— Франсес будет несчастлива.
Он сказал это, просто чтобы что-то сказать. Его не трогали чувства Франсес. Во рту ощущался терпкий вкус вина. Прекрасно, что он может еще чувствовать вкус выдержанных красных вин.
— Она это переживет, — ответил Жерар. — Все Певереллы всегда считали своим долгом любить Инносент-Хаус. Однако я сомневаюсь, что это ее и в самом деле сильно заботит. — Следуя естественной ассоциации, он спросил: — А ты читал в прошлый понедельник сообщение «Таймс» о моей помолвке?
— Нет. Я больше не беру на себя труд читать газеты. «Спектейтор» помещает резюме всех главных новостей недели. Этой половины страницы достаточно, чтобы убедить меня, что мир продолжает существовать примерно так же, как прежде. Надеюсь, ты будешь счастлив в браке. Я был.
— Да, мне всегда казалось, что вы с матерью это неплохо изображали.
Жан-Филипп просто нюхом учуял смущение сына. Неожиданная грубость ответа едким дымком повисла между ними. Он спокойно сказал:
— Я вспомнил не о твоей матери.
Сейчас, стоя на берегу, он смотрел на спокойную водную гладь и думал, что только в те бурные дни войны, когда все на свете смешалось, он жил по-настоящему. Он был молод, без памяти влюблен, возбужден постоянной опасностью; рвение лидерства побуждало его к действию, его окрылял безыскусный, не знающий сомнений патриотизм, ставший для него поистине религией.
В вишистской Франции, где смешались представления о верности, его верность оставалась четкой и абсолютной. С тех пор ничто не могло сравниться с чудом, волнением, блеском тех лет. Никогда более он не проживал каждый день своей жизни столь полнокровно. Даже после гибели Шанталь его решимость не была поколеблена, несмотря на то что он в смущении обнаружил, что винит в ее смерти не только немцев, но и маки. Он никогда не верил, что наиболее эффективной формой сопротивления является вооруженная борьба или убийство немецких солдат. А потом, в 1944-м, пришли освобождение и триумф, а с ними реакция, настолько неожиданная и сильная, что она деморализовала его, повергла в апатию. И лишь тогда, в дни триумфа, у него нашлось место и время по-настоящему оплакать Шанталь. Он почувствовал, что не способен ни на какие эмоции, кроме всепоглощающего горя, которое в своей печальной тщете было сравнимо с гораздо большим, всемирным горем.
Он не очень-то одобрял акты возмездия и испытывал чувство тошнотворного омерзения, видя, как бреют головы женщинам, обвиненным в «сентиментальных связях с врагом», как вершится вендетта, как осуществляют свои «чистки» маки, как творится скорое «правосудие», позволившее казнить тридцать человек в Пюи-де-Доме[89] без настоящего суда и следствия. Он обрадовался, как и большинство французов, когда восстановилось должное исполнение законов, но не был удовлетворен ни тем, как велись судебные разбирательства, ни приговорами. Он не испытывал сочувствия к тем коллаборационистам, которые предали движение Сопротивления, или к тем, кто пытал и убивал людей. Но в те двусмысленные годы многие коллаборационисты, сотрудничавшие с правительством Виши, искренне верили, что действуют на благо Франции, и если бы державы оси[90] победили, возможно, эта их деятельность и оказалась бы полезной Франции. Некоторые из них были вполне приличными людьми и выбрали неверный путь по причинам не таким уж недостойным, другие оказались просто слабыми, третьими двигала ненависть к коммунизму. Были и такие, кого соблазнила коварная привлекательность фашизма. Он не мог ненавидеть ни тех ни других. Даже его собственная слава, собственный героизм, собственная безупречность стали ему отвратительны.
Ему необходимо было уехать из Франции, и он выбрал Лондон. Бабушка его была англичанкой, он безупречно владел английским и был знаком с особенностями английских обычаев: все это облегчало ему жизнь в добровольном изгнании. Но он выбрал Англию не из особой любви к стране или ее жителям. Сельская Англия была прекрасна, но ведь у него когда-то была Франция! Уехать оттуда было необходимо, и вполне очевидно, что следовало выбрать Англию. В Лондоне, на каком-то вечере, он уже не помнил, что за вечер и где это было, он познакомился с кузиной Генри Певерелла — Маргарет. Она была миловидна, чутка и привлекательно, по-детски непосредственна. Она романтически в него влюбилась, влюбилась в его героизм, в его национальность, даже в его акцент. Ее безоговорочное обожание льстило ему, и трудно было не ответить ей хотя бы искренним расположением и теплотой, желанием оберечь в ней то, что казалось ему беззащитностью и ранимостью. Но он ее не любил. Он любил только одного человека во всем мире. С Шанталь умерла его способность испытывать какое-либо чувство, кроме простой привязанности. Но он женился на Маргарет и взял ее с собой на четыре года в Торонто. Когда это добровольное изгнание им наскучило, они вернулись в Лондон, теперь уже с двумя детьми. Согласившись на предложение Генри Певерелла, он стал членом компании «Певерелл пресс», вложив в фирму значительный капитал, получил свои акции и провел последние рабочие годы в этом причудливом строении, таком нелепом на берегу чуждой ему северной реки. Жан-Филипп полагал, что все это его в разумной степени удовлетворяет. Он понимал, что его считают скучным, и не удивлялся этому: он сам себе наскучил. Его брак выдержал проверку временем. Он смог сделать свою жену, Маргарет Певерелл, счастливой — насколько она была способна чувствовать себя счастливой. Он подозревал, что женщины из рода Певереллов не очень-то умеют быть счастливыми. Маргарет безумно хотела детей, и он, сознавая свой долг, дал ей сына и дочь, которых она так надеялась иметь. Вот так он и думал — и тогда, и теперь — об отцовстве, как об обязанности дать жене что-то, необходимое для ее счастья, хотя и не для своего собственного. И раз уж он подарил ей это, как мог бы подарить кольцо, ожерелье или новый автомобиль, в дальнейшем он снял с себя всякую ответственность, поскольку передал эту ответственность ей вместе с даром.
А теперь Жерар мертв, и незнакомый полицейский едет сюда, чтобы сообщить ему, что его сына убили.
37
В десять утра у Кейт и Дэниела была назначена встреча с Рупертом Фарлоу. Они знали, что припарковаться в Хиллгейт-Виллидж практически невозможно, поэтому оставили машину в полицейском участке района Ноттинг-Хилл-Гейт и пошли пешком вверх по пологому холму, под высокими вязами Холланд-Парк-авеню. Кейт думала о том, как странно так скоро снова оказаться в этой хорошо ей знакомой части Лондона. Она выехала из старой квартиры всего три дня назад, однако казалось, что покинула она этот район не только фактически, но и в своем воображении, и теперь, приехав в Ноттинг-Хилл-Гейт, смотрела на эту невзрачную городскую мещанину глазами иностранца. Конечно, здесь ничего не изменилось. Разностильная, ничем не примечательная архитектура 1930-х годов, множество дорожных знаков и указателей, перила, заставлявшие ее чувствовать себя как скотина в загоне, длинные бетонные цветники с чахлыми, пыльными вечнозелеными растениями, витрины магазинов, выплескивающих свои названия ливнем крикливых светло-красных, зеленых и желтых огней, безостановочный монотонный шум уличного движения. Даже тот же самый нищий стоял у супермаркета, а у его ног, свернувшись на драном коврике, лежала та же огромная овчарка, и он, все так же бормоча, просил прохожих дать ему мелочь, чтобы он мог купить сандвич. А за всей этой деловой суетой, в многоцветье оштукатуренных домов, покоилась в тишине Хиллгейт-Виллидж.
Они прошли мимо нищего и остановились у перехода, ожидая, когда зажжется зеленый свет.
— Там, где я живу, тоже есть такие, — сказал Дэниел. — Я бы мог поддаться искушению и зайти в супермаркет — купить ему сандвич, если бы не боялся нарушить мирный договор и если бы оба они — и нищий, и собака — не выглядели малость перекормленными. А вы когда-нибудь подаете?
— Не таким, как этот, и не очень часто. Иногда. Сама себя за это ругаю, но подаю. Не больше фунта.
— Чтобы он был истрачен на выпивку или наркотики?
— Дар должен быть безусловным. Даже если даришь только один фунт. Даже если нищему. Ладно, я и сама знаю, что потворствую правонарушениям.
Они уже перешли дорогу у светофора, когда он вдруг снова заговорил:
— В следующую субботу я должен пойти на бар-митцву двоюродного брата.
— Так пойдите, если это вам важно.
— А.Д. не понравится, если я снова подам заявление об отгуле. Вы же знаете, какой он, когда мы ведем расследование.
— Это ведь не на весь день, правда? Попросите. Он повел себя очень пристойно, когда Роббинс просил отгул на один день после смерти своего дяди.
— Речь ведь шла о христианских похоронах, а не о еврейской бар-митцве.
— А какая еще бывает бар-митцва? И надо быть справедливым. Он вовсе не такой, вы и сами это знаете. Ну, я уже сказала: если это важно — попросите. Если нет — не надо.
— Речь ведь шла о христианских похоронах, а не о еврейской бар-митцве.
— А какая еще бывает бар-митцва? И надо быть справедливым. Он вовсе не такой, вы и сами это знаете. Ну, я уже сказала: если это важно — попросите. Если нет — не надо.
— Важно для кого?
— Ну, я не знаю. Для мальчика, по всей вероятности.
— Да я его почти не знаю. Думаю, его не очень заботит, буду я там или нет. Но семья у нас небольшая, у него всего-навсего два двоюродных брата. Думаю, ему-то хотелось бы, чтобы я там был. А вот тетушке моей — вряд ли. Если я не явлюсь, у нее появится лишний повод для недовольства моей матерью.
— Вряд ли А.Д. возьмется решать, что важнее — доставить удовольствие вашему брату или дать вашей тетушке повод для досады. Если это вам важно, так поезжайте. Зачем делать из этого такую большую проблему?
Дэниел не ответил, и, пока они шли вверх по Хиллгейт-стрит, она думала: а может, все потому, что для него это и правда большая проблема? Повторяя в уме их короткий разговор, она вдруг удивилась — ведь это в первый раз он приоткрыл ей дверь в свою личную жизнь. А раньше ей казалось, что Дэниел, как и сама она, охраняет этот неприступный портал с прямо-таки всепоглощающей бдительностью. За все три месяца с тех пор, как он пришел в их группу, они ни разу не говорили о его еврействе, впрочем, как и о чем-либо другом, кроме работы. Ищет ли он на самом деле совета, или использует разговор с ней, чтобы прояснить собственные мысли? Если он и правда искал совета, удивительно, что он обратился к ней. С самого начала она почувствовала в нем настороженность, которая — если не повести себя тактично — могла осложнить дело, а ее несколько раздражала необходимость проявлять особый такт в отношениях с товарищами по работе. Служба в полиции и так изобилует стрессами, не надо осложнять ее необходимостью умиротворять коллегу или приспосабливаться к нему. Но Дэниел ей нравился, или, что более соответствовало действительности, начинал нравиться, хотя она и не могла бы с уверенностью сказать почему. Он был крепко сбит, ростом чуть выше ее, со светлыми волосами и серо-синими глазами, блестящими, словно отполированные камешки. Когда он сердился, глаза у него темнели, становились почти черными. Она распознала в нем живой ум и честолюбие, сродни ее собственному. И во всяком случае, у него не было комплексов из-за необходимости работать под началом у женщины, а если и были, он умел скрывать их гораздо лучше, чем многие другие ее коллеги. Еще она призналась себе, что он стал казаться ей сексуально привлекательным, будто такое формальное признание объективного факта могло уберечь ее от глупостей, порождаемых постоянным тесным общением. Ей пришлось видеть слишком много примеров того, как сослуживцы ломали себе жизнь и карьеру, так что она не могла пойти на риск впутаться в историю, которую гораздо легче начать, чем закончить.
Она сказала, стремясь ответить доверием на доверие и опасаясь, что была слишком категорична:
— У нас в анкрофтской школе были ребята самых разных религий. Мы то и дело отмечали какие-то праздники или торжества. Это обычно означало, что надо наряжаться и много шуметь. Школа официально придерживалась принципа, что все религии одинаково важны. Должна признаться, что в результате я оттуда вышла с твердым убеждением, что все они одинаково не важны. Мне кажется, что учить вере можно, только когда сам искренне веришь, иначе вера превращается просто в еще один скучный предмет. А может, я по природе — язычница. Мне не по душе все эти вопли о грехе, страдании и Божьей каре. Если бы у меня был Бог, я хотела бы, чтобы он был умный, веселый и занятный.
Дэниел ответил:
— Сомневаюсь, чтобы такой Бог мог дать утешение, когда вас гонят в газовые камеры. Тогда, возможно, вы предпочли бы Бога-отмстителя. Это ведь наша улица, да?
То ли он просто устал обсуждать эту тему, то ли предупреждал, чтобы она не лезла в его личные дела. Кейт ответила:
— Да, похоже на то.
Слева от двери был домофон. Кейт нажала кнопку и, когда на звонок ответил мужской голос, сказала:
— Это инспектор Мискин и инспектор Аарон. Мы пришли повидать мистера Фарлоу. Он нас ждет.
Она прислушивалась, ожидая щелчка, означающего, что замок открылся, но тот же голос сказал:
— Сейчас спущусь.
Полторы минуты ожидания, казалось, тянутся бесконечно. Кейт успела уже второй раз взглянуть на часы, когда дверь отворилась и перед ними предстал коренастый молодой человек, босой, в туго обтягивающих брюках в синюю и белую клетку и в белой футболке. Его волосы были подстрижены в виде отдельно стоящих пучков коротких волосков, что делало его круглую голову похожей на щетку из жесткой щетины. Нос у него был широкий и толстый, а округлые руки, покрытые патиной коричневатых волос, казались мягкими и пухлыми, как у ребенка. Кейт подумала, что в нем есть какая-то уютная компактность, как у плюшевого медвежонка, и что не хватает только ценника, который свисал бы с серьги в его левом ухе, чтобы довершить иллюзию. Но взгляд бледно-голубых глаз, встретившийся с ее взглядом, был поначалу настороженным, а затем, пока они стояли вместе у входа, настороженность сменилась откровенным антагонизмом, и когда он заговорил, в его тоне не было доброжелательности. Не обратив внимания на протянутый ему ордер, он сказал:
— Вам надо будет пройти наверх.
В узком холле было очень тепло и стоял странный аромат, полуцветочный, полупряный; Кейт сочла бы его приятным, если бы он не был так резок. Вслед за своим гидом они поднялись по узкой лестнице и очутились в гостиной, тянувшейся во всю длину дома. Высокий арочный проем указывал, по-видимому, место, где комнату когда-то разделяла стена. В дальнем конце была устроена небольшая оранжерея с видом на сад. Кейт, полагавшая, что в совершенстве овладела искусством схватывать детали окружающей обстановки, ничем не выдавая своего любопытства, сейчас не замечала ничего, кроме человека, с которым они пришли увидеться. Он лежал, высоко поднятый на подушках на узкой кровати, справа от оранжереи, и явно был при смерти. Ей приходилось видеть крайнюю степень истощения довольно часто на экране телевизора, приходилось смотреть, сидя, как обычно, в своей гостиной, на лишенные выражения, словно мертвые глаза и иссохшие члены умирающих от голода людей. Но сейчас, впервые встретившись с этим в жизни, она не понимала, как человек мог так иссохнуть и все же дышать, как эти огромные глаза, словно свободно плавающие в орбитах, могут пристально, не отпуская, вглядываться в ее глаза с такой невероятной, чуть ироничной веселостью. Он был завернут в халат алого шелка, но и этот халат не мог оживить болезненно-желтый цвет его лица и рук. У изголовья кровати стоял ломберный столик, а с другой стороны столика — кресло. На зеленом сукне стола — две уже распечатанные колоды карт. Похоже, Руперт Фарлоу и его друг собирались сыграть в канасту.
Голос у него был не сильный, но и не дрожал. Самая сущность, самое «я» этого человека не умерли, это ясно слышалось в его тоне.
— Простите, что не встаю. Дух повелевает, но плоть слаба. Я берегу силы, чтобы Рэй потом не смог заглянуть ко мне в карты. Пожалуйста, садитесь, если найдете, на чем сидеть. Выпить хотите? Я знаю, вам не полагается пить на работе, но я настаиваю, чтобы вы считали это выполнением своего долга перед обществом. Рэй, ты куда спрятал бутылку?
Юноша, теперь сидевший у ломберного столика, не шевельнулся. Кейт сказала:
— Мы не будем пить, спасибо. Все это вряд ли займет много времени. Мы пришли поговорить о вечере четверга.
— Я так и думал.
— Мистер Де Уитт говорит, что пришел с работы домой вовремя и весь вечер был с вами. Вы могли бы это подтвердить?
— Если Джеймс вам так сказал, значит, это правда. Джеймс никогда не врет. Из всех его черт именно эта особенно раздражает его друзей.
— Но это правда?
— Естественно. Разве он так не сказал?
— В котором часу он вернулся домой?
— В обычное время. Около шести тридцати, правильно? Он вам сам скажет. Да вроде бы уже сказал.
Перед началом разговора Кейт, сдвинув в сторону кипу журналов, села на кушетку эпохи королевы Виктории, прямо напротив кровати. Она спросила:
— Как давно вы живете здесь, с мистером Де Уиттом?
Руперт Фарлоу обратил на нее огромные, полные боли глаза, повернув голову так медленно и осторожно, будто тяжесть его оголившегося черепа стала слишком велика для шеи, и сказал:
— Вы хотите спросить о том, как давно я делю с ним этот кров, но не спрашиваете, скажем, не делю ли я с ним жизнь и не делю ли постель? Я верно вас понял?
— Да, вы верно меня поняли.
— Четыре месяца, две недели и три дня. Он забрал меня сюда из хосписа. Не могу с уверенностью сказать почему. Может, пребывание рядом с умирающим его возбуждает. Некоторые от этого торчат. Визитеров у меня в хосписе хватало, могу вас заверить. Мы ведь такой вид благотворительности, что добровольцы всегда найдутся. Секс и смерть — это людей здорово заводит. Между прочим, мы с Джеймсом не были любовниками. Он влюблен в эту вялую, консервативную женщину — Франсес Певерелл. Джеймс просто удручающе гетеросексуален. Так что вам нечего бояться пожимать ему руку или даже пойти на более интимный контакт, если захочется попытать счастья.