Тихо. Замолчи.
ОЛИВЕР: «Пунктуальность — достоинство скучающих». Кто это сказал? Кто-то сказал. Один из моих героев. Я шепчу это про себя каждый вечер с понедельника по пятницу между 6.32 и 6.38, выглядывая сквозь чешуйчатые ветки араукарии, когда возвращается домой стеатопигий Стю. «Пунктуальность — достоинство скучающих».
Видеть, как он возвращается домой, выше моих сил. Как он смеет приходить домой и обрывать мое счастье? Я, конечно, не желаю ему свалиться под поезд метро (с зажатым в кулаке обратным билетом). Я просто не могу выносить мрак, который окутывает мою душу, когда он поворачивает из-за угла с портфелем в руке и с самодовольной улыбкой во всю физиономию.
Я завел привычку делать то, чего, по-видимому, делать не следует. Это Стюарт виноват, он меня подтолкнул тем, что с тошнотворно довольным видом возвращается в свое уютное гнездышко, когда я сижу у себя наверху с выключенным светом и строю из себя Орсона Уэлса. Как только Стюарт появляется из-за угла между 6.32 и 6.38, я нажимаю кнопку «1» на своем дурацком черном мобильном телефончике, которому гораздо больше подходило бы лежать в толстом портфеле Стю: у него множество разных прикольных приспособлений, у этого моего драгоценного телефончика, как с восторгом объяснил мне при покупке продавец. В частности — и это даже я был в состоянии усвоить, — он обладает способностью «запоминать», то есть хранить в памяти телефонные номера. Или, в моем случае, один номер. Ее.
Когда Стюарт обращает к дому свою сияющую, солнечную физиономию, Оливер нажимает кнопку «1» и ждет, когда ответит ее голос.
— Да?
— Я тебя люблю.
Она кладет трубку. Стю берется за ручку калитки.
Телефончик шуршит, щелкает и снова выжидательно гудит мне в ухо.
ДЖИЛИАН: Сегодня он ко мне прикоснулся. О Господи, не говорите мне, что уже началось. Неужели началось?
Мы и раньше прикасались друг к другу. Я брала его под руку, ерошила ему волосы, мы обнимались, целовали друг друга в щечку — обычная вещь между друзьями. То, что было сегодня, гораздо меньше, чем все это, но и много больше.
Я сидела за мольбертом. Волосы у меня выбились на лицо. Я протянула было руку за гребенкой, она у меня лежит на табуретке. Он сказал, очень тихо:
— Не шевелись.
Продолжаю работу. Он подходит сзади. Вынул заколку у меня из волос, они рассыпались, он зачесал их назад, за ухо, собрал в заколку, защелкнул, положил гребешок на место, отошел и снова сел. И все. Больше ничего.
Хорошо, что я работала над простым местом. И машинально продолжала работать еще минуты две. Потом он сказал:
— Я люблю этот гребешок.
Это несправедливо. Несправедливо сравнивать, я знаю. Не надо делать никаких сравнений. Об этой гребенке я и не думала никогда. Она у меня была всегда. Как-то раз, вскоре после того как мы познакомились, Стюарт зашел ко мне в студию и увидел ее. Он сказал: «У тебя гребешок сломался». И назавтра или послезавтра принес мне новый. Видно было, что он постарался: гребешок был такой же величины, как старый, и тоже черепаховый. Но я им не пользовалась. Сохранила старый. У меня пальцы привыкли чувствовать щербинки от недостающих зубцов.
И вот теперь Оливер говорит: «Я люблю этот гребешок». Я потерялась. Потерялась и нашлась.
Это несправедливо по отношению к Стюарту. Я говорю себе: «Это несправедливо по отношению к Стюарту». Но слова не оказывают никакого действия.
ОЛИВЕР: Когда я был маленьким, Старый Подлец покупал «Таймс». Наверно, и теперь покупает. Он похвалялся умением решать кроссворды. А я, со своей стороны, проглядывал объявления о смерти и вычислял средний возраст умерших в тот день Старых Подлецов. И соображал, сколько еще статистически осталось Старому Решателю Кроссвордов.
Еще там был отдел «Письма в редакцию», отец внимательно их прочитывал, подбирая себе по вкусу самые развесистые глупости и дремучие предрассудки. Иногда он удовлетворенно крякал, чуть ли не рыгал из глубины души, если воззвание какого-то представителя отряда толстокожих, например: «Вернем всех травоядных на их исконную родину в Патагонию», чудесным образом déja pensée,[40] совпадало с его собственными идеями, а я думал: ну и ну, сколько же Старых Подлецов существует на свете.
Больше всего мне запомнилось из Отдела писем тех времен, как эти Старые Негодяи подписывались. Некоторые писали: «Сердечно Ваш», или «Искренне Ваш», или даже «Имею честь быть, сэр, Вашим покорным слугой». Но мне больше всего нравилась и больше всего, на мой взгляд, подходила для Старых Подлецов подпись: «Ваш etc», да газета еще сокращала до «Ваш &с».
«Ваш &с». Я часто гадал: что бы это значило? Что это за знак? Откуда он взялся? Я воображал обруганного промышленного магната, диктующего секретарше письмо в газету, которую он фамильярно именует «Листок». Изложив в письме свои старо-подлые взгляды, он заключает: «Ваш et cetera», а уж секретарша машинально транскрибирует: «Имею честь быть, сэр, одним из выдающихся Старых Подлецов и могу прислать Вам этикетку с банки из-под сардин, каковую Вы напечатаете перед моим именем». Магнат распоряжается: «Отошлите это безотлагательно в „Листок“, мисс Фолкс».
Но однажды мисс Фолкс, или как там ее, не оказывается на службе, она занята с епископом Кентерберийским, делает ему массаж, и вместо нее присылают временную машинистку. Временная записывает: «Ваш et cetera», как слышит, в газете расценивают эту подпись как чрезвычайно остроумную и еще добавляют изящный штрих от себя, укорачивая подпись до «Ваш &с», и тогда все остальные Старые Подлецы начинают подписываться так же, следуя примеру магната, который, однако, честь изобретения приписывает себе одному. Вот откуда это «Ваш &с».
После этого я, лопоухий шестнадцатилетний юнец, стал пародийно подписываться «С любовью &с». Не все мои корреспонденты, должен с прискорбием признать, оценили шутку. Одна demoiselle убыстрила свое изгнание из музея моего сердца, высокомерно уведомив меня, что употреблять слово «etc» как в устной речи, так и в презренной прозе пошло и вульгарно. На что я ответил, что, во-первых, et cetera — это не одно слово, а два, и во-вторых, если в моем письме и есть что-то пошлое и вульгарное, то, учитывая адресата, это лишь слово, данному сокращению предшествующее. Увы, на такой выпад она не сумела ответить с буддийской безмятежностью, как хотелось бы.
С любовью &с. Тут все просто. Человечество делится на две категории: одни верят, что смысл, суть, басовая педаль и главная мелодия жизни — это любовь, а все прочее — абсолютно все прочее — это лишь &с; а другие, все несчастное множество людей, верят как раз прежде всего в это &с, для них любовь, как она ни приятна, остается только мимолетным волнением юности, прелюдией к пеленкам и далеко не так важна, неизменна и основательна, как, скажем, домашний интерьер. Это — единственное существенное различие между людьми.
СТЮАРТ: Оливер. Старый друг Оливер. Власть слова. Власть вздора. Неудивительно, что он кончил уроками разговорного английского.
ОЛИВЕР: Я, кажется, не совсем ясно все изложил. Когда я в тот раз закрыл за собой дверь, уклонившись от упоительной щекотки ее притворного гнева, я сказал ей (О, я помню, помню — у меня в черепе черный ящик, где хранятся все записи.): «Я тебя не люблю. Я не обожаю тебя. Не хочу быть с тобой всегда. Не хочу завести с тобой роман. Не хочу жениться на тебе. Не хочу всю жизнь слышать твой голос».
Найдите лишнее.
СТЮАРТ: Сигарету?
ОЛИВЕР: И еще я проверяюсь на СПИД. Это вас удивляет / это вас не удивляет? Ненужное зачеркнуть.
Только не торопитесь с выводами. По крайней мере с такими выводами, как заразные иглы, дикарские нравы, общие бани. Быть может, мое прошлое в некоторых отношениях и мрачнее, чем у других (а поскольку другие — это прежде всего Стюарт Хьюз, эсквайр, банкир и домовладелец, то безусловно мрачнее), но у нас не исповедная телепередача «Слушаем вместе с мамой» плюс боевик «Полицейская пятерка».
Я хочу положить мою жизнь к ее ногам, понимаете? Я начинаю жить заново, я совершенно чист, tabula rasa, я не валяюсь с кем ни попадя, черт подери, я даже не курю больше. Разве это не идеал? Или хотя бы один из двух идеалов? Первый идеал такой: вот он я весь, целиком, живу богатой, полной жизнью, зрелый и взрослый, найди во мне что пожелаешь, бери все, все твое. А второй — я пуст, распахнут, во мне нет ничего, только потенциальные возможности, делай из меня что хочешь, наполни меня чем пожелаешь. Большую часть жизни я потратил на то, что заливал сосуды сомнительными жидкостями. Теперь опорожняю их, промываю, выполаскиваю.
Вот и проверяюсь на СПИД. Ей я, может быть, даже и не скажу.
СТЮАРТ: Сигарету? Берите, закуривайте.
Смотрите на это так: если вы поможете мне прикончить пачку, значит, я выкурю меньше, и меньше вероятность, что умру от рака легких, может быть, даже, как заметила моя жена, доживу до болезни Альцгеймера. Так что возьмите сигарету, это будет знаком, что вы на моей стороне. Можете, если хотите, засунуть за ухо на потом. А вот если вы не возьмете, то…
Ну конечно, я пьян. А вы бы на моем месте не напились?
Нет, не то чтобы вдрызг пьян.
Просто пьян.
ДЖИЛИАН: Пусть никто не думает, что я вышла за Стюарта из жалости.
Так бывает. Я знаю, видела сама. Помню, была одна девчонка у нас в колледже, тихая такая, целеустремленная девочка по имени Розмери. У нее был вроде как друг Саймон, здоровенный верзила, одетый всегда как-то нелепо, потому что на таких одежда продается только в специальных магазинах, «Исполин», кажется, они называются. Сдуру он об этом кому-то сболтнул, и девчонки стали у него за спиной над ним потешаться. Сначала беззлобно: «А как наш мистер Исполин поживает, Розмери?» Потом начали его задирать. Была у нас одна девчонка, маленькая, остроморденькая, со злым язычком, она сказала, что в жизни не согласилась бы пойти с ним на свидание, а то еще мало ли во что там у него носом ткнешься. Обычно Розмери к этому относилась спокойно, как будто тем самым и над ней тоже подшучивают. Но потом однажды — хотя ничего особенного и не было сказано, просто как всегда, — та языкастая, помню, внятно так и язвительно сказала: «Интересно, как у него все остальное, пропорциональное?» Большинство девчонок покатились со смеху, Розмери тоже, но потом она мне рассказала, что именно тогда решила выйти за Саймона замуж. До этого дня она и не очень даже влюблена в него была. Она просто подумала: «Ему всю жизнь предстоит страдать, и раз так, я буду на его стороне». Взяла и вышла за него замуж.
Но я вышла не поэтому. Если выходишь за кого-то замуж или женишься из жалости, то и не расстаешься с ним или с ней тоже из жалости. Я так себе представляю.
Я всегда умела разобраться и понять, что происходит. Но сейчас, кажется, никакое объяснение не подходит. Например, я вовсе не принадлежу к людям, которые всегда недовольны тем, что имеют, и я не из тех, кому обязательно нужно то, чего у них нет. Я не придаю особого значения внешности, скорее даже наоборот, красивые мужчины не внушают мне доверия. Я никогда не уходила первая, обычно тянула слишком долго. И Стюарт не переменился, остался таким же, каким был, когда я его полюбила в прошлом году, — у меня не было неприятных открытий, какие бывают у других женщин. И еще (на случай, если вы об этом подумали), у нас полный порядок с сексом.
Так что приходится признать тот факт, что я люблю Стюарта, и в то же время похоже, что влюбляюсь в Оливера.
Теперь это происходит ежедневно, каждый вечер. Надо бы, чтобы это прекратилось. Нет, не надо. Я не могу, чтобы это прекратилось. Тогда бы я должна была вообще не подходить к телефону. Всегда около половины седьмого. Я жду Стюарта с работы. Иногда вожусь на кухне, иногда заканчиваю работу в мастерской, и приходится бежать к телефону вниз. Звенит телефон, я знаю, кто это, знаю, что вот-вот появится Стюарт, но все равно бегу и поднимаю трубку. И говорю: «Да?» Я даже не называю наш номер. Как будто мне не терпится. Он говорит:
— Я тебя люблю.
И знаете, что теперь бывает? Я кладу трубку и чувствую влагу. Представляете? Какая-то порнография по телефону. Стюарт вставляет ключ в замок, а я ощущаю влагу от голоса другого мужчины. Может быть, завтра не ответить на звонок? Представляете себе?
МАДАМ УАЙЕТТ: L’Amour plâit plus que le mariage, pour la raison que le romans sont plus amusants que l’histoire. Как это перевести? «Любовь приносит больше радости, чем брак, подобно тому, как романы увлекательнее истории»? Примерно в этом духе. Вы, англичане, плохо знаете Шамфора.[41] Вам нравится Ларошфуко, на ваш взгляд, он такой «типичный француз». Откуда-то вы взяли, что высшим проявлением французского «логического ума» является блестящая эпиграмма. Не знаю. Я, например, француженка, и мне не особенно нравится Ларошфуко. Он слишком циничен и слишком… блестящ, если угодно. Ему непременно нужно показать, сколько труда он вложил в то, чтобы казаться мудрым. Но мудрость, она не такая. В мудрости больше жизни, больше веселья, чем остроумия. Я предпочитаю Шамфора. Он еще вот что сказал: «L’hymen vient après l’amour, comme la fumèe après la flamme». «Брак приходит после любви, как дым — после огня». Не так-то это очевидно, как кажется на первый взгляд.
Меня зовут мадам Уайетт. Меня считают мудрой. Откуда она у меня, эта репутация? Оттого что я, женщина не первой молодости, несколько лет назад оставленная мужем и больше в брак не вступившая, сохранила здоровье и ясную голову, больше слушаю, чем говорю, и даю советы, только когда меня спрашивают. «О, вы глубоко правы, мадам Уайетт, вы такая мудрая», — говорят мне люди, но обычно этому предшествует подробное повествование об их глупостях или ошибках. Так что я себя такой уж мудрой не считаю. Но по крайней мере, я знаю, что мудрость относительна и что никогда не следует выкладывать все, что знаешь, все, чем владеешь. Если покажешь все, ты только вмешаешься, а помочь не сможешь. Хотя порой так трудно удержаться, чтобы не выложить все.
Моя дочь Джилиан приходит ко мне в гости. Ей плохо. Ей кажется, что она перестает любить мужа. Другой человек говорит, что любит ее, и она боится, что начинает любить его. Кто это, она не говорит, но я, естественно, догадываюсь.
Что я об этом думаю? Да, собственно, ничего. То есть не имею мнения о такой ситуации в общем виде. Знаю только, что так бывает. Но конечно, когда речь идет о реальном случае с моей родной дочерью, тут мнение у меня есть. Но оно предназначено для нее одной.
Она страдает. И я страдаю — за нее. В конце концов, это вам не машину сменить. Она плакала у меня, и я старалась ей помочь, то есть помочь ей разобраться в собственном сердце. Что же еще можно сделать? Если, конечно, в ее браке со Стюартом нет ничего ужасного. Она уверяет, что нет.
Я сидела, обняв ее, и слушала ее плач. А какая взрослая она была в детстве! Когда Гордон оставил нас, не я ее, а она меня утешала. Обнимет меня и говорит: «Я буду о тебе заботиться, maman». Знаете, ужасно горько, когда тебя утешает тринадцатилетнее дитя. Вспомнила вот и сама чуть не заплакала.
Джилиан старалась объяснить, что ее так пугает: неужели она может разлюбить Стюарта, когда еще только недавно полюбила? Ненормальная она, что ли? «Я думала, maman, опасное время наступает позже. Думала, ближайшие несколько лет мне ничего не угрожает». Обернулась ко мне, заглядывает в глаза.
— Опасное время — всегда, — отвечаю.
— То есть как это?
— Всегда.
Она отвернулась, кивнула. Я знала, о чем она думает. Надо вам объяснить, что мой муж Гордон в сорок два года, когда мы уже прожили в браке… ну, не важно сколько, долго, сбежал с семнадцатилетней школьницей. Джилиан слышала, что, как у вас говорят, через семь лет уже не сидится на месте, и видела на примере отца, что через пятнадцать лет тоже не сидится; и вот теперь на своем опыте убедилась, что это случается и раньше семи. И еще она думала, что я сейчас вспоминаю Гордона и, наверно, сокрушаюсь, что, мол, дочь пошла в отца, и мне это больно. Но ничего такого у меня и в мыслях не было, о чем я думала, я и сама не знаю.
ОЛИВЕР: Хотите расскажу одну смешную вещь? Дж. и С. познакомились вовсе не в баре, как они оба притворялись, а в «Черинг-Кросс отеле» на вечере знакомств для молодых работников умственного труда.
Моя тонкая интуиция подсказала мне упомянуть в разговоре с Джилиан про эту якобы встречу в баре «Сквайрс». Она сначала вообще не отозвалась, послюнявила ватный тампон и стала снова катать по картине. А потом призналась, как было на самом деле. Заметьте, мне даже не понадобилось спрашивать. Так что, по-видимому, и обратное верно: она тоже решила не иметь от меня секретов.
Оказывается, существуют такие места для испытывающих любовный голод, куда можно приезжать по пятницам четыре недели подряд всего за 25 фунтов в общей сложности. Я был шокирован, это первая моя реакция. А потом подумал: смотри-ка, ты недооценивал косматого коротышку Стю. У него к амурным делам такой же подход, как к бизнесу — прежде всего изучается рынок.
— Сколько раз ты там была до того, как познакомилась со Стюартом?
— Первый раз пришла.
— Выходит, он тебе достался за 6 фунтов 25 шилингов?
Она рассмеялась:
— Нет, за все 25. Внесенные деньги не возвращаются.
Какая милая шутка.
— Внесенные деньги не возвращаются, — повторил я за ней, и на меня напал смех, как приступ болотной лихорадки.
— Я тебе ничего этого не говорила. Я не должна была этого говорить.
— Ты и не говорила. Я уже забыл.
И я прекратил всякие смешки. Но держу пари, Стюарт свои деньги вытребовал обратно. Иногда он бывает таким крохобором. Как, например, в тот раз, когда я встретил их в Гатвике, и ему во что бы то ни стало надо было вернуть деньги за неиспользованный обратный билет на поезд. Так что он обошелся ей в 25 фунтов, а она ему — в 6,25. Сколько бы он теперь запросил? Какая будет наценка?
И кстати о презренном металле: миссис Дайер, которую я бы с удовольствием похитил, не будь мое сердце уже занято по другому адресу, вчера уведомила меня, что я занесен в списки местных налогоплательщиков. Ну, разве они не преследуют нас, эти сборщики налогов? Разве не норовят вытянуть все до последнего гроша, до последней драхмы? Может быть, все-таки существуют гуманитарные исключения? Уж конечно, Оливер — это особый случай, он должен значиться под отдельной рубрикой.