Тираны. Страх - Чекунов Вадим 11 стр.


Иерей, сменяя суровое выражение лица на кроткое и заботливое, продолжил:

— Родится у тебя наследник от любимой своей жены. Будешь ли рад?

— Что спрашиваешь очевидное…

— А будет твой наследник поначалу кричать и пачкать пеленки свои — неужели начнешь карать за это, да со всей строгостью?

Иван недоуменно взглянул на старика.

— Вот и народ такой же, — пояснил иерей. — Все равно что неразумный младенец. Кричит, озорничает, да разве в том его вина?

— А чья же? — Слово «вина» задело струну в душе царя, все нутро его напряглось и задрожало. — Чья, говори, не темни!

Сильвестр трижды перекрестился на Богородицу. Прижал Писание к груди и заговорил:

— Вина всегда в тех, кто неразумных на неправедные дела подталкивает. Если ты правишь по Заветам Божьим, неужто народ осмелится против тебя пойти? Народ наш как раз в страхе Божьем живет. Есть лишь одна сила, что его смутить может, подучить всякому. Что запросто вертеть Божьим словом умеет, как выгодней будет. Слышал я, что к Шуйским и митрополит примкнул, на бунт простолюдинов подбивал.

— Лжешь, старик! Макарий меня миром помазал, он денно и нощно молится за меня!

Сильвестр усмехнулся:

— Церковникам не впервой молиться то за одно, то за другое. Надо будет — и за ханов татарских молиться будут, за их благоденствие, как встарь молились. На все пойдут, лишь бы стяжать побольше.

— Да ты в своем ли уме, старик? Ты же сам церковник!

— Кому же еще говорить, как не мне. Я изнутри знаю, что в церкви творится. Скажу тебе, государь, — хорошего мало происходит. Погрязли служители в стяжательстве. Обособились. Ни ты, ни Дума им не указ. Собственный суд завели. Пошлины с них никакой, о доходах отчетности тоже нет. Виданное ли дело — тому же Макарию в пятнадцати епархиях землица принадлежит, и не маленькая. Да что там! Доход митрополита ежегодный тысячи на три, а то и четыре потянет.

— Не бедно живет… — задумчиво хмыкнул Иван.

— Смотря с кем сравнить, — продолжил Сильвестр. — Если с новгородским архиепископом, то Макарий в прозябании дни влачит, концы с концами едва сводит. А у новгородского — десять тысяч рублей в год выходит, порой и больше. Скажу еще, и другие епископства хоть до новгородских роскошью не дотягиваются, но тоже не бедствуют. Монастыри загребли себе земли — не одна тьма десятин. Прибавь туда и мужичья, что им земли обрабатывает, это шестьсот тысяч душ, самое малое. А живут все в нищете, не в пример монашеству…

Иван пожал плечами:

— Так что предлагаешь — изводить чернецов? Митрополичий клир прижать? Рубить, как змее, голову?

Сильвестр улыбнулся. Разноцветные глаза его повеселели.

— Не так горячо, государь. Прежде всего — граничь, руби права церковников. Урежь их самостоятельность. Собери Собор. Пусть на нем осудят церковное стяжательство. Пусть вернут духовенство к изначальным задачам и заботам.

Иван посмотрел на пляшущий огонек перед образами. На миг ему померещилось, что лампада принялась раскачиваться сама по себе. Пол под ногами шевельнулся, словно живой. Иван, сдерживая тошноту, нахмурился — так не вовремя случился с ним недуг, посреди столь важной беседы!

— Скажи, старик… — слабо начал Иван, но собрал силы и продолжил тверже: — Ведь если тебя послушать мне и поступить по твоему наущению… Неужели не ополчатся на меня все скопом? И чернецы, и бельцы, и бояре, да еще смердов в придачу взбаламутят — они, как я вижу, в этом мастера большие. В какую опасность себя ввергну и трон свой? Правду скажи — ведь ополчатся?

Иван требовательно схватил иерея за рукав. Сильвестр, помолчав, кивнул и накрыл пальцы царя своей ладонью:

— Да, царь. Ополчатся. Потому что своими действиями, праведными и спасительными, потревожишь их нутряную суть — алчную, себялюбивую. Но тебе ли, венценосному, робеть перед хищными стяжателями? Не в тебе ли сила, власть и благодать свыше?

Иван высвободил руку и перекрестился:

— Во мне! Во мне сила!

Рука показалась Ивану необычно тяжелой, будто затекла со сна и едва слушалась.

Сильвестр продолжил:

— У монастырей забери непомерные владения. Надели землей этой дворян — твою опору государственную. Привлекай дворян к военной и иной, по способностям, службе. Церковники тебе будут сопротивляться, тут тебе дворяне справиться помогут.

— Ну а сам ты — что хочешь? Твой интерес во всем этом каков? — спросил Иван, снова борясь с приступом то ли дурноты, то ли сонливости. — На какое место метишь?

Сильвестр задумался. Пожевал губами, поглядывая на Библию в своих руках.

— Отдай мне Медведя, — неожиданно сказал он, переведя взгляд на Ивана. — Не по годам тебе эта забава.

— Что? — Ивану показалось, он ослышался. — Думаешь, погоню тебя из настоятелей, в скоморохи записаться решил? С Еремой тебе разве совладать…

Укоризненно покачав головой, Сильвестр перекрестился:

— Места мне никакого не надо. Был настоятелем церкви Благовещенья, им и оставаться намерен. Тварь эту, Ерему, лучше бы тебе умертвить. Негоже вкусившего человеческой крови зверя на дворе держать. Да и не про него речь. Ты знаешь, о каком Медведе говорю. Дай его мне на хранение. Вещь эта — твоего отца, Василия Ивановича. Права на нее у меня нет. Но отец твой использовал предмет не для казней. Ради доблестной охоты, когда забавлялся, и для дел государственных, если было нужно.

— Откуда тебе известно про Медведя? — с подозрением спросил Иван старика. — Кто донес?

Глаза Сильвестра насмешливо заблестели.

— Мне ли не знать про такое! Это от тебя, государь, вещицы долгое время скрывались. Многим, очень многим не хотелось, чтобы ты прикоснулся к тайне серебра.

— Расскажи! — потребовал Иван, вскочив на ноги. — Все, что известно тебе, — без утайки!

Иерей коротко рассмеялся.

— Не горячись, государь. Расскажу. И даже больше — покажу кое-что. Но не сегодня.

— Когда же? — вскричал Иван, чувствуя, как вновь закипает сердце. — Чего тянешь?!

Сильвестр поднялся с колен и пристально посмотрел на побелевшего от гнева царя.

— Завтра, в это же время, жду тебя тут, — строго сказал иерей. — А сейчас помолись и поспеши успокоить молодую жену. Обрадуй ее, что беда миновала.

— Хорошо, — неожиданно согласился Иван, ладонями растирая щеки. — Может, ты и прав. Умаялся сильно. Тело точно чужое, и голову кружит. Ступай, а я еще помолюсь.

— Медведя! — напомнил ему Сильвестр. — Отдай мне на хранение. Сегодня он тебе уже не понадобится.

Иван пожал плечами. Запустил руку в кишень, достал металлическую фигурку. Протянул иерею. Тот осторожно принял вещицу в свою ладонь и быстро спрятал за пазухой.

— Жду тебя завтра! — сухо обронил Сильвестр, покидая домовую церковь царя.

Иван снова опустился перед образами. Молился долго, усердно, пока не сошла непонятная слабость и не очистился ум. Воодушевленный действенной молитвой, Иван, сияя лицом, направился к Анастасии, полный решимости рассказать в подробностях о тяжком сегодняшнем дне. Но чем ближе подходил он к покоям молодой царицы, тем дальше казались ему все заботы и тревоги, тем желаннее становилось совсем другое. Там, в покоях, ждала его Настенька — тонкая, нежная, хрупкая, словно восковая свеча…

Ворвался к царице — стремительный, горячий. Подхватил ее на руки, закружил. Анастасия вскрикнула, обхватила его шею, заглядывая в глаза.

— Все обошлось, Настенька, — неся жену на руках к постели, улыбнулся Иван. — Теперь все хорошо будет.

— Вижу, — счастливо засмеялась она. — По глазам твоим вижу.

— Да ну? — удивился.

— Конечно. Снова твои, как прежде.

Иван остановился в шаге от кровати.

— А были какие?

Анастасия прижалась головой к его плечу и прошептала:

— А были чужие. Разного цвета, холодные такие. За тебя молилась все это время.



Глава седьмая Медведь



Ночь была светлой и жаркой.

Лишь под утро Иван выпустил жену из объятий. Утомленная Анастасия заснула быстро. Приподнявшись на локте, он в рассветных сумерках разглядывал ее милые черты, осторожно, едва касаясь, проводил пальцем по гладкой коже. Прислушивался к ровному и тихому дыханию. Улыбался. В сердце будто переливались золотые песчинки.

Но недолго длились счастливые минуты царской неги. Угасала радостная пляска души. Сменялась круговертью картинок минувшего дня — злобные крики, море черных ртов, грязные руки с дубьем и ножами, медвежьи когти в человечьей требухе и повсюду — кровь на пыльной земле. Страх до обрыва сердца и холода в костях.

Иван накрыл плечо жены расшитым атласным одеялом. Сел, свесил ноги с ложа. Сгорбился, словно старик, уронил руки и понурился.

Но недолго длились счастливые минуты царской неги. Угасала радостная пляска души. Сменялась круговертью картинок минувшего дня — злобные крики, море черных ртов, грязные руки с дубьем и ножами, медвежьи когти в человечьей требухе и повсюду — кровь на пыльной земле. Страх до обрыва сердца и холода в костях.

Иван накрыл плечо жены расшитым атласным одеялом. Сел, свесил ноги с ложа. Сгорбился, словно старик, уронил руки и понурился.

Чем больше светлели окна в царской спальне, тем тусклее становилось на душе.

Семнадцать лет он прожил на земле под Богом.

Четырнадцать из них — без отца, которого не помнит.

Лишь голос да сильные руки иногда мерцают в памяти и тут же исчезают. Но чьи они — Ивану неизвестно. Занятая государственными и дворцовыми делами мать редко и неохотно рассказывала ему об отце. Все чаще появляется рядом с ней конюший двора и храбрый воевода — красавец-князь Иван Овчина. Его маленький Иван со временем стал чтить, как второго отца. До тех пор, пока жива была мать.

Без нее он живет уже девятый год.

Хмурый и зябкий апрельский день, когда ее не стало, запечатлелся в душе навсегда. Воет и кричит прислуга. С топотом проносятся по переходам стрельцы. Деловито спешат бояре. Иван дергает полы кафтанов, хватает за рукава, пытаясь узнать, что случилось. «Отравили!» — раздается крик, подхватывается и заполошно разносится по всему дворцу. Иван прорывается сквозь лес цепких рук, проскакивает под ногами, кидается к лежащей на холодном полу матери. Глаза ее блуждают, кажется, она ничего не видит. Губы прыгают и ломаются. Но она узнаёт сына, цепляется за его плечи, тянет к себе. Непослушными руками обнимает голову и хрипит в ухо: «Спасителя… береги… тебе от отца…» Глаза ее закатываются. Она корчится в приступе рвоты под взглядами набежавших отовсюду дворовых людей. Иван, весь перепачканный, рыдает и не выпускает ее из объятий. С усилием мать произносит последние слова: «За ризой…» Дальше ее шепот не разобрать, лишь обрывки слов и вскрики. Снова рвота и судороги. Наконец Ивана оттаскивают. Он кричит и молотит кулаками, но его бесцеремонно сгребают крепкие руки, и слышится голос Овчины: «Тихо, тихо…»

Страшные дни во дворце. Суматоха сменяется тягостной тишиной. Но ненадолго — ругань и драки вспыхивают в палатах. На Овчине лица нет. Он неутомимо рыщет по княжьим покоям, переворачивает все вверх дном. Каждый раз, завидев Ивана, допытывается у него — не сказала ли что важного мать перед кончиной? Но тот молчит. Овчина ругается на чем свет стоит. «Оставь его, у него ведь мать умерла…» — вступается нянька Аграфена, сестра князя. «Мы все умрем, если не сыщем!» — кричит он в ответ. «Может, монастырским отдала?» — прижимая Ивана к мягкому животу, шепчет кормилица и со страхом глядит на брата. «Говорил же ей — дай мне на сохранность…» — уныло отвечает Овчина и садится на лавку.

Не прошло и недели — явились посланные Шуйскими стрельцы. Схватили обоих. Как ни цеплялся Иван за одежду своей мамки, как ни кричал, умоляя не трогать Аграфену, — оттолкнули, едва не наподдав сапогом. Так в эти дни лишился он всех.

Овчину пытали — не сыскал ли он чего особенного в царских покоях, не присвоил ли не ему принадлежащее… Допрашивали и няньку, не знает ли она каких секретов почившей великой княгини. Закованного в тяжелые цепи Овчину заморили голодом, мамку же Аграфену навечно сослали в монастырь.


Остался Иван лишь с братом, тихим и малоумным Юрием. Тот и не замечал ничего, что вокруг творилось. Знай себе играл деревянными лошадками, катал повсюду тряпичный мячик с бубенцами, а когда утомлялся — спал где придется. Никто не следил за ними, и кормить порой забывали. Иван был скорее рад этому — каждый день и час он, вздрагивая от любого звука, в трепете ожидал, что в детскую заявятся бояре со стрельцами по их душу.

Страшно стало жить во дворце. Есть и пить боязно — каждый глоток давался с трудом, душили страх и память о мучениях матери. Повсюду мнился яд.

Но обошлось. Явились, угрюмо поводили глазами. Допытывались у Ивана, что же такое ему мать перед смертью шептала, но махнули рукой. Лишь перерыли детские вещи, разорвали и поломали все, что попало под руку, не пожалев и лошадок братца. Ушли ни с чем.

Сам же Иван, заверив настырных Шуйских, что бредила умиравшая в муках мать, на помощь Бога призывала, а остального он не разобрал, — часто задумывался над ее предсмертными словами. Но смысл их оставался ему непонятен до того памятного дня, когда, играя с братом в «перегонку», забежал он следом за ним в отцовскую спальню и замер, пораженный увиденным.

Сидит на лавке возле кровати, на которой отдал Богу душу отец Ивана, грузный боярин Иван Шуйский. Вольготно привалился спиной к стенке — того и гляди, начнет в потолок плевать. Лицо насмешливое, лоснится. На Шуйском добротная шуба, ее он не снимает нарочно, лишь распахнул небрежно — свечной огонь золотит вышитые кафтанные узоры. Одна нога боярина, в крепком сапоге, упирается в мозаику пола. Вторую он возложил на кровать. Иван отчетливо видит примятое книзу голенище, высокий каблук, обтертую посередке подошву и шляпку каждого гвоздя на ней.

Едва сдержался, чтобы не кинуться с кулаками на чванливого боярина. Тот же, заметив, лишь усмехнулся: «Что, щенок княжеский, не по нраву тебе? Послужил я воеводой, утрудил ноженьки, за князя сражаясь. Теперь с полным правом и на кровать его прилечь могу, и на образа помолиться».

Тогда и обратил Иван внимание на икону со Спасом Вседержителем. Ни слова не говоря, схватил за руку неразумного брата и выбежал вон.

Через несколько дней он улучил возможность попасть в отцовскую спальню.

Босиком и в одной рубахе осторожно крался по темным переходам. Прижимался к ледяным кирпичам и прислушивался. Наконец прошмыгнул в щель незапертой двери.

Замер, всматриваясь в непроглядную темноту и напрягая слух — не лежит ли и впрямь негодяй-боярин на постели его отца?

Глаза постепенно привыкали к мраку палаты. Туманно завиднелись беленые стены с темными пятнами на них. Какое из пятен — образ со Спасом, Иван угадал без труда — память его была хваткой. Роста хватило, чтобы дотянуться и снять. Сунув увесистую и холодную икону под рубаху, Иван выскользнул из спальни.

Добрался до детской, плотно притворил дверь. Разыскал на столе свечу, влез на лавку под киотом и запалил от лампадки. Брат безмятежно спал, разложив возле кровати поломанных лошадок. Каждая была заботливо завернута в тряпицу, «лечилась».

Иван залез в свою постель и долго сидел, разглядывая облаченную в цельный оклад икону. Лишь руки и лик Вседержителя проглядывали из золотой чеканки. Иван всматривался в молодого Христа — гладкие волосы до плеч, небольшие усы и бородка. Благословляющая правая рука и Евангелие в левой.

«За ризой…» — прозвучал в памяти предсмертный материнский шепот.

«За ризой…»

Подковырнуть серебряный гвоздик удалось не сразу. Ободрав ногти, Иван огляделся. Стол с заброшенными книгами и чернильницей, связка перьев, раскиданный братцем песок, клочки французской бумаги… Когда-то приходил митрополит для занятий с княжескими детьми, да настали другие времена.

На помощь пришел нож для очинки пера. Второй гвоздь поддался легче, а третий и вовсе отскочил сам собой. Один из золотых краев ризы слегка отошел от дерева. Иван ухватился за него саднящими пальцами, потянул.

На постель выпало что-то завернутое в серую тряпицу. Иван размотал ткань, и на его ладони оказался небольшой, но увесистый серебристый предмет.

Неискусно выполненная, но привлекающая взгляд, холодная на ощупь фигурка сидящего медведя. Не сумев опознать, из чего же она, Иван нагнулся к свече и принялся внимательно рассматривать изображенного неизвестным мастером зверя. Распахнутая клыкастая пасть, мощная холка, вокруг которой намотана тонкая тесьма. Он размотал ее и, не удержавшись, понюхал. От мысли, что на тесьме мог сохраниться запах отца или матери, заволновалось сердце, погнало громким стуком кровь в виски и уши. Но ничего, кроме легкого запаха крашеного дерева, Иван уловить не смог.

В затемненном углу детской раздался короткий шорох. Иван вздрогнул и машинально сжал кулак, спрятав находку. Свободной рукой потянулся к свече. Привстал на кровати, вытянул шею, высматривая — что там, в углу. Разглядев, вздохнул с облегчением. Обычная крыса — как холопская серая варежка, но с бусинками глаз и хвостом-веревкой. Пасюк возился с отломанной головой лошадки — вертел и пробовал на вкус. «Вот кто повадился портить игрушки братца… — подумал Иван. — Двуногие крысы поломали, а четырехлапая решила прикончить совсем!» Заметив, что попала в пятно света, крыса замерла, подрагивая кончиком носа. «Ну, оставайся, что ли, — усмехнулся он про себя. — Из всех наших “гостей” ты, пожалуй, самая достойная! Только вот Георгия не огорчай, верни деревяшку, откуда взяла…»

Назад Дальше