Болото поросло кустами и мелкими корявыми деревцами ольшаника и осины, они гнездились в болоте неширокими купами на редко разбросанных островках. Солдаты брели уже по колено в воде и тине, уверенно, почти с таким же знанием этих мест, как и Катя, которой друзьям теперь уже не было видно.
— Завязнем! — шепнул Сергей.
— Пустяки! Немцы лезут, а мы что?! Болото-то русское!
— Товарищ майор, кто отсюда услышит? Глушь! Стукнем по разу, а? — предложил Сергей. — Ведь товарищ Катя не знала о наших «грачиных», когда стрелять запретила...
Вместо ответа Бурнин шагнул в воду. Сергей за ним.
Босые ноги их погрузились в теплую, склизкую и противную тину, и из нее ползли, как живые, щекоча обнаженные икры, всплывали наверх и лопались радужные вонючие пузырьки.
Немцы шли впереди со своими большими шестами. Порхая над ними, расстрекоталась стая сорок. Впереди, за кустами, на мгновение снова мелькнуло зеленое платьице Кати.
Деревья оборвались как-то вдруг. Впереди расстилалась гладкая, поросшая ряской, без всяких приметных ориентиров, широкая, почти на полкилометра, луговина.
— Вот тут-то оно и есть! — шепнул Сергей. — Тут трясина пойдет, Корнилыч.
Катя не задержалась, не замедлила шага. Немцы ступили за нею на луговину. Прятаться им уже было некуда. Шагов сорок или полсотни они шли за Катей по едва, приметному следу, который тут же, у них на глазах, сплывался и исчезал. Они ступали осторожно, опирались на свои длинные шесты и, видимо, осознавали опасность...
— Матка, хальт! — вдруг крикнул один из солдат, в нерешимости остановившись.
Второй немец тоже остановился, и оба они навели автоматы на Катю.
Женщина оглянулась и растерянно замерла.
— Komm her! Komm!
— Hande hoch! Komm her!1 — кричали солдаты, не сводя с Кати направленное на нее оружие.
— Hande, Hande hoch!2 — настойчиво кричал немец, когда Катя покорно пошла к ним навстречу.
Она подняла руки и остановилась среди болота.
— Komm! Komm, verfluchte, nochmal! — закричал гитлеровец.— Komm, Schwein!3
------------------------------------------------------------------
1 Иди сюда! Иди! Руки вверх! Иди сюда!
2 Руки, руки вверх!
3 Подойди! Подойди еще, проклятая! Иди, свинья!
Она еще шагнула вперед. Фашистские автоматы почти упирались в грудь отважной женщины, стоявшей с поднятыми руками.
Бурнин вскинул ствол и поймал фашиста на мушку. Их отделяло от немца не более полусотни метров. На это расстояние «грачиного» было достаточно. Солдат покачнулся, сраженный пулей, и молча рухнул в трясину. Второй солдат обернулся на выстрел с поднятым автоматом, но выстрелить в Бурнина и Сергея он не успел — крепкие руки Кати не с женской силой толкнули его сразу в оба плеча. Фашист упал головою в болото, и только босые грязные ноги его конвульсивно задергались над зеленой зыбью, словно в какой-то отчаянной пляске, но и Катя едва не упала. Несколько раз она, как птица крыльями, взмахнула руками, силясь сохранить равновесие. И все-таки удержалась, выстояла. Отступив шагов пять и закрыв руками лицо, Катя отвернулась от зрелища пляшущих в воздухе ног.
— Живучий, сволочь! — сказал Сергей, сплюнув сквозь зубы. — Ловко она его! А я, понимаешь, совсем растерялся. Стрелять? Так в нее угодишь! Да-а! Женщина! — задумчиво протянул он.
Бурнин молча смотрел, как ноги немца, уже перестав дергаться, медленно погружаются в трясину.
— С победой вас, Катерина Антоновна! — радостно произнес Анатолий.
Катя молча, предостерегающе подняла руку, подавая им знак оставаться на месте. Покосившись на все еще торчавшие из болота, но уже недвижные ноги, она пошла навстречу друзьям...
Бурнин схватил ее за обе руки.
— Милая моя Катерина Антоновна! — с жаром воскликнул он. — Да как же вы так попались?!
— Они за мною следили уже с неделю. Эти из всех следопытов болота были самые жадные. За эту тропу ведь объявлено пять тысяч марок. А как я попалась? Сама не могу понять! — сказала она, еще тяжело дыша.
Последний след гитлеровцев исчез на трясине — болото их поглотило.
— Ну, пошли, — заключила Катя. — Идите строго за мною. Сами видали, что получается, если хоть чуть отклониться!
Солнце уже поднялось, и болото запахло медом, мятой и гнилью. Залетали стрекозы. Ноги скользили в жидком, противном месиве, под которым едва прощупывалась утопленная в болото гать. Когда друзья вошли почти по пояс в режущую осоку, в камышняк и почувствовали под ногами более плотные корни, на душе у них стало легче.
Бурнин и Сергей — оба изнемогали от жары и напряжения. Катя же шла легко и привычно, почти не меняя походки.
Но вот тина стала помельче, осока — выше, вот невидимую тропу обстала сплошная стена камышняка в человеческий рост.
Вскоре они выбрались на небольшой островок, заросший ольшаником и серебристой трепетной осинкой.
— Ну вот, тут уже безопасно, — сказала Катя. — Смотрите, какой приют!
По островку разрослись незабудки, непременные одуванчики, какие-то желтенькие безымянки и скромная душица.
Сбросив с себя в траву тяжелое снаряжение и вымыв изрезанные осокою ноги, Сергей подложил под голову мешок с трофейным оружием, спросил еще раз, действительно ли так уж тут совсем безопасно, и задремал.
Анатолий и Катя не спали. Они вполголоса говорили о побеге из плена, о жизни «под немцами», о партизанской борьбе...
Они быстро освоились и разговаривали как давно знакомые и очень близкие люди. Оба они то и дело хлопали на себе бесчисленных комаров и слепней.
— Да, романтики в партизанщине вашей довольно, — сказал Бурнин.
— Ну, ведь как сказать... Конечно, и романтики, Анатолий Корнилыч. А дело-то делаем по-настоящему. Правда? На юге-то вон фашисты ведь лезут опять вперед... В Сальские степи, на Дон, на Кубань, к Армавиру... А тут — под Воронеж подперли... Вы небось сводок давно уже не слыхали? ..
— На Кубань?! К Армавиру?! Когда же все это?! — услыхав такие жуткие новости, воскликнул Бурнин. — Ну, тем более, значит, надо скорей выбираться к своим... Да, тем более! — повторил Анатолий, едва осваивая умом эти новости: Дон, Кубань, Армавир... — А почему нам нельзя сейчас пробираться через болото, Катерина Антоновна? — нетерпеливо спросил он.
Она усмехнулась:
— Прямо сейчас, немедленно, под Калач-на-Дону, милый вы мой человек Анатолий Корнилыч!
— А что тут такого?!
— Да вы как ребенок! Ведь знаете, вам еще сколько отсюда идти по фашистским тылам! — сказала Катя. — А остров покинуть при свете нельзя. Фашистам одно местечко там, впереди, видно днем. С колокольни мгновенно срежут нас пулеметом. Я думаю, надо бы нам взорвать колокольню...
— Фашистов топить в болоте, взорвать колокольню... Ведь вот вы какая, а! Не ждал я такой вас увидеть!
— А какую же ждали? — улыбнулась она.
— Да нет, я ведь совсем-совсем не про то, Катерина Антоновна! — смутился Бурнин. — Сейчас я, конечно, и ждал вас такую... Мы с Сережкой в лагере говорили про вас: мол, не может быть, чтобы она не была с партизанами связана... А я ведь совсем о другом говорю... Я про ту девочку, которая года три стояла у Мишки возле чернильницы на столе... Я в ту девочку был лет десять назад влюблен...
Бурнин замолчал и усмехнулся.
И ему казалось сейчас, что он в самом деле еще тогда, по карточке, был влюблен, что не напрасно расспрашивал о ней Михаила на фронте, что совсем окончательно заново полюбил ее при встрече в колонне пленных и что это любовь привела его к ней. Именно вот о такой, вот об этой самой подруге, мечтал он в жизни, казалось ему...
— Да, та была не такая, — задумчиво ответила Катя.— Та фашиста в болоте утопить не сумела бы и колокольни взрывать не думала. Та голубыми глазами смотрела на мир, даже смешно — знаете, вот такими, как эти незабудки... И у вас тогда, вероятно, такой бородищи не было и лысинка не пробивалась?
Анатолий схватился за голову:
— А разве...
Катя засмеялась:
— Война! Плен, побег... А вы и не знали? Простите, что огорчила, да ведь это пустяк, Анатолий Корнилыч! Лишь бы сердце не плешивело, лишь бы душа не фальшивила, а волосы — больше ли, меньше ли их... Я женщина, Анатолий Корнилыч, и то про морщинки сейчас не думаю. Вон сколько их развелось!.. Вы женщин давно не видели, Анатолий Корнилыч, а нынче ведь наши женщины все такие же.
— Ну, наверно, не все! — возразил Бурнин.
— Все изменилось. Беспомощных не осталось. Приходится всем бороться так или иначе, — ответила Катя.
— Катерина Антоновна, — вдруг решился сказать Бурнин, — идемте вместе туда, на Большую землю...
— На Большую? — переспросила Катя. — Боюсь, что Большая земля для меня велика! — с какой-то горечью усмехнулась она. — Я и тут повоюю...
— Здесь у вас близкие? — осторожно спросил Бурнин.
— Близких полно! А вы оба дальние разве мне? Я баба жадная, вон скольких вас зазывала! — не без похвальбы сказала она.
«А чего же ей не хвалиться! И есть чем!» — подумал Бурнин.
— Но теперь ведь вам и казаться в село, говорят, нельзя.
— Близких полно! А вы оба дальние разве мне? Я баба жадная, вон скольких вас зазывала! — не без похвальбы сказала она.
«А чего же ей не хвалиться! И есть чем!» — подумал Бурнин.
— Но теперь ведь вам и казаться в село, говорят, нельзя.
— А мне, Анатолий Корнилыч, зачем в село, покуда там немцы? Мне и не надо!
Бурнин взял ее руку. Катя не отняла ее. Рука была трудовая, шершавая, вся в мозолях.
— Нет мне дороги туда, на Большую землю, сейчас, Анатолий Корнилыч, — сказала Катя. — Был муж у меня любимый, хороший инженер, талантливый человек, конструктор. Прожили мы пять лет. Нечаянно опередил мой муж с изобретением одного мерзавца, — так просто, идея совпала... Бывает... А тот негодяй был жаден, к тому же с великой протекцией, карьерист — ну и слизнул человека, как бык языком...
Она промолчала. Лицо ее вспыхнуло неровным, сухим румянцем, глаза потемнели.
— Как так — бык языком человека? — спросил Бурнин, чтобы прервать ее тяжелое молчание.
— Так просто! Слово по поговорке сказалось, а слово-то верное сорвалось. Ведь именно языком слизнул: оклеветал, оболгал и сгубил. Изобретение было большой оборонной важности, чертежи, разумеется, хранились секретно, и вдруг самый значительный, с очень серьезной деталью, пропал в тот день, когда было назначено рассмотрение всего дела в комиссии. Чем бы искать виновников исчезновения документа в этой самой компании, мужа схватили и обвинили в измене, в выдаче чертежа иностранцам... Да мало того, что мужа оклеветали, и меня с ребенком, с малюсенькой девочкой, за то, что я добивалась правды, за то, что везде заявляла, что не верю такой клевете, — меня заслали черт знает куда, в морозные степи. Дочку там потеряла... — Катя громко хлебнула воздуху. — Что из того, что три года спустя с меня обвинение сняли! Как сняли? В чем обвинение?! «Великодушно» сказали, что я не была соучастницей мужа... В чем, в чем соучастницей?! В том, что он честный и светлый был человек?! А он где? Где? Добивалась... Молчали, молчали. Перед самой войной мне сообщили, что он покончил с собой... И говорят — малодушие... Черт вас возьми — в чем малодушие?! Я вот дерусь тут с фашистами. Пусть меня немцы схватят, пусть будут пытать, зубами грызть... Все муки вынести можно за правое дело... А от своих из-за клеветы терпеть... Сколько же? Год, ну, два, будем считать, что не успели во всем разобраться... Ну, три... А если ты все исчерпал, все доказал, а тебя продолжают мучить, а клеветник, карьерист торжествует, и еще награжден и в почете? В почете за то, что украл изобретение, воспользовался чужим талантом, чужим умом и трудом, утопил клеветою честного человека, погубил, а сам торжествует!.. Ведь советскими людьми называются эти люди. Как они смеют, Анатолий Корнилыч?! Вы понимаете что-нибудь?.. Ведь голова идет кругом! Ведь этим людишкам до себя только дело, до собственного почета, удобств!.. Да как же тут жить?! Эх, да уж ладно! Кто сам не прошел через это, тот разве поймет?! — Она махнула рукой и, резко отвернувшись, лежала на животе, напряженно и молча смотрела в траву, где копошились какие-то мураши.
— Что же, вы никогда в СССР не вернетесь? — спросил Бурнин.
Катя резко повернулась к нему и села.
— А где же я, Анатолий Корнилыч?! Милый вы человек, вы что, обалдели?! — просто сказала она. — Я со своей, с советской земли никуда не уйду и с фашистами как дралась, так и драться буду. А если я на Большую землю сейчас ворочусь, то подумайте, что со мной станет. Встретятся те же клеветники. Ведь они «не запятнаны», ведь они считаются патриотами! Это же люди, которые стеной стоят друг за друга, они тем и держатся, что сплотились: я тебя прославляю, а ты за это меня, а мы вместе третьего, и тот нас обоих поддержит... Ведь в этом их сила, что издали чуют друг друга, поддерживают во всем, выдвигают, святыми и бескорыстными объявляют. Ведь у них не только подлостей, у этих людишек, даже ошибок и то не бывает!.. Они ведь в воде не тонут и в огне не горят... А ведь я им бельмо на глазу. Они понимают, знают, что я их разглядела и простить никогда ничего не смогу. Я им яд. Я им хуже змеи... Им меня выгодно погубить. Они «бдительность» тотчас проявят: «В оккупации, скажут, была?» — «Была». — «Муж погиб в заключении, изменник и враг народа. Сама тоже три года сидела? Ну, понятно! — скажут. — Озлоблена на советскую власть. А может, она от немцев теперь сюда со шпионским заданием!..» Меня и схватят... Может, так годика через три следствие разберется, не знаю... А я хочу жить, бить фашистов, советскую землю свою защищать вместе со всем народом, а не сидеть под следствием. Я тут, вот тут, докажу своей жизнью, а нет — так и смертью, что советские люди везде остаются советскими, что тот, кто не верит им, кто внушает неверие, тот только вредит коммунизму.
— Кому же хотите вы доказать? — спросил Анатолий.
— Не знаю... Партии, может быть. Советской власти... От кого идет недоверие? Кто его породил? Я была и в тюрьме, и в лагере. Я видела, какие там были честные и хорошие люди. Вся боль их была не за себя, не за личные судьбы, а за родину, за советскую власть. Почему их держали в тюрьме? И женщины были — жены, матери, сестры этих людей, старая большевичка одна была, которая Ленина знала, до революции в тюрьмах сидела... Никто не может понять, в чем дело... Но есть, должно быть, какие-то злые силы. Не вечно же им пятнать советскую землю. Вот народ победит фашистов и с ними тогда разберется... Я верю в это. Ведь все-таки правда должна победить, Анатолий Корнилыч! Есть же на свете наша, советская правда!..
— Н-нда-а... — тяжело произнес Бурнин.
Что было ему ответить на вопль изболевшегося человека? Выросший в комсомоле и в партии, с юности вступив в Красную Армию, Анатолий верил в безусловную целесообразность всего, что делается советским правительством. Все, кого назвали в газетах врагом народа, были ему ненавистны, как предатели и фашисты. О том, что могут быть совершены ошибки советскими судебными органами, он никогда не думал, пока не столкнулся с Петром Николаевичем Балашовым, который был выпущен из тюрьмы и тотчас же получил повышение в звании, высокое назначение... Значит, была в отношении его допущена большая ошибка... Но ведь и он не озлобился, ни от чего не отрекся. Остался большевиком... Сделай Катя свои признания раньше, пока Анатолий не видел ее готовой на смертный подвиг против фашистов, — его, наверное, возмутили бы и оттолкнули ее слова. Но сейчас она была проверена жизнью и смертью. Нет, такие не лгут! Она может лишь искренне заблуждаться сама. И для нее это, конечно, трагедия...
Анатолий почти не мог ей поверить, но не мог он и возражать. Он молчал, глядя на воду, которая просвечивала сквозь густые стебли камышняка, обступившего крохотный островок, на вьющихся над камышом стрекоз...
Катя тоже молчала, опершись подбородком на скрещенные впереди себя руки.
Но как ему было и не поверить ей, женщине, которая прошла через такие тяжелые испытания и не только оказалась несломленной, но даже и не представляет себе, что она может остаться в стороне от борьбы против фашистов и за утверждение той самой советской власти, от которой она чьей-то неправдою понесла обиды! Потеряла ребенка и мужа, терпела оскорбления и горе в течение ряда лет, но ведь не взвалила она вину за эти свои несчастья на советский строй, не возвела свою беду во главу угла в жизни. Так вот у настоящего советского человека всегда отступают на задний план его личные беды, если он чувствует себя частью народа. И он может «жизнью своей, а нет — так и смертью» доказать вот эту самую сущность советских людей!
Ведь Катя из тех «пострадавших от большевиков», кого так ласкают фашисты, предлагая им всякие льготы...
Невольно Бурнин обратился мыслью к лагерным полицаям и комендантам, ко всей этой своре бывших советских и в большинстве «пострадавших» людей. Но даже самое отдаленное сопоставление по противоположности показалось ему оскорбляющим Катю. Именно вот сейчас, через нее, он постиг для себя впервые значительную и весомую на всю свою жизнь человеческую правду — глубину человека.
Бурнин с благодарностью перевел взгляд на Катю, и вдруг его словно толкнуло что-то под сердце.
И синенькие нежные жилки под коленями, которые были видны из-под замызганной юбки и так не вязались с загрубелыми ступнями ее босых, искусанных комарами, облепленных тиною ног, и обгорелая дочерна под солнцем, слегка шелушившаяся, но красивая, гибкая, женственная шея, и прядка волос, которая вылезла из-под деревенского платка и блестела под солнцем ранней сединкой, и синие, потемневшие при ее рассказе глаза, и вся она в прямом и прекрасном облике жизни стала ему навеки близка...
Катя повернула к нему лицо. Он встретился с ней глазами и вдруг по какой-то искре смятения в ее зрачках увидал, что без слов выдал ей себя с головою... Торопливым движением она одернула юбку, села, оправила на волосах платок, застегнула верхнюю пуговичку на кофте и с нарочитою простотою заботливой хозяйки сказала: