди и спины...

«Упаду, упаду, — думал Бурнин. — Упаду, не выдержу».

Но он стоял, как будто закоченел стоя. Саднила боль в груди. В глазах набирались слезы от обиды и горького унижения, но ветер высушивал их на ресницах, не давая скатиться на щеки.

Анатолий слышал, как упали один за другим еще два человека, потом еще. Их пытались поднять товарищи. Один упал совсем близко. Анатолий слыхал, как двое его уговаривали напрячь силы, подняться.

— Оставьте меня. Пусть, сволочь, пристрелит! Не хочу я терпеть!

— А им только и надо того! Дурак! Подымайся, не радуй фашистов! — доказывали ему товарищи.

— Не хочу. Пусть убьют — не хочу! — крикнул тот.

Их так продержали под ветром часа четыре, пока начались сумерки.

Тогда подошли немецкий унтер и полицейский. Унтер походя выстрелил в головы всем лежавшим. Бурнин насчитал двенадцать выстрелов.

— Вам дают одна ночь лучше думать, кто есть комиссар и еврей, — сказал унтер, обратившись к колонне. — Нах барак! — скомандовал он.

Назад Дальше