Вдруг из объятой ужасом толпы метнулись в сторону три невысокие фигурки. Опрометью кинулись к другому заснеженному берегу.
— Куды?! — страшно выкрикнул Богдан.
Размахивая саблей, опричник бросился следом, но поскользнулся, упал, носом зарылся в снег.
— Стой, чертово отродье! — отплевываясь, завопил он и оглянулся на Кирилку. — Что застыл?! Уйдут ведь!
Кирилка встрепенулся.
Рассекая воздух, вслед беглецам полетел топор, но, не задев никого, ушел в снежный нанос посреди реки.
— Пес криворукий! — выругался на товарища Богдан.
Троица ребятишек отчаянно мчалась через замерзшую реку.
Рябой Федко, до этого стоявший безмолвно, рассвирепел:
— Стрелой бейте, остолопы!
Кое-как поднявшись, Богдан схватился за сафьяновый сайдак.
— Юрка-а-а! — раздался вдруг звонкий крик из толпы. — Беги, сыночка-а-а!
Один из опричников, долговязый Третьяк Баушов, оскалился и ткнул пикой наугад в толпу.
— Ванюша-а, Ванечка-а мой! — раздался другой возлас.
— Ма-ашка! — подхватила еще одна баба. — Бегите, деточки-и-и!
Богдан, тряся запорошенной снегом бородой, уже достал лук. Вложил стрелу, натянул тетиву и выстрелил. Выругался, цапнул еще одну стрелу, прицелился тщательней.
Дети почти добежали до торчащих из снега голых веток прибрежных кустов, как одного из них клюнула пущенная стрела, ударила в плечо, повалила.
— Ва-а-анька-а-а! — зашлась в крике мать подстреленного мальчика.
Дети замешкались возле упавшего, попробовали подхватить и вытащить со льда. Новая стрела пролетела так близко от лица одного из них — девочки лет десяти, — что бабы, обреченно наблюдавшие, охнули и закричали. Дети оставили раненого и выкарабкались на берег. Проваливаясь в снег почти по грудь, скрылись за ветвями.
— Ловить, что ль? — озадаченно глянул на Богана Третьяк.
Снова выругавшись, длинно и грязно, Богдан махнул рукой:
— Сами подохнут, на морозце-то…
Ища поддержки, Богдан повернулся к Федко. Тот после некоторого раздумья согласился:
— Или от голода. Один черт им конец будет. Давай живее толкай этих!
Федко повел рукой в сторону деревенских.
Опричники налегли древками пик на толпу.
С новой силой раздались крики, плач, тяжелые всплески.
Полетели в воду и два старика, избежавшие участи пасть от топора да кистеня. Столкнули целую ватагу малолетних детей. Студеная вода схватывала обручем, тяжелила одежду, скрадывала вдохи, волокла течением под лед. То и дело показывались руки, сжимавшие младенцев. Выныривали из черноты бледные перекошенные лица, хватали воздух. Кто сразу под воду не уходил или пытался цепляться за острое крошево края полыньи — получал удар тупым концом пики в голову, в крике захлебывался и тонул.
Вскоре вода перестала бурлить. Немного подергалась мелкими пузырьками, колыхнулась льдинками, успокоилась. На льду остались оброненные платки, рукавицы, чей-то маленький валенок и кровавые разводы.
Богдан задумчиво посмотрел на полынью, потом перевел взгляд на свою промокшую от брызг одежду.
— В следующий раз по уму надо, — сдвинув шапку на лоб, принялся он ворчать. — Мальцов вязать к бабам, а которые без детей, тех по несколько штук связывать. Так и сподручнее, и быстрее.
Кирилка Иванов сбегал за упущенным топором. Вернулся, часто дыша, сбил рукавицей шапку Богдана, хохотнул:
— Быть тебе головой!
Федко, покусывая ус, наблюдал, как сподручные поддевают пиками оставшуюся на льду одежду и топят ее в полынье.
— Живо, живо! — прикрикнул он для порядка. — Все наверх, дел полно!
Чертыхаясь, Богдан поднял с мокрого льда шапку, отряхнул о колено, натянул на башку и поспешил за товарищами.
Наверху споро шла работа.
Тимоха с Петрушей таскали порубленных мужичков в раздобытые Жигулиным сани, складывали как дрова. Им помогал Омельян, на лице которого играла непонятная улыбка. Толстые губы Омельяна тянулись, подрагивали, а глаза блуждали, как у деревенского дурня. Быть бы ему посмешищем среди опричной компании или в роли медведя у скоморохов, да каждый знал, каков Омельян в кулачном бою и что он может сотворить с человеком.
Омельян таскал в каждой лапище по трупу и легко закидывал их на кучу. Лошадка подрагивала, махала хвостом и выворачивала голову, будто выискивая среди своей поклажи былого хозяина.
— Утащит всех-то? — с сомнением взглянул на лошадку и на растущую гору в санях Грязной, держа у груди, как баба ребенка, собачью голову.
— Так вниз же! — удивился возница. — Известное дело!
Грязной удовлетворенно кивнул. Обернулся к братии:
— По коням!
Закинули на сани последнего мужичка. Жигулин подошел к впряженной лошадке, потрепал бурую холку.
— Ты уж не серчай…
Вытянул засапожник и полоснул лошадиную морду, норовя по выпуклым влажным глазам. Животное всхрапнуло, дернулось. Егорка чуть отступил и уколол ножом в бок. Обезумевшая лошадь рванула, натянув постромки. Сани тронулись под уклон, толкнули всей тяжестью. Жалобно крича и взбрыкивая, лошадь слепо понеслась вниз со своим страшным грузом. Немного не рассчитал Жигулин. Вынесло сани не в полынью, а чуть обочь, но, к радости опричников, накренило, перевернуло, ухнули сани набок возле самой полыньи и с треском продавили истончившийся лед. Мелькнули в ледяных брызгах конские ноги, куски оглоблей, вскинулись мертвые головы. Исчезло все в потревоженной вновь воде.
Братия покидала деревню, спешила к дороге, к восседавшему в санях государю и ожидавшему войску.
Черной ватагой пронеслись вдоль пылающих домов, без оглядки. Взметая снег, выскочили на дорогу.
Государь отпустил набалдашник посоха, спрятал озябшую руку в рукавицу. Сполохи пожара отражались в фигурке Волка и глазах самодержца, принявших свой обычный цвет — тяжелого зимнего неба.
Глава четвертая Бунт
Царский обоз двинулся дальше.
Позади клубилась черным дымом Сосновка. Чернели кровавые пятна на снегу, чернели обугленные деревяшки и печи, чернела полынья на реке. Болталась у седла Грязного черная собачья голова, скалила желтые клыки, смотрела стылым мертвым взглядом — не выбросил ее Васька, привязал к луке, ехал да поглаживал, потешая войско.
Только одному государю не весело. Когтили душу боль и сомнения, трясла тело знакомая лихорадка. Отведя глаза от пожарища, от густых черных косм дыма, что вплетались в морозные сумерки, Иван отложил подальше от себя диковинный посох с Волком на вершине и опустил голову. Вслушивался в себя, всматривался в душу, сквозь черноту злобы пытаясь углядеть знак — что на верном пути он. Не было ответа ни в душе, ни в заснеженном мире. Лишь пожар за спиной.
Пожар! Сколько их было и будет еще!
Иван не выдержал, обернулся из саней. Черные фигуры ратников его войска, а за их спинами — дым и пламя. Как тогда, далеким и жарким летом, когда было государю всего-то семнадцать лет…
…Так яростно Москва не пылала еще никогда. Вихри огня носились по городу, обращая все в головни и пепел. Некстати разыгравшаяся буря подхватывала языки пламени, раздувала и без того нестерпимый жар, с ревом ветра соединялся рев бушующего пожара. Людские крики переходили в животный вой, мало кому удавалось найти спасение.
Тучи жирного густого дыма закрыли собой все вокруг. О спасении имущества никто и не помышлял. Люди носились по улицам, обезумевшие от жара, страшные, черноликие, с обгорелыми волосами, в дымящейся одежде. Некоторые вспыхивали, валились на землю, истошно кричали и затихали, превращаясь в головешки. Другие, задыхаясь, тащили родных, но выпускали их и сами падали рядом. Горели Тверская, Мясницкая, Покровка, полыхал Арбат. Исчез в пекле Китай-город, рухнул всеми постройками — дерева не стало, а камень крошился, не выдерживая огненной стихии. Сгорели все лавки с товарами, все дворы. Занялся верх Успенского собора. Начали взрываться пороховые склады в Кремле, земля сотрясалась, дыбилась и комьями взлетала в раскаленный воздух. Не стало царских палат, исчезло в огненной пляске казначейство… Гулко упал большой колокол Успенского собора, отовсюду потекла расплавленная медь. Обвалились своды Оружейной палаты. Побежали резвые языки огня по кровлям обоих кремлевских монастырей — Чудова и Вознесенского, повалил из узких окошек дым, мелькнули руки чернецов, хватавшие прутья решеток, но вскоре там загудело дикое пламя, прервало крики и взывания к Божьей милости. Из дверей Успенского собора, надсадно кашляя, показались митрополит и протопоп. Макарий прижимал к груди образ Богородицы, пригибался, словно пытаясь телом защитить икону от роя жгучих искр, наполнявшего клубы дыма. Протопоп, едва не теряя сознание, спешил за ним следом, спасая книги, что успел ухватить. На середине площади митрополит вдруг споткнулся, рухнул и выпустил из рук икону. От удара о землю святыня подпрыгнула, и от нее, как показалось спешащему на помощь протопопу, откололась пара кусочков — блестящих и причудливой формы, в виде зверушек. Но митрополит, собрав последние силы, подполз к ним, накрыл широкими рукавами, дотянулся до иконы, завозился в пыли и пепле. Вскоре он поднялся и поспешил вместе с протопопом прочь от огня.
Укрывшись в тот день в воробьевском дворце, на крутом берегу Москвы-реки, Иван с ужасом взирал на огромное зарево. Не было дня тогда над Москвой — скрылось небо под тучами, черная сажа легла повсюду. Не было и ночи — так было светло от пожара. Лишь к утру, пожрав все, что мог, огонь утих.
Адашев Алешка, постельничий, уже разведал для государя новости. Народу сгорело много сот, не одна тысяча даже. Москвы нет, казны нет, продовольственных и оружейных складов тоже нет. Одно пепелище на много верст во все стороны.
— Что митрополит Макарий, жив ли?
— Жив, но слаб. Спускали его с городской стены на веревке. Оборвалась веревка, сильно расшибся митрополит. Свезли в Новоспасскую обитель.
Иван размышлял недолго.
— К нему поеду. Благословение возьму, чтоб Кремль с Москвой из пепла поднять, отстроить заново.
Адашев приоткрыл дверь из покоев и передал приказ царя — готовить коней.
***
С собой Иван взял лишь немногих— Адашева, воеводу князя Воротынского и его отряд, да нескольких бояр из тех, кому доверял.
Мчались во весь опор вдоль Москвы-реки, глядя на задымленный противоположный берег. Едкий дым застилал все вокруг, саднил горло, выворачивал грудь. Едва пробивалось солнце, окрестные деревья выступали из серой пелены, словно гигантские тени погибших погорельцев, тянули руки-ветви, покачивали макушками-головами.
По наплавному мосту перебрались через реку. Рысью поскакали к Крутицкому холму. Вскоре уже перед ними забелели монастырские стены, выплыла из дымной завесы круглая толстая башня.
Воротынский соскочил с коня, подбежал к воротам. Их уже отворяли монахи — государя тут ожидали с утра. Воевода подналег на тяжелую створу, поторапливая чернецов.
— Живей, живей!
Оставив свиту и коней на монастырском дворе, Иван поспешил за сухощавым игуменом по узким лестницам и низким переходам в келью, куда принесли ночью занемогшего митрополита.
Игумен остановился возле двери, отворил ее и отступил, пропуская царя.
Иван шагнул в келью, рассчитывая увидеть Макария и кого-нибудь из монахов-лекарей, да пару послушников на подхвате, и замер, удивленный.
Вместо лекарей возле ложа Макария царь обнаружил своего духовника — благовещенского протопопа Федора Бармина, а за его спиной бояр Федора Скопина-Шуйского и Ивана Челяднина. Склонились гости митрополита, расступились. Иван подошел к ложу. Макарий был в сознании, хотя и бледен до крайности.
— Государь… — прошелестел митрополит бескровными губами. — Беда, государь!..
— Знаю, — угрюмо ответил Иван. — Затем и прибыл. Благослови на отстройку заново.
— Благословление получишь, государь. Но быть беде за бедой, покуда не изведешь причину. Иль не видишь, как часто Москва гореть стала?
— Что за причина?! — крикнул царь, позабыв, что стоит возле ложа больного старика.
Митрополит прерывисто вздохнул. Слабо повернул голову к стоявшему сбоку протопопу.
Царский духовник оглянулся на бояр. Те насупились и угрюмо выставили бороды. Через миг заговорили все трое, перебивая друг друга:
— Не случайно Москва сгорела-то!
— Чародейством и злоумыслием пожар сделан был!
— Свидетелей множество…
— А колдовство было самое что ни на есть богомерзкое!
— Человечину разрезали, вынимали сердца из тел…
— Вымачивали сердца в околдованной воде…
— А потом, с бесовскими заговорами, окропляли этой водой углы домов да стены городские…
— Оттого и пожар случился!
— Точно в тех местах загорелось, где колдунов видели — кого в человеческом облике, а кого и птицей!
Оторопев, царь перекрестился, шагнул ближе к ложу Макария. Взял его слабую руку, сжал.
— Правду ли говорят? — спросил Иван, пытаясь заглянуть в глаза старика. — Чей умысел?
Митрополит тяжело дышал, на бледном лбу проступили капли пота. Глаза он утомленно прикрыл.
— Государь, народ неспокоен… — едва слышно прошептал Макарий. — Глинские виной пожару.
— Анна с сыновьями ворожила! — поддакнули бояре. — Свидетелей тому много!
Протопоп Бармин вздохнул и принялся креститься:
— Тяжкий грех! Столько душ безвинных в огне погибель нашло!
Скопин-Шуйский, сокрушенно качая головой, напоказ рассуждал вслух:
— Как бы не вышло чего… Народ в отчаянье великом. Многим уже и терять нечего, кроме жизней. Да и жизнями такими дорожить не станут…
Иван выпустил руку митрополита. Молча шагнул к двери и уже от нее обернулся. Лицо его исказилось гневом.
— Народ, говорите? С каких же это пор вы о народе беспокоиться стали? С колдовством я разберусь. Москву отстрою. Ваше дело — не встревать! Глинских трогать не сметь!
Хлопнув дверью, царь оставил собравшихся в тягостном молчании.
Первым нарушил его князь Скопин-Шуйский.
— Ну, смотри, государь, — задумчиво произнес он, по обыкновению, будто размышляя вслух. — Как бы ты не запоздал с разбирательством.
— Господи, спаси! — испуганно перекрестился Бармин. — Господи, помоги!
Бросив взгляд на холеную руку протопопа, боярин Иван Челяднин усмехнулся:
— Ты проси Господа, а мы обратимся за земной помощью. В народ пойдем!
Макарий закашлялся на своем ложе. Приподнял руку, призывая.
— Царя не трогайте, — умоляюще взглянул митрополит на бояр и протопопа. — Юнец совсем еще государь. У Глинских ищите. Не мог Василий утаить от них, где свои вещицы хранит…
Макарий снова принялся кашлять и хрипеть. Собравшиеся терпеливо ждали.
— У Ивана если и есть какая зверюшка, то безделица, — отдышавшись, продолжил митрополит. — У Глинских же должно быть немало вещиц поважнее. А Ивана пощадите, не губите!
Троица поклонилась митрополиту и покинула келью.
Прощаясь с подельниками, князь Скопин-Шуйский, не изменяя своей привычке, сказал будто самому себе:
— Ну, это уж как выйдет…
Разговоров этих, случившихся, когда Иван уже покинул келью занемогшего митрополита, царь слышать не мог. Но через несколько дней догадался, что неспроста собирались бояре.
…Анастасия в одной рубашке сидела с ногами на постели, обхватив колени. Она с тревогой вслушивалась в долетавший до покоев гул, в то время как Иван шагал из угла в угол, иногда замирая на месте и тоже прислушиваясь.
Гул — недобрый, опасный — креп, нарастал и приближался. Царю донесли с самого утра еще — в Москве взбунтовался черный люд. Натворив бед и злодеяний на пожарище, толпа вооружилась чем смогла и двинулась в Воробьево. Прознали, где царь и родня его, Глинские.
И вот разъяренная чернь уже у ворот путевого дворца. Здесь удалось укрыться от огня, но удастся ли защититься от толпы. Вся надежда на стрельцов да на Бога.
Иван взглянул на жену. Задержался взором на почти детском, испуганном и бледном лице. Приметил часто бьющуюся голубую жилку на тонкой шее. Глянул на хрупкие руки и крепко сжатые пальцы… Сердце его проваливалось от страха — не за себя, а за не успевшую ни пожить, ни родить наследника юную царицу. И его, Ивана, в том вина, случись что. Он выбрал ее, вопреки боярскому недовольству, вовлек в страшную и тяжелую дворцовую жизнь.
Анастасия вскочила, подбежала, босая, к Ивану. Схватила за плечи и заглянула в глаза.
— Молиться! Иванушка, нужно молиться! Господь убережет!
Обернулась к тускло сиявшему иконостасу, истово перекрестилась. Снова ухватилась за Ивана:
— Страшно мне…
Иван приобнял жену, подбодряя:
— Не бойся. Я слуга Божий. Не оставит Господь верного слугу своего.
В дверь постучали.
Стук неожиданно напугал и царя, и царицу. Анастасия уткнулась головой в плечо мужа, точно пытаясь спрятаться, переждать. Иван растерянно гладил жену по русым волосам, кусая губы и бросая взгляды на дверь.
Снова раздался стук, дольше и настойчивее.
Иван осторожно отнял от себя руки жены, отстранил ее, усадив на постель, и подошел к двери. Прислушался. Если бы за дверью таились бунтовщики или заговорщики, нелегко им обмануть чуткий слух молодого царя.
— Дозволь войти, государь! — приглушенно раздался голос постельничего, Алешки Адашева.
Иван помешкал. Враг всегда хитер и коварен. Быть может, верному Адашеву приставили к горлу нож… Или того хуже — уже не верный он вовсе слуга, а один из заговорщиков, явившихся по душу государя и его родни…
В потайное смотровое окошко, скрытое железной виноградной лозой искусной ковки, была видна лишь фигура постельничего. Но доверять и тут нельзя — кому надо, тот вызнает вид из окошка и смекнет, где спрятаться, чтоб при удобном случае ворваться неожиданно.
Вот для того и висит непременно, в любом царском дворце, перед дверями в покои государя клетка с заморским кенарем. Птаха малая, вертлявая, толковая. В мирное время знай себе скачет взад-вперед или высвистывает затейливые коленца — многим из них Иван сам обучает, для развлечения. А случись нужда, как сейчас…