У меня хотя бы избирательный округ небольшой и ограниченный набор возможных унижений. Меня принимали за вора, за учтивого насильника, за мойщика машин без своего ведра, за бродячего стекольщика, не говоря уж о вкрадчивом кровельщике, доверительно сообщающем, что там у вас черепицы отошли, мэм, а мы как раз случайно оказались с лестницей в вашем квартале, так, может, поладим на восьмидесяти фунтах? И это притом, что я всего лишь скромно пытался снять жилище на несколько месяцев, одну комнату для непостоянного пребывания, плата, разумеется, вперед, сидеть с ребенком, к сожалению, не смогу. В ответ многозначительно переглядываются — оказывается, надо еще отвести от себя подозрение в том, что я ищу место для тайных любовных игр с несовершеннолетними жертвами разврата. Понимаете ли, мэм, я киносценарист, мне нужна отдельная студия, абсолютное одиночество, чтобы приходить и уходить когда вздумается, частые отсутствия, капризы гения, знаете ли, страсть к перемене мест, могу представить несколько поддельных рекомендаций от ректоров разных колледжей Оксбриджа, от директоров Шекспировских школ, одно даже на бланке Палаты Общин. Не бродяга, не взломщик, а настоящий, черт побери, Орсон Уэлс,[37] вот кто обращается к вам за помощью, хозяйка, и без пользования телефоном.
Едва не выгорело в № 67, и это было бы идеально. Но она предложила прекрасную комнату под самой крышей, окнами во двор. Мне пришлось изобразить страх перед испепеляющими лучами солнца. Мой хрупкий гений нуждается в северном освещении. А с окном на улицу никак нельзя?.. Увы, нет. И я уныло поплелся дальше и дошел до № 55, где перед фасадом сплетала ветки араукария и окна сильно страдали от глаукомы. Низкая калитка открылась со скрипом, расписавшись ржавчиной на моей ладони (Я ее приведу в порядок, мэм!), дверной звонок звонил, только если нажать его большим пальцем наискось с юго-юго-востока. Миссис Дайер оказалась крошечной; голова ее вращалась на тонкой шейке, как гелиотроп на стебле, а волосы прошли стадию белизны и желтели, как табачное пятно на цыганском пальце. У нее есть комната с окном на север, кино она и сама любила, пока глаза не сдали, и денег вперед ей не надо. Это было выше моих сил. С одной стороны, мне хотелось крикнуть ей: «Не доверяйтесь мне так, вы ведь меня не знаете, нельзя принимать на веру то, что вам говорят, это опасно, вы такая хрупкая, а я такой здоровенный»; а с другой стороны, подмывало шепнуть: «Я вас люблю, уедемте вместе вдаль, сядьте ко мне на колено, я всегда буду помнить вас. Вы так полны своим прошлым, а я так полон моим будущим».
Вместо этого я предложил:
— Хотите, я приведу в порядок вашу калитку?
— Она и так в полном порядке, — твердо ответила миссис Дайер, и меня захлестнула волна невыразимой нежности.
Теперь, неделю спустя, я сижу здесь, наверху, в сени моей араукарии, и смотрю через сумеречную улицу, поджидая, когда вернется домой моя любимая. Она скоро появится и будет выгружать из машины покупки — рулоны двухслойных бумажных полотенец, молоко и масло, джемы и соленья, хлебы и рыб, и зеленую жидкость для мытья посуды, и слоновую коробку отвратительных засыпок, которые Стю употребляет на завтрак, бодро тряся по утрам над тарелкой, как маракасы: шш-чак-а-чак. Шш-чак-а-чак. Как мне удержаться и не съехать по стволу араукарии прямо вниз, чтобы помочь ей в разгрузке ее маленького автомобиля?
Хлебы и рыбы. Для Стюарта она всего лишь мастерица покупать продукты. А по мне, так она творит чудеса.
ДЖИЛИАН: Телефон зазвонил, когда я выгружала покупки. Я с улицы услышала звонок. Но у меня в обеих руках были полные сумки, под мышкой — батон, ключи от двери в зубах, ключи от машины еще в кармане. Я ногой захлопнула дверцу, опустила одну сумку, заперла машину, подхватила сумку и побежала к двери, а на крыльце остановилась, уронила батон, не могла найти ключи, поставила сумки, вспомнила, что держу ключи во рту, отперла дверь, вбежала, и в этот момент телефон замолчал.
Я не огорчилась. Я теперь гораздо спокойнее отношусь к тому, что раньше так раздражало, и даже совсем скучные дела вроде покупок стали казаться увлекательными. А не попробовать ли вот это? Не знаю, любит ли Стюарт сладкий картофель? И так далее. Обычные заботы.
Снова зазвонил телефон. Я сняла трубку.
— Прости.
— Как вы сказали?
— Прости. Это Оливер говорит.
— Привет, Оливер, — снова деловито-веселым голосом. — За что просишь прощения?
Он молчал, как будто обдумывал очень глубокомысленный вопрос. Потом ответил:
— Я… э-э-э… я думал, ты, наверно, занята. Прости, пожалуйста.
В трубке вдруг зашуршало, затрещало. Голос слышался как бы издалека. Я подумала, что он уехал и звонит откуда-то, чтобы извиниться за прежние звонки.
— Оливер, где ты находишься?
Снова долгое молчание. Потом:
— Все равно где.
И тут мне представилось, что он принял какую-то отраву и звонит попрощаться. С чего это мне взбрело в голову?
— Что-то случилось?
Опять его стало хорошо слышно.
— У меня все отлично. Мне давно не было так хорошо.
— Вот и прекрасно. А то Стюарт о тебе беспокоился. Мы оба беспокоились.
— Я тебя люблю. Всегда буду любить. Никогда не перестану.
Я положила трубку. А как бы вы поступили?
Я все время анализирую: разве я его поощряла? У меня и в мыслях не было. Почему же я чувствую себя виноватой? Это несправедливо. Я ведь ничего не сделала.
Я отвлекла его от мысли поездить со мной по магазинам. Вернее, просто сказала, что поездка не состоится. Теперь он говорит, что хочет посмотреть, как я работаю. Я сказала, что подумаю. В дальнейшем я буду разговаривать с Оливером очень твердо, прямо и по делу. Он убедится, что ему нет смысла болтаться поблизости и притворяться влюбленным. Но Стюарту ничего не скажу. Пока не скажу, так я решила. Может, и вообще никогда. Я думаю, он был бы… ошарашен. Или придал бы этому слишком большое значение. А если Оливер хочет со мной видеться — может быть, это даже и неплохо, я бы ему немного прочистила мозги, — то я соглашусь только после того, как обсужу это со Стюартом.
Вот именно. Так и сделаю. Я решила.
Но я знаю, почему я чувствую себя виноватой. Вы, наверно, тоже догадались. Я чувствую себя виноватой, потому что Оливер кажется мне привлекательным.
МИССИС ДАЙЕР: Очень симпатичный молодой человек. Я люблю, когда в доме молодежь. Чтобы приходили, уходили. Он пишет для кино, как он мне объяснил. Обещал контрамарку на премьеру. У молодых вся жизнь впереди, это мне в них нравится. Он предложил починить калитку, только зачем? Послужит, меня еще из нее вынесут.
На днях я возвращалась с покупками домой и вдруг вижу, он выходит из машины. На Барроклаф-роуд, возле бань. Он вышел из машины, запер ее и пошел дальше пешком впереди меня. Пока я притопала домой, он уже у себя в комнате и весело насвистывает. Интересно, зачем ему было оставлять машину на Барроклаф-роуд? Все-таки за две улицы отсюда. А у нас возле дома сколько угодно места для парковки.
Наверно, стесняется своей машины. Даже я вижу, что она у него вся проржавела.
ОЛИВЕР: Я был словно чокнутый, но это потому, что мне было страшно до полусмерти. Тем не менее я это сделал, я доказал!
Я пригласил их ужинать в мою главную резиденцию. Приготовил баранину с абрикосами, томил ее в сухом австралийском вине из виноградников Маджи — веселенькая смесь, по крайней мере веселее, чем эта парочка, это уж точно. Глядя на сей неравный брак во плоти, я время от времени сникал, и тогда атмосфера становилась слегка напряженной. Я чувствовал себя Евгением Онегиным, перед которым надоедливый князь распевает дифирамбы своей Татьяне. А потом Джилиан возьми да выболтай Стюарту, что я хочу прийти посмотреть, как она работает.
— Тише, мое сокровище, — попытался я ее перебить. — Pas devant les enfants.
Но Стюарт теперь так пенится и пузырится от счастья, что я бы мог у него на глазах стать перед его женой на колени, и он удовлетворился бы объяснением, что я ей подкалываю булавками подол.
— Прекрасная мысль, — отозвался он. — Я сам все собирался. Прелесть, — продолжал он, смакуя (и вовсе не имея в виду упоительную Джил), — это телятина?
После кофе я намекнул, что не прочь прикорнуть под овчинным плечом Морфея, и они убрались восвояси. Дав им ровно три минуты форы, я стартую с места в карьер на своем железном коне. (На самом-то деле мне пришлось изрядно попыхтеть и повозиться, прежде чем удалось выжать из старого мотора упрямую, скупую искру; но ведь такова вся жизнь, не правда ли?) Стюарт, да будет вам известно, отвратительно кичится тем, что якобы может проехать по Лондону из конца в конец и не пересечь ни одного автобусного маршрута — срезая углы, ныряя в подворотни и виляя по темным переулкам, где крепко спят полисмены. А вот Олли уже усвоил, что в наши дни езда по Лондону темными переулками не дает выигрыша во времени, там те же пробки, образованные вот такими, как Стюарт, знатоками задворков, которые экономят бензин и на своих солидных олдсмобилях выписывают зигзаги и крутые повороты не хуже инструкторов на учебных полигонах. Всех их Олли учел заранее и преспокойно катит на своей колымаге (безусловно, не «Лагонде») по Бейсуотер-роуд, громыхает по Пикадилли и даже сбрасывает скорость на безлюдной Юстон-роуд, давая соперникам спортивный шанс.
Я успел прочитать миссис Дайер лекцию на тему о малых шедеврах Нормана Уиздома, после чего, насвистывая, улизнул в свою комнату, словно в порыве ночного вдохновения. А там выключил свет и уселся у окна, завешенного ершистыми побегами араукарии. Ну, где же они? Где? Что, если они перевернулись в каком-нибудь смрадном тупике? Если он… Но нет. Вон долгожданный взблеск металла. И вон ее мучительно мирный, ничего не подозревающий профиль.
Автомобиль остановился. Стюарт выскакивает и вперевалку идет в обход к дверце Джилиан. Она вышла, и он зарылся в нее лицом, как зверь в нору.
От такого зрелища вполне может схватить живот. Позже, когда я ехал домой, мне уже было не до шуток.
ДЖИЛИАН: Он держался очень спокойно. А я нервничала. Ожидала, что ли, что он набросится? Он увидел радиоприемник на скамеечке и спросил, включаю ли я его во время работы. Я ответила, что да, включаю.
— Тогда пусть играет, — тихо попросил он.
Передавали какую-то фортепианную сонату, похоже на Гайдна. Нежный звук то взбегал по клавишам вверх, то возвращался, вычерчивая фигуры, которые легко предугадываются, даже если слышишь вещь в первый раз. Я немного успокоилась.
— Объясни, что ты делаешь.
Я оторвалась от полотна, обернулась.
— Нет, ты работай и рассказывай.
Я снова наклонилась над картиной. Это был маленький зимний пейзаж — замерзшая Темза, люди на коньках, детишки резвятся вокруг костра, разведенного прямо на льду. Славная картинка и ужасно грязная — не одно столетие провисела в банкетном зале какой-нибудь ратуши.
Я рассказала, как делают первые пробы на месте полосы от рамы: сначала послюнишь кусочек ваты, а потом по очереди пробуешь разные растворители, чтобы подобрать подходящий для данного лака. А лак в разных местах картины может быть разный. И краски тоже — одни легко сходят, другие более прочные. (У меня, когда работаешь с нашатырем, всегда первыми размазываются красные и черные.) Я обычно начинаю со скучных мест вроде неба, а на закуску приберегаю что-нибудь интересное — лицо или, например, белое пятно. Расчистка — самая приятная часть работы, а ретушировка совсем даже нет (это его удивило). Старые краски прочнее, поэтому полотно XVII века гораздо легче размывать, чем XIX (это его тоже удивило). И все время, рассказывая, я катала по замерзшей Темзе ватные тампончики.
Постепенно вопросы кончились. Я продолжала работать. По окну тихо стучал дождь. Музыка строила в воздухе свои фигуры. Время от времени на спирали электрокамина что-то вспыхивало. Оливер сидел у меня за спиной и молча смотрел за работой.
Было очень спокойно. И он ни разу не сказал, что любит меня.
СТЮАРТ: По-моему, это хорошая мысль — чтобы Оливер иногда заглядывал к Джилли. Он нуждается в том, чтобы его кто-нибудь успокаивал. И наверно, с ней он может разговаривать так, как не может со мной.
— Вероятно, он заезжает после того, как побывает у Розы, — предположил я.
— У кого?
— У Розы. Это девица, из-за которой его выгнали. — Джил ничего не ответила. — Разве он тебе не рассказывает про нее? Я считал, что это у него главная тема.
— Нет, — сказала она. — Он о Розе со мной не говорит.
— Ты бы как-нибудь навела разговор на нее. Он, наверно, хочет, но стесняется.
ОЛИВЕР: Это замечательно. Я прихожу и сижу смотрю, как она работает. Захватываю жадным взором толстый стакан с кисточками, бутылки с растворителями — ксилол, пропанол, ацетон, — баночки с яркими красками, коробку со специальной реставраторской ватой (которая оказывается обыкновенными косметическими тампонами). А Джилиан, мягко изогнувшись, сидит у мольберта и осторожно смывает с хмурого лондонского неба трехвековые слои. Слои чего? Потемневшего лака, древесной копоти, сажи, свечного воска, табачного дыма и мушиного помета. Да-да, я не шучу. То, что я сначала принял за птиц в вышине, разбрызганных по мрачному небу небрежным поворотом запястья, оказалось просто засижено мухами. Растворители, перечисленные выше, да будет вам ведомо, над мушиными экскрементами не властны, так что, сталкиваясь с такой же проблемой у себя дома, пользуйтесь слюной или нашатырем, а если уж и это не поможет, тогда приходится соскребать каждую точечку скальпелем.
Я воображал, что промывка картины — дело однообразное и нудное, а ретушь дарит творческую радость, но оказалось, что все с точностью до наоборот. Я попытался подробнее расспросить Джилиан об источниках ее профессионального удовлетворения.
— Самое лучшее — это когда снимаешь слои записи и обнаруживается что-то, о чем заранее не знаешь. Когда двухмерное постепенно становится объемным. Например, проступают черты лица. Вот сейчас мне не терпится заняться вот этим местом.
Она указала кончиком тампона на фигурку ребенка, испуганно держащегося за спинку саней.
— Так приступай. Aux armes, citoyenne.[38]
— Я его еще не заслужила.
Видите, как все в этом мире сейчас исполнилось смысла, как одно аукается с другим? История моей жизни. Обнаруживаешь что-то, о чем раньше не знал. Плоское становится объемным. Ты можешь оценить лепку лица. Но сначала все это надо заслужить. Ну и прекрасно, я заслужу.
Я спросил, как она определяет, когда ее возня с тампонами и катышами уже сделала свое дело?
— Ну, вот на это, например, потребуется еще недели две.
— Да, но как ты определяешь, что готово?
— Чувствуется, в общем.
— Но должен же быть какой-то рубеж… когда смыто все дерьмо, и лессировка, и подмалеванные куски, когда снадобья Аравии сделали свое дело и ты сознаешь, что перед тобой та самая картина, какую видел живописец, столетия назад отложивший кисть. Те самые краски, что накладывал он.
— Нету рубежа.
— Нету?
— Нету. Обязательно или чуть-чуть перестараешься, или, наоборот, не дотянешь до последней черты. Нет способа определить точно.
— То есть если разрезать картину на четыре части — что, безусловно, пошло бы ей на пользу, если хочешь знать мое мнение, — и раздать четырем реставраторам, они все остановятся на разных этапах?
— Да. Конечно, все доведут работу более или менее до одного уровня. Но решение, когда именно остановиться, — дается искусством, а не наукой. Это чувствуешь. А не то что там, под слоями грязи, есть настоящая, подлинная картина.
Вот как, оказывается? О лучезарная релятивность! Никакой настоящей, подлинной картины там, под слоями грязи, нет. То самое, что я всегда утверждаю касательно реальности. Можно скрести и слюнявить, мыть и тереть, покуда с помощью ксилола, пропанола и ацетона не достигнем того, что представляется нам неоспоримой истиной. Видите? Ни одной крапинки мушиного помета. Но ведь это не так! Это лишь мое слово против того, что утверждают все остальные!
МИССИС ДАЙЕР: И еще одна его странность: он разговаривает у себя в комнате сам с собой. Я слышала. Говорят, люди творческие бывают немного со сдвигом. Но у него бездна обаяния. Я ему сказала: была бы я лет на пятьдесят моложе… А он чмокнул меня в лоб и ответил, что будет держать меня про запас на случай, если так и не доберется до алтаря.
ОЛИВЕР: Я же сказал вам, я решил наладить свое житье. Насчет спортивных снарядов это я приврал, сознаюсь, — да я бы, только напяливая кроссовки, уже умер от разрыва сердца. Но в прочих отношениях… Мне надо позаботиться о следующих двух вещах: во-первых, по будням всегда быть свободным после обеда, на случай если она меня пригласит; а во-вторых, зарабатывать довольно, чтобы оплачивать оба жилища — вавилонские чертоги в Вест-Энде и спартанскую нору в северной части Лондона. Как? Очень просто: я работаю по субботам и воскресеньям. Помимо всего прочего, это отвлекает мои мысли от стоук-ньюингтонского вомбата и его уютного логова.
Работу я сменил. Теперь работаю в «Английском колледже мистера Тима». Что-то в его имени мне подсказывает, что мистер Тим и сам не совсем, как бы это сказать, английской породы. Но я придерживаюсь гуманитарного взгляда, что именно это обстоятельство притягивает к нему симпатии разноязыкой вавилонской толпы, и она обращается к нему за помощью. Колледж этот пока еще не получил официального статуса — мистер Тим так перегружен пастырскими заботами, что все никак не соберется обратиться за одобрением в Британский Совет. (А ведь даже презренная школа имени Шекспира и та удостоилась признания.) Как следствие этого наши классы отнюдь не переполнены саудовскими принцами. Знаете, как некоторые наши учащиеся добывают себе средства на оплату учения? Расхаживают по людным улицам лондонского центра и раздают соответствующего вида прохожим листовки, рекламирующие «Английский колледж мистера Тима». Рыба кормится своим хвостом. Мистер Тим, между прочим, не признает таких педагогических новшеств, как лингафонные кабинеты, и таких вековых заведений, как библиотеки; и еще того менее он склонен к разделению учащихся по способностям. Вы не слышите ли в голосе Оливера, обычно вполне безразличном, нечто вроде визгливого морального негодования? Наверно, слышите. Наверно, я сам подвергся еще большим изменениям, чем моя работа. Я ведь преподаю английский как иностранный. Никто не улавливает иронию. Английский как иностранный. Не чувствуете? Но если учить английскому как иностранному, ничего удивительного, что наши выпускники не в состоянии купить себе в автобусе билет до Бейсуотера. Почему бы не учить английский как английский, хотелось бы мне знать?