«Но ведь это „Евгений Онегин“? — усваивал я полученное сообщение. — Да еще по-русски. Что же в нем может оказаться недозволенного?»
«Как что? Издание-то — парижское. Или — пражское. Черт его знает. В обоих случаях — не наше. А привозить литературу из-за границы, между прочим — запрещено. Но скорей всего просто испугался фронтовик. Подумал: проверяет его хозяин. Ну, и побежал. Это страх особенный — не то что на войне... Занятно, правда?..»
Рассказ смутил и встревожил меня. Мне вдруг захотелось остаться одному, и я порадовался, что мы были уже у входа в метро. В ту пору я запасался опытом жизни, и тогдашнее время щедро наделяло меня им, всякий день подбавляя новых тревожных мыслей.
«Вот сессию сдам, и расстанемся: на заочный переведусь», — сказал вдруг Холодковский, задерживая мою руку в своей большой ладони.
Я не сумел (да, кажется, и не хотел) скрыть огорчения.
«Работу предлагают интересную, и на лапу кладут хорошо. Мне на стипендию, согласись, жить уже как-то не по возрасту».
Он весело кивнул мне, легко, на одной ноге, повернулся кругом, очертив в воздухе красивую линию тростью, и скрылся в громадной гранитной раковине метрополитена.
После сессии Холодковский и в самом деле ушел из института.
«Ты звони», — попросил я его.
«При случае непременно позвоню», — пообещал он.
Он не позвонил.
Глава третья. Западные танцы
Время шло. Отменили карточки. В толпе все реже останавливало взгляд серое шинельное сукно, выцветшее хаки гимнастерки. Девушки наши приоделись, начали красить губы и ресницы, и магазин дамских шляп (второй дом налево от института) не томился из-за отсутствия покупательниц. Если не самой молодости, то мечтам и надеждам ее непременно удается бежать впереди давящего катка времени. Мы затверживали сталинские цитаты и абзацы партийных постановлений, но хотелось и вправду смеяться и любить, как пелось в лживых песнях эпохи, мы хохотали над остротами из переизданных по недосмотру и тут же снова затоптанных Двенадцати стульев и Золотого теленка, и на институтских вечерах усилитель в актовом зале громыхал бойкими фокстротами и тягучими знойными танго.
Повсеместно велась беспощадная борьба с низкопоклонством перед Западом, но патефоны в институтских залах, в домах культуры, в скромных квартирах граждан без устали крутили черные диски с записью танцев, именуемых западными, названия их — Рио-Рита какая-нибудь — были таким же всем понятным кодом, как этикетки на винных бутылках, и, хотя французские булки приказано было именовать «городскими», вальс-бостон Под крышами Парижа устоял, вернее, продолжал свое неостановимое движение по паркету.
В московских школах незадолго до конца войны ввели уроки бальных танцев. По субботам после занятий к нам начала приходить Эмилия Федоровна, откуда-то выкопанная почтенных лет дама, худощавая, стройная, со слегка подведенными тонкими губами, — ее красивые, точные движения выдавали бывшую балерину. Школа была мужская. Два десятка угреватых подростков, с недавно обретенными басовитыми голосами, огрубевшие от переходного возраста, однополого обучения и тягот военного времени, выстраивались парами и, гогоча и перемигиваясь, повторяли за учительницей фигуры мазурки, полонеза и падеспани. Мы, само собой разумеется, встретили старую даму насмешливо, но, когда на перемене она, не исчезнув в учительской, прямо в актовом зале, где шел урок, присела на краешек сцены, достала из черной, расшитой бисером сумочки, кисет с махоркой и нарезанную аккуратными листками газету, свернула цигарку и жадно закурила, чаша весов нашего доброжелательства резко накренилась в ее сторону. Наглый Валька Пономарев попросил для подначки: «Дайте курнуть»; Эмилия Федоровна, не задумываясь, протянула ему закрутку: «Держи. Только не слюнявь», — и стала своя. Отец, прослышав об этих уроках, поддразнивал меня, напевал озорно: «Падеспань — хоро-оший танец, он танцуется очень легко-о...» Мать спрашивала недоуменно: «Но ведь мазурка и полонез — тоже западные танцы. А падеспань обозначает по-французски не что иное как испанские па. Учились бы уж кадрили». «Ах, друг мой, — улыбался отец, — но кадриль тоже французское слово...» На вечерах, которые в нашей школе устраивали вместе с соседней женской, мазурку или полонез танцевали одна с другой обычно лишь несколько девочек, заядлых любительниц всяких танцев или из числа тех, кого никогда не приглашали мальчики, остальные, теснясь у стен зала и пересмеиваясь, ждали окончания дежурного полонеза, как ждут окончания торжественной части, чтобы с первыми призывными звуками задорной Рио-Риты перескочить через бруствер и броситься в атаку. Рио-Рита, как пылинку, сдувала с плеча пытавшуюся насесть на нее многотонную махину верховной власти, победоносно давившую все вокруг.
Может быть, когда-нибудь это будет записано скромной короткой строчкой в отечественную историю.
Жанна появлялась на институтских вечерах в платье-матроске с большим голубого цвета отложным воротником. Такие платья носят обычно маленькие девочки. Но другого нарядного платья у Жанны не было. Впрочем, и будничное платье на ней было всегда одно и то же, цвета зеленого бутылочного стекла, — записывая лекции, она натягивала еще и серые сатиновые нарукавники.
Матроска замечательно ей шла. Она была коротковата, а у Жанны были красивые ноги. Танцевала Жанна очень хорошо: она двигалась смело и легко, целиком отдаваясь танцу, всё получалось у нее без всякого усилия, будто само собой, она тотчас подхватывала и уверенно исполняла, точно сама задумала, любую мудреную фигуру, которую затевал партнер. Лицо ее пылало, глаза сияли, коротковатое платье взвевалось, обнажая красивые полные бедра. В танце от ее обычной старательности не оставалось и следа.
Однажды на вечере появился Жора Р. Он уже несколько лет, как окончил институт, числился в аспирантуре и при этом делал успешную карьеру на радио. Жора был известный красавец и танцор. Считалось, что он похож на врубелевского Демона. Прежде чем войти в зал, Жора закурил и, стоя на пороге, разглядывал танцующих. «Славная девка, — кивнул он на Жанну. — Кто такая?». Его давняя подруга, выпускница Лиля М., тоже известная красавица и тоже по-своему похожая на изрядно исхудавшего врубелевского Демона, одна из немногих наших девушек, куривших в открытую, пожала плечами: «Простушка какая-то, со второго курса, кажется». «Простушка... пастушка... Хозяин просит дорогих гостей прослушать пастораль под титлом Ветренность пастушки... — пропел Жора. — Или — искренность?» Лиля М. сердито пожала худыми плечами. Жора бросил папиросу и направился к Жанне.
Механик поставил на проигрыватель танго. Жора подхватил Жанну, прижал к себе и решительным, быстрым, казалось, даже не в такт, шагом провел ее из конца в конец зала. Остальные танцующие расступались перед ними. Пара вдруг остановилась, точно замерла, на мгновенье, и тут же, не разворачиваясь, — Жора шел уже спиной вперед — все так же, почти бегом, не понятно, как попадая в такт, двинулась обратно. Посредине зала Жора вдруг резко отбросил Жанну от себя, не выпуская ее руки из своей: она, будто не касаясь ногами пола, отпорхнула на несколько шагов и, скручиваясь пружиной, стремительно приблизилась к нему, оказалась в его объятиях, он отбросил ее в другую сторону, и она снова отпорхнула, и снова закружилась, приближаясь. Широкий матросский ворот взвихривался за ее плечами, как голубой парус. Поддерживая Жанну за спину, Жора почти опускал ее на пол, и Жанна покорно откидывалась на его руке, а он склонялся над ней, лицом к лицу, как Демон к Тамаре на известном рисунке Врубеля, но в следующий момент рывком ставил ее на ноги, и они стремительной пробежкой опять устремлялись вперед, останавливались, тотчас возвращались, кружились, падали и подымались, и так все три минуты — ровно столько, сколько продолжался в то время каждый танец — долгоиграющих пластинок еще не изобрели. «Смотри, какие кадры кует периферия!» — с веселым восхищением произнес Жора, слегка обнимая Жанну и удерживая ее при себе до следующего танца.
В понедельник соседки по общежитию шушукались, что Жанна не ночевала дома, но сама Жанна, по обыкновению нешумливая и старательная, в ношеном зеленом платье и нарукавниках, сидела на обычном месте и каллиграфическим почерком, слово в слово отпечатывала лекции в толстых конторских книгах.
Глава четвертая. Прекрасная маркиза
«У меня, Жанночка, для вас пальто есть. Чудесное. Вы в нем себя не узнаете. И новое совсем. Я его сгоряча купила, а тут муж мне другое привез, — мое так и висит в шкафу ни разу не надеванное...»
Зам. декана Наталья Львовна благоволила к Жанне. Ей нравилось покровительствовать этой усердной захолустной девочке, отзывавшейся восторженной благодарностью на ее покровительство. Тем более что благодеяния — ордер на бесплатную обувь или даже перевод из густо населенной, на восемь человек, в трехместную комнату в общежитии — не требовали от нее больших усилий. Наталья Львовна была чья-то жена, и все в институте, включая директора и парторга, не пренебрегали добрыми с ней отношениями.
Зам. декана Наталья Львовна благоволила к Жанне. Ей нравилось покровительствовать этой усердной захолустной девочке, отзывавшейся восторженной благодарностью на ее покровительство. Тем более что благодеяния — ордер на бесплатную обувь или даже перевод из густо населенной, на восемь человек, в трехместную комнату в общежитии — не требовали от нее больших усилий. Наталья Львовна была чья-то жена, и все в институте, включая директора и парторга, не пренебрегали добрыми с ней отношениями.
Наталья Львовна приметила Жанну еще на первом курсе и, ценя ее старательность, часто привлекала себе на помощь. Жанна чертила для нее какие-то графики, переписывала списки, составляла картотеки; Наталья Львовна одаривала ее плиткой хорошего шоколада Золотой ярлык, несколькими положеными в кулек апельсинами, флаконом духов Красная Москва в красной картонной коробочке с кисточкой.
За несколько лет до войны у Натальи Львовны умерла от скарлатины двенадцатилетняя дочь, тоже Наташа, и Наталья Львовна вдруг разом поседела. Муж требовал, чтобы она покрасилась, но однажды на даче во время прогулки ее заметило проезжавшее в машине очень значительное лицо. «Что это за прекрасная маркиза?» — с доброжелательным интересом спросило у сопровождающих очень значительное лицо, после чего Наталья Львовна с мужем получили приглашение на какой-то весьма важный прием. Это имя — Маркиза — закрепилось за Натальей Львовной в кругу, где обитал ее муж, и теперь уже нельзя было красить волосы, а, наоборот, нужно было всячески холить седину.
Иногда Наталье Львовне казалось, что Жанна похожа на ее умершую дочку, хотя на самом деле, если и было что общее, то разве что серые глаза и всегда румяные щеки; но память подчас, отдаваясь во власть новых мыслей и впечатлений, весьма вольно реконструирует облик покинувших нас людей. Сама Наталья Львовна пудрилась, и глаза у нее были темные; она часто щурилась, хотя в очках не нуждалась.
Пальто было великолепное: мягкий материал теплого серого цвета, серебристо-сиреневая шелковая подкладка, модный покрой; к пальто Наталья Львовна подарила Жанне бархатную синюю шляпу с широкими полями, которая очень шла к ее вьющимся волосам.
Глава пятая. Перспективный мальчик
Все в институте знали, что Сережа Соболев влюблен в Жанну, знала об этом и Жанна, и лишь сам Сережа, который всячески старался скрыть свою влюбленность, отчего она делалась еще заметнее, был убежден, что никто не знает этого.
Сережа был самый младший на курсе: по возвращении из эвакуации он, самостоятельно подготовившись, перескочил сразу через два класса. И вид у него, несмотря на очки (а, может быть, как раз из-за этих оседлавших острый носик больших очков, делавших его похожим на Всезнайку из детской книжки), был совсем мальчишеский: нежная кожа, еще не знавшая бритвы, чуть приоткрытый рот, своевольный хохолок на затылке — казалось, он постоянно с какой-то особенной заинтересованностью всматривается во всё, что делается вокруг.
«Вы бы, Жанночка, обратили внимание на Сережу Соболева: он просто сохнет по вас», — сказала как-то Наталья Львовна.
Румяные щеки Жанны вспыхнули еще ярче.
«Ну, что вы, Наталья Львовна! Он же совсем мальчик!..»
«Он не просто мальчик. Он — перспективный мальчик, — сказала Наталья Львовна. И повторила со значением: — Очень перспективный мальчик».
«Он у нас гений, ему со мной и говорить не о чем», — сопротивлялась Жанна.
«Ах, Жанночка, назовите мне хоть одного гения, у которого была гениальная жена. Между тем говорили же они о чем-то, гении, со своими женами».
Когда кто-то однажды сказал при Холодковском, что Сережа Соболев — лучший наш студент, тот возразил: «Лучшим среди нас немудрено стать. Сережка не лучший. Он — единственный».
Еще на первом курсе его доклад по древнерусской литературе профессор К. опубликовала в каком-то научном сборнике. На экзаменах преподаватели ждали от него не ответа на вопрос: они с интересом слушали его суждения. Даже профессор Д., сменявший во время экзаменов свою ковровую тюбетейку на черную академическую ермолку, жестом остановил Сережу, когда тот протянул руку взять билет, и сморщил свое маленькое лицо в улыбке: «О чем бы вы хотели поведать нам сегодня?..»
Однажды я оказался с ним за одним столом в публичной библиотеке и поразился количеству книг, окружавших его, многие из которых, как мне показалось, не были связаны с темами наших занятий. «Короля делает окружение, — улыбнулся Сережа на выказанное мной недоумение. — Когда заинтересуешься чем-нибудь, многое, на первый взгляд, самое неожиданное, вдруг идет в дело, открывает что-то, придает цвет, как камешек в мозаике. Помнишь: сопряжение далековатых понятий?» — снова процитировал он что-то знакомое, но я не помнил, откуда и постеснялся спросить.
На столе я заметил между прочим учебник испанского языка и толстый испано-русский словарь. Я знал, что Сережа самостоятельно учит французский («Не говоря уже о французских авторах, что же, и письма Пушкина в переводах читать?» — удивлялся он), но вот, оказывается, еще и испанский.
Большинство из нас (не вина — беда нашего поколения) относилось к изучению иностранных языков без должного старания. Немногие надеялись, что когда-нибудь выберутся за пределы отечества, и, пожалуй, еще меньшее число предполагало вести беседы с нечастыми тогда зарубежными гостями на отечественной территории. Как раз в эту пору появился указ, запрещавший браки советских граждан с иностранцами. Женщин, неосторожно вышедших замуж за британских и американских офицеров, вчерашних союзников, не выпускали из страны, заставляли подписывать публичные покаяния, сознаваться, что заграничные муженьки, взамен ожидаемого благополучия, наградили их сифилисом. Одна наша студентка с выпускного курса тоже нашла мужа из какого-то дальнего зарубежья, ее исключили из комсомола и из института, в многотиражке появился хлесткий фельетон под названием «Лайковые перчатки и духовное убожество» (лайковые перчатки подарил студентке ее суженый, а духовным убожеством оказалась сама студентка, не разглядевшая классового врага и предавшая родину).
«Ты что, и за испанский взялся?» — спросил я Сережу.
«Да как же не взяться? Посмотри на карту: сколько народу на планете говорит по-испански. Одна Южная Америка чего стоит. А литература! История, искусство... Без испанского пропадешь. Надо бы еще и португальский захватить. Чтобы не повторить ошибку Паганеля».
Я кивнул, хотя при имени Паганель в моей памяти возник лишь привлекательный чудак в исполнении народного артиста Черкасова из кинофильма Дети капитана Гранта и симпатичная навязчивая песенка Капитан, капитан, улыбнитесь...
«Это, Жанночка, только говорится, что мужчину привлекает в женщине красота, а женщину в мужчине — ум, — откровенничала Наталья Львовна. — Женщину привлекает в мужчине надежность, перспективность».
«А мужчину в женщине?»
«Вовсе не красота. Мужчину привлекает в женщине, — Наталья Львовна игриво прищурилась, — „поди сюда!“» (Седые волосы, яркие темные глаза, родинка на щеке, кажется, подкрашенная, как и тонкие брови, — она и в самом деле походила на маркизу.)
Сережу Соболева избрали председателем научного студенческого общества. Жанна вдруг тоже вступила в общество, выступать с докладами, несмотря на уговоры Сережи и обещанную им помощь, стеснялась («Вы все тут такие умные!»), зато сразу стала секретарем: сидя за столом рядом с Сережей, неутомимо и аккуратно писала протоколы заседаний. Склонившись над бумагами — вся усердие! — она с непостижимой быстротой, буква за буквой, набирала слова и строки, но время от времени колено ее обнаруживало под столом Сережино колено и прижималось к нему; Жанна чувствовала, как на мгновение у него замирает сердце, начинает дрожать рука, схватывала краем глаза, как лицо его заливается краской. «Какой милый! Только маленький совсем!» — думала она.
Вечером, после заседаний Сережа провожал Жанну до общежития. Он был разгорячен тем, что только что узнал, делился мыслями с Жанной, она слушала его и не слушала, ей приятно было идти рядом с этим влюбленным мальчиком, который стеснялся взять ее под руку, прижать, сказать смелое слово. Когда на пути посреди заснеженного тротуара попадалась темная скользинка, Жанна, разбегаясь, чтобы прокатиться, протягивала ему руку, он бежал с ней рядом, но, как только скользинка обрывалась, тотчас отпускал ее руку, — и это почему-то тоже ей нравилось. Однажды, когда они подходили к общежитию, Жанна вдруг остановилась: «Поцелуй меня». Сережа задохнулся, не договорив что-то свое, потянулся к ней и быстро клюнул ее в горячую, мокрую от снега щеку. «А теперь я». Жанна крепко обняла его одной рукой за шею (в другой был портфель с протоколами) и прижалась губами к его губам.