У монастыря стояла только одна машина — «форд», и Дэлглиш припарковался точно рядом с ней. Задержавшись на минуту у своего «ягуара», он бросил взгляд за террасированные лужайки сада и наконец смог увидеть воды Английского канала.[98] Короткие улицы с небольшими разноцветными домами — голубыми, розовыми, зелеными, с хрупким геометрическим рисунком телеантенн на крышах, параллельными линиями сбегали к многослойной синеве моря. Их строго упорядоченная домашность резко контрастировала с тяжелой викторианской громадой за его спиной.
В главном здании не было ни малейшего признака жизни, однако, когда он снова повернулся к машине, чтобы запереть дверь, он заметил монахиню, выходящую из-за угла хосписа с пациентом в инвалидном кресле. На голове у пациента была шапочка в синюю и белую полоску, с красным помпоном, и его до самого подбородка укрывал плед. Монахиня наклонилась и прошептала что-то ему на ухо, пациент засмеялся, и слабый, прерывистый ручеек веселых ноток пролился в тихий воздух двора.
Дэлглиш потянул за железную цепь слева от входа и даже через толстый дуб окаймленной железом двери услышал за ней отдающийся эхом звон. Отодвинулась железная решетка на квадратном окошке, и в него выглянуло кроткое лицо монахини. Дэлглиш назвал свое имя и протянул ей служебное удостоверение. Дверь тотчас же отворилась, и монахиня, не произнося ни слова, но по-прежнему улыбаясь, жестом пригласила их войти. Они очутились в просторном холле, где довольно приятно пахло каким-то мягким дезинфицирующим средством. Пол из черных и белых квадратных плиток выглядел так, будто его только что тщательно отчистили, а на стенах не было ничего, кроме явно викторианского портрета сепией величественной мрачнолицей монахини, которая, как заключил Дэлглиш, и основала этот орден, и репродукции картины Милле[99] «Христос в плотницкой мастерской» в вычурной раме резного дерева. Монахиня, по-прежнему бессловесная и улыбающаяся, провела их в небольшую комнату справа от холла и несколько театральным жестом, молча, пригласила их сесть. Дэлглиш подумал, что она, по всей вероятности, глухонемая.
Комната была скупо обставлена, но не казалась неприветливой. На отполированном до блеска столе в центре комнаты стояла ваза с поздними розами, а перед двойными окнами разместились два глубоких кресла, обитых выцветшим кретоном. Стены были голыми, только справа от камина висело деревянное с серебром распятие, выполненное с ужасающим реализмом. Похоже, оно было сделано в Испании и, должно быть, когда-то висело в храме, подумал Дэлглиш. Над камином помещалась копия маслом картины, где Божья Матерь предлагает Младенцу Христу кисть винограда. Дэлглишу понадобилось некоторое время, чтобы распознать в ней «Мадонну с виноградом» Миньяра.[100] На медной пластинке было указано имя дарителя. Четыре обеденных стула с прямыми спинками непривлекательно выстроились рядком у правой стены, но Дэлглиш и Кейт так и не сели.
Их не заставили долго ждать. Дверь открылась. Быстрым, уверенным шагом в комнату вошла монахиня и протянула каждому руку.
— Вы — коммандер Дэлглиш и инспектор Мискин? Добро пожаловать в монастырь Святой Анны. Я — мать Мэри Клер. Мы с вами разговаривали по телефону, коммандер. Не хотите ли вы и инспектор выпить кофе?
Рука, поданная ему для короткого рукопожатия, была мягкой и прохладной.
— Нет, благодарю вас, матушка, — ответил он. — Очень любезно с вашей стороны, но мы надеемся не слишком долго причинять вам неудобство.
В ней не было ничего пугающего, ее невысокую плотную фигуру облагораживала длинная голубовато-серая сутана, подпоясанная кожаным поясом, но казалось, она чувствует себя в этой официальной одежде вполне удобно, как в привычном каждодневном платье. Тяжелый деревянный крест свисал на длинном шнуре с ее шеи, а лицо ее было отечным и бледным, словно тесто, пухлые, как у ребенка, щеки выступали из-под тугого апостольника. Но глаза за стеклами очков в стальной оправе смотрели проницательно, а небольшой рот, несмотря на приятную мягкость очертаний, предвещал бескомпромиссную твердость. Дэлглиш сознавал, что его и Кейт весьма пристально, хотя и ненавязчиво изучают. Но вот, слегка кивнув, она сказала:
— Я пришлю к вам сестру Агнес. День стоит чудесный, может быть, вы захотите погулять все вместе в розарии.
Это было, как заметил Дэлглиш, приказание, а не предложение, но он понял, что во время этой краткой встречи оба — и он, и Кейт — благополучно прошли какой-то личный экзамен. Он не сомневался, что если бы мать-настоятельница оказалась не вполне удовлетворена, интервью проходило бы в этой самой комнате и под ее присмотром. Она дернула шнур звонка, и маленькая улыбчивая сестра, которая их впустила, появилась снова.
— Спросите сестру Агнес, не будет ли она любезна присоединиться к нам?
И снова они ждали, по-прежнему стоя, в полном молчании. Не прошло и двух минут, как дверь снова открылась и в комнату вошла высокого роста монахиня.
— Это сестра Агнес, — сказала мать-настоятельница. — Сестра, это коммандер Дэлглиш и инспектор Мискин. Я предположила, что вам может захотеться пройтись по розарию.
Величественно кивнув, она вышла, не произнеся формальных слов прощания.
Монахиня, которая теперь смотрела на них настороженными глазами, не могла бы сильнее отличаться от матери-настоятельницы, даже если бы хотела. Сутана на ней была точно такая же, правда, крест чуть поменьше, но этой женщине она придавала какое-то жреческое достоинство, отчужденность и таинственность. Мать-настоятельница как бы надела рабочее платье для выполнения своих обязанностей на кухне, а сестру Агнес трудно было представить иначе как пред алтарем. Она была очень худа, длиннонога и длиннорука, с резкими чертами лица: апостольник подчеркивал высокие скулы, суровую линию бровей и бескомпромиссную складку крупного рта.
— Что ж, давайте посмотрим на розы, коммандер? — сказала она.
Дэлглиш отворил дверь, и они с Кейт вышли вслед за монахиней прочь из приемной и, чуть ли не на цыпочках, бесшумно прошли через холл. Она повела их вниз по широкой дорожке к расположенному террасами розарию. Гряды с розами шли тремя длинными рядами, с параллельными, усыпанными гравием дорожками между ними: каждая дорожка на четыре каменных ступени ниже предыдущей. Они трое, идя рядом, занимали всю ширину дорожки и должны были сначала пройти по первой, затем спуститься по ступеням и идти в обратном направлении по второй, потом снова вниз по короткой лестнице, и опять пройти сорок ярдов, теперь по самой нижней дорожке, прежде чем повернуть назад: унылая прогулка, совершаемая на виду у всех монастырских окон. Может быть, за монастырем есть более укромный сад, подумал Дэлглиш. Но даже если и есть, явно не предполагалось, что они будут прогуливаться там.
Сестра Агнес шагала между ними с высоко поднятой головой, почти того же роста — метр восемьдесят пять, — что и Дэлглиш. Поверх сутаны она надела длинный серый кардиган, кисти рук засунула в рукава, как в муфту, чтобы не мерзли. С этими словно связанными и плотно прижатыми к телу руками она вызывала у Дэлглиша неприятные воспоминания о старых, когда-то виденных им картинах, изображавших пациентов психиатрических лечебниц в смирительных рубашках. Она шла между ними, словно арестант под конвоем, и он подозревал, что они такими и представляются какому-нибудь наблюдателю, тайно следящему за ними из высоких окон. Та же неприятная мысль, видимо, пришла на ум и Кейт, потому что она, пробормотав извинение, чуть отстала от них и опустилась на колено, притворяясь, что завязывает шнурок на одном из башмаков. Догнав их, она пошла рядом с Дэлглишем.
Молчание нарушил Дэлглиш.
— Очень любезно с вашей стороны было согласиться на встречу с нами, — сказал он. — Простите, что приходится беспокоить вас, тем более что это может показаться вторжением в ваше личное горе. Я должен задать вам несколько вопросов о смерти вашей сестры.
— «Вторжение в личное горе». Именно такое сообщение передала мне по телефону мать-настоятельница. Я полагаю, вам часто приходится произносить эти слова, коммандер.
— Вторжение порой оказывается непременной частью моей работы.
— У вас есть какие-то особые вопросы, на которые, как вы предполагаете, я могла бы ответить, или это вторжение более общего характера?
— Немного и того, и другого.
— Но вам ведь известно, как умерла моя сестра. Соня покончила с собой, в этом невозможно усомниться. Она оставила записку рядом с собой. Кроме того, она отправила мне письмо утром того дня, когда умерла. Она не считала, что ее сообщение стоит марки первого класса, так что я получила письмо только три дня спустя.
— Вы не могли бы рассказать мне, что было в письме? — спросил Дэлглиш. — Мне, конечно, известно содержание записки для коронера.
— Немного и того, и другого.
— Но вам ведь известно, как умерла моя сестра. Соня покончила с собой, в этом невозможно усомниться. Она оставила записку рядом с собой. Кроме того, она отправила мне письмо утром того дня, когда умерла. Она не считала, что ее сообщение стоит марки первого класса, так что я получила письмо только три дня спустя.
— Вы не могли бы рассказать мне, что было в письме? — спросил Дэлглиш. — Мне, конечно, известно содержание записки для коронера.
Несколько секунд — а казалось, гораздо дольше — она молчала, потом заговорила без всякого выражения, словно читала заученный наизусть прозаический текст: «То, что я собираюсь сделать, в твоих глазах будет выглядеть грехом. Пожалуйста, пойми, что то, что ты считаешь греховным, для меня естественно и правильно. Мы с тобой выбрали разные дороги, но и та и другая ведут к одинаковому концу. После нескольких лет колебаний я, во всяком случае, безусловно, выбираю смерть. Постарайся не слишком долго горевать обо мне. Горе — всего лишь потакание себе. Лучшей сестры, чем ты, я бы и пожелать не могла».
— Вы это хотели услышать, коммандер? — спросила она. — Вряд ли это может иметь отношение к вашему теперешнему расследованию.
— Нам приходится рассматривать все, что происходило в Инносент-Хаусе в течение нескольких месяцев до смерти Жерара Этьенна, поскольку это может иметь какое-то — пусть самое отдаленное — отношение к его смерти. Самоубийство вашей сестры в том числе. Судя по слухам, ходящим в лондонских литературных кругах, да и в самом Инносент-Хаусе, именно Жерар Этьенн довел ее до этого. Если это так, то ее друг, особенно близкий друг, мог пожелать ему зла.
— Я была самым близким другом Сони, — ответила она. — У нее не было близких друзей, кроме меня. А у меня не было причин желать зла Жерару Этьенну. Я находилась здесь весь тот день или вечер, когда он умер. Это факт, который вы можете легко проверить.
— Я вовсе не хотел сказать, что предполагаю, что вы сами, сестра, имеете какое-то касательство к смерти Жерара Этьенна, — возразил Дэлглиш. — Я спрашиваю, не знали ли вы какого-то другого человека, близкого вашей сестре, которого могло возмутить то, как она умерла?
— Никого, кроме себя самой. Но меня возмутило то, как она умерла, коммандер. Самоубийство — это предельное отчаяние, предельное отвержение Божьего милосердия, абсолютный грех.
— Тогда, быть может, он получит абсолютное прощение, сестра, — тихо произнес Дэлглиш.
Они дошли до конца первой дорожки, вместе спустились по ступеням и повернули налево. Неожиданно она сказала:
— Не люблю розы осенью. Они по самой сути своей — летние цветы. Особенно угнетают декабрьские розы, с коричневыми пожухлыми бутонами посреди путаницы колючих стеблей. Не выношу ходить здесь в декабре: розы, как и мы, не знают, когда надо умереть.
— Однако сегодня мы можем поверить, что все еще стоит лето, — возразил Дэлглиш. Он помолчал, потом продолжил: — Я полагаю, вам известно, что Жерар Этьенн умер от отравления угарным газом, в той же комнате, что и ваша сестра. Не похоже, что в его случае это было самоубийство. Смерть могла наступить в результате несчастного случая, от засорения дымохода, вызвавшего неправильную работу газового камина. Но нам приходится рассматривать и третью возможность — что камин был специально кем-то испорчен.
— Вы хотите сказать, что Жерар Этьенн был убит? — спросила она.
— Этого нельзя исключить. Я хотел бы теперь спросить вас, не считаете ли вы возможным, что ваша сестра могла что-то сделать с камином? Я не хочу сказать, что она замышляла убить Этьенна. Но не могла ли она сначала задумать так убить себя, чтобы это выглядело как естественная смерть от угара, а потом решила сделать иначе?
— Как вы можете ждать от меня ответа на этот вопрос, коммандер?
— Вопрос не очень по адресу, но я не мог его не задать. Если кого-то будут судить за убийство, защита скорее всего такой вопрос задаст.
— Если бы Соня побеспокоилась о том, чтобы ее смерть выглядела как несчастный случай, это избавило бы многих других от тяжких переживаний. Но самоубийство редко так выглядит, — сказала она. — В конечном счете ведь это — акт агрессии, а какой смысл в агрессии, если она никому, кроме тебя, не приносит вреда? Не так уж трудно сделать так, чтобы самоубийство выглядело как смерть от несчастного случая. Я могла бы придумать множество способов, но в них не входит порча газового камина и засорение дымохода. Не думаю, что Соня вообще знала, как это делается. Всю жизнь она не очень разбиралась в технике, зачем ей было делать это перед смертью?
— А письмо, которое она вам послала? В нем не говорилось о причине, не было объяснений?
— Нет, — ответила она. — Ни причины, ни объяснений.
Но Дэлглиш продолжал спрашивать:
— Предполагается, что ваша сестра покончила с собой из-за того, что Жерар Этьенн сказал ей, что ей придется уйти. Вы считаете, это похоже на правду? — Сестра Агнес не ответила, и, подождав с минуту, он спросил мягко, но настойчиво:
— Вы ведь ее сестра, вы хорошо ее знали. Вас такое объяснение может удовлетворить?
Монахиня повернулась к нему и впервые взглянула ему прямо в глаза.
— Этот вопрос имеет отношение к вашему расследованию?
— Может иметь. Если мисс Клементс стало известно что-то такое об Инносент-Хаусе или о ком-то, кто там работает, что-то настолько ее огорчившее, что способствовало ее уходу из жизни, это «что-то» может также иметь отношение к смерти Жерара Этьенна.
Она снова взглянула ему в лицо.
— Ставится вопрос о возобновлении дела о том, как умерла моя сестра? — спросила она.
— Официально? Ни в коем случае. Нам известно, как умерла мисс Клементс. Мне бы хотелось знать — почему. Но заключение коронера было правильным. В соответствии с законом дело считается законченным.
Они молча шли по дорожке. Казалось, сестра Агнес раздумывает, как вести себя дальше. Он ощутил, а может быть, вообразил, как напряжены все мышцы — от плеча до кисти — на ее руке, на миг коснувшейся его собственной. Когда она заговорила, голос ее был хриплым:
— Я могу удовлетворить ваше любопытство, коммандер. Моя сестра покончила с собой потому, что два человека, которые были ей дороги больше всех на свете, может быть, единственные, на самом деле ей дорогие, покинули ее. Покинули ее навсегда. Я ушла в монастырь за неделю до ее смерти. Генри Певерелл ушел из жизни на восемь месяцев раньше.
До этого момента Кейт не произнесла ни слова. Теперь она спросила:
— Вы хотите сказать, что ваша сестра была влюблена в Генри Певерелла?
Сестра Агнес взглянула на нее так, будто только что обнаружила ее присутствие. Затем она снова отвернулась, еще плотнее прижала руки к груди и сказала с едва заметным содроганием:
— Соня была его любовницей последние восемь лет его жизни. Она называла это любовью. Я называла это наваждением. Не знаю, как это называл он. Они никогда вместе не бывали на людях. По его настоянию их связь держалась в глубочайшем секрете. Комната, где они занимались любовью, — та самая, где она умерла. Я всегда знала, когда они бывали вместе. В те вечера, когда она задерживалась в издательстве. Когда она возвращалась домой, я чувствовала на ней его запах.
— Но зачем такая таинственность? — возразила Кейт. — Чего он боялся? Он не был женат, она — не замужем. Оба — взрослые люди. Кому какое дело до этого, кроме них самих?
— Когда я задала ей этот вопрос, у нее уже был готов свой собственный ответ. Скорее — его собственный. Она сказала, что он не собирается снова вступать в брак, что он хочет остаться верным памяти жены, что ему неприятна самая мысль о том, что его личные дела станут предметом издательских сплетен, что их отношения огорчат его дочь. Она принимала все его оправдания. Ей было довольно, что он вполне очевидно нуждается в том, что она может ему дать. Разумеется, все могло быть гораздо проще: она удовлетворяла его чисто физическую нужду в ней, но была недостаточно молода, недостаточно красива, недостаточно богата, чтобы вызвать у него желание на ней жениться. И я думаю, что для него таинственность добавляла остроты их отношениям. Может быть, ему нравилось унижать ее, проверять, где предел ее преданности, красться наверх, в эту убогую комнатенку, словно какой-нибудь викторианский хозяин, услаждающий горничную. Меня больше всего расстраивала не греховность этих отношений, а их вульгарность.
Дэлглиш не ожидал такой искренности, такой открытости. Но возможно, это было не так уж удивительно. Должно быть, она многие месяцы вынуждена была выдерживать взятый на себя обет молчания, но теперь, перед двумя незнакомыми людьми, с которыми ей скорее всего никогда больше не придется встречаться, дала волю накопившейся горечи.
— Я всего на полтора года старше Сони, мы всегда были очень близки. Он все разрушил. Она не могла сочетать и то и другое — свою веру и свою любовь к нему. Так что она предпочла его. Он разрушил наше доверие друг к другу. Какое могло быть между нами доверие, если я презирала ее бога, а она — моего?