Речь о том, что же все-таки нынче роман, что он может и чем он быть должен?
Мне думается, это мудрые люди придумали в свое время разграничение литературы по жанрам, и хотя нынче, как никогда прежде, жанры эти становятся неопределенными, размытыми, подверженными взаимодиффузии и смешению, все-таки жанровые законы остаются в силе, и безнаказанно преступать их невозможно. Опыт деревенской и военной прозы, опыт наших лучших мастеров литературы красноречиво подтверждает это. То, что свойственно повести, не очень подходяще роману. Роман может то, что не по силам повести. У рассказа одни задачи, а у очерка совсем другие.
Разумеется, я далек от того, чтобы выводить здесь какие-то правила, тем более навязывать их уважаемым романистам. Но мне думается, почему бы нам не осмыслить того же Айтматова, Бондарева или Распутина? Во всех трех последних романах этих авторов при всем различии их — тематическом, философском, стилевом, этическом — в основе авторской концепции лежит человеческая судьба, судьба личности в драматические моменты нашей истории. Неважно, как и какими средствами воплощается это в романе — у Айтматова это почти вся жизнь героя, у Бондарева — два кардинальных момента жизни, так взаимоувязанные между собой, что определяют всю заключенную между ними жизнь. То же у Распутина: на одном случае из жизни
— случае, разумеется, очень значительном и важном, — показана человеческая судьба и даже более, как писал Адамович, «всенародное наше прощание с крестьянской Атлантидой, постепенно скрывающейся во всем мире», уходящей из жизни в историю. Конечно, нужен недюжинный талант, чтобы решиться на задачу такой грандиозности, драму, связанную с судьбой личности или тем более целого класса, не каждый романист обладает способностями такого масштаба. И в данном случае успех во многом был обеспечен счастливым (технически выражаясь, оптимальным) сочетанием высокой задачи и мощных литературных способностей. Значит, приходится соразмерять эти наши возможности, — что делать? Иначе каждый из нас написал бы по «Войне и миру» за свою жизнь, по крайней мере усидчивостью нас не удивишь, а в благих намерениях никто не усомнится.
Да, теперь уже совершенно очевидно, что не всякая пухлая книжка прозы — роман, так же не всякое стихотворение лесенкой есть поэзия.
Жизнь и смерть — вечная тема искусства, потому очевидно, что человеческая судьба заключена именно между двумя моментами — рождением и смертью. Независимо от того, как человек к ним относится, они определяют его судьбу, его самоценность среди других ему подобных на этой земле. Особенно значительна и самодовлеюща именно смерть, как итог судьбы, ее следствие. Можно бояться или презирать ее, пренебрегать ею или даже жаждать ее, но независимо от наших к ней отношений никому не дано избежать ее, и потому она незримо и постоянно присутствует в человеческом бытии, в значительной степени определяя его содержание. Когда-то в годы войны мы, молодые тогда люди, познавшие жизнь именно в форме жестокой войны, привыкнув к ней, даже не замечали ее постоянно и незримо давящего на сознание пресса, мы сжились с ним и просто не могли себя ощущать иначе. И только 9 мая 1945 года, когда этот пресс вдруг исчез, мы не столько поняли, сколько неожиданно для себя почувствовали, от чего избавились. Прежде всего от неопределенности нашей судьбы. Впервые за годы войны жизнь обрела для нас значение смысла и избавилась от власти случайного. Но ведь многие не дожили до этого дня, не дошли до Победы и — что меня давно поражает — не то, что они погибли, это слишком банально на войне — а то, что, погибнув, они так и не узнали об окончании этой войны. Погибли в неведении. И до сих пор пребывают в оном. Никогда не узнают, о, может быть, самом важном из всего, что в течение ряда лет занимало на земле умы миллионов людей.
Понятно и в общем объяснимо нередко высказываемое читательское желание счастливых финалов в наших произведениях. Но вот что касается прозы о войне, то я, например, каждый раз теряюсь, сталкиваясь с выражением подобных желаний. В таких случаях сам по себе возникает вопрос: что же такое литература? И что такое искусство вообще?
Казалось бесспорным, что искусство — это средство познания жизни с целью ее совершенствования. Поэтому лучшие произведения искусства всегда будоражили человеческое сознание, лишали человека самоуспокоенности и довольства собой и своим образом жизни. Мы знаем множество примеров такого рода во все времена — от Сервантеса до Айтматова. Но мы не можем также закрыть глаза и на то обстоятельство, что с некоторых пор искусство все больше становится средством уик-энда, сонливого отдыха или шумного фестивального празднества. Один уважаемый кинорежиссер в недавней дискуссии в «Литгазете» так и написал черным по белому: «Человек идет в кино, чтобы развлечься, значит, задача кино развлечь его, коль оно получило с него 50 копеек за билет». Книги подорожали, полтинником не обойдешься. Тогда что же, стараться развлекать на рубль? Или на трешку и больше, если это роман? Разумеется, я несколько утрирую, но все же не могу отделаться от вопроса: что должна литература? Учить? Вряд ли. В наше время учителей-наставников достает и без литературы. Пробуждать чувства добрые? Но в области чувств мир дожил до ядерного топора, тут не до добрых чувств
— не потерять бы рассудок от ненависти. Может быть, в занимательной форме средствами беллетристики проповедовать истины, которые в другой, незанимательной форме, уже не усваиваются обществом? Чем больше размышляешь над этими и схожими с ними вопросами, столь естественными для людей нашей профессии, тем все больше склоняешься к единственно разумной возможности реалистического искусства: показать человеку человека таким, каков он есть, и пусть он решает сам, каким ему быть. Пусть он сам и выбирает свою судьбу, альтернативность которой в наше время выражается предельно просто: жить или умереть.
Но тут есть один щепетильный вопрос, относящийся именно к этому показу. Говорят, что культура — это память человечества. Это правильно. Все дело, однако, в том, что следует помнить, — ведь человеческая память избирательна, а искусство уже в силу своей природы избирательно тем более. Например, что касается войны, то один из ее участников из всего пережитого наиболее ярко запомнил, как его догоняли, хотели убить, но промахнулись, и он до сих пор вскакивает по ночам в холодном поту. Другой — как его награждали орденом, и он спустя годы не перестает переживать радостные волнения по этому поводу. Третьему не дает покоя случай, когда рассерженное начальство назвало его «дураком», но теперь это популярное слово в устах не очень разборчивого на слова начальства звучит для него как «молодец» и заставляет каждый раз умиляться. Это я говорю о ветеранах, но то же можно сказать и об авторах военных романов.
Теперь нередко можно услышать от наших читателей, в том числе и ветеранов, суждения вроде: «Ну сколько можно перелопачивать одно трудное да кровавое, ведь были же на войне и веселые моменты, и шутка, и смех». То есть на первый план выходит все то же желание развлечься. Но ведь во все времена жаждущие развлечений шли на торжища, в скоморошный ряд, но никогда
— во храм. Боюсь, что смешение жанров и особенно забвение высоких задач литературы грозят уравнять торжище с храмом, сделать искусство товаром ширпотреба, средством, стоящим в ряду с продукцией мебельщиков — не более. То, чем оно стало по ту сторону океана, где, по свидетельству Джона Стейнбека, «писатель стоит несколько ниже клоуна и несколько выше дрессированного тюленя». Но вряд ли мы захотим когда-либо сравняться с клоуном или тем более с тюленем. Даже великолепно выдрессированным.
Я думаю также, что, хотя мы, допустим, и не гениальные писатели, но уж, во всяком случае, квалифицированные читатели. То есть относительно хорошо знаем жизнь, чтобы разбираться в ее запутанных эмпириях и кое-что смыслим в литературе. И тут возникает любопытный парадокс: почему мы, люди, в силу своего воспитания и образа жизни зачастую далекие от крестьянских низов, от жизни «неперспективных» деревень, быта древних стариков и старух, мало или вовсе неграмотных отшельников в зачастую никогда не виданной нами дремучей тайге с их размеренным, однообразным и часто примитивным укладом, почему мы частенько с куда большим интересом и участием читаем о их делах и заботах, нежели о блестящих научных или служебных успехах тех, кто гораздо ближе нам по опыту жизни, мировоззрению, мироощущению — высокообразованных жрецов науки, искусства, руководителей, генералов, начальников главков. Почему безграмотный дед на колхозной бахче куда интереснее изъездившего мир дипломата, определяющего судьбы народов, в то время как наш дед не может удовлетворительно определить судьбу единственной своей буренки, оставшейся на зиму без сена. О том печаль его, и она нас трогает больше, чем драматические переживания упомянутого дипломата перед уходом на вполне заслуженный отдых с солидной пенсией и статусом пенсионера союзного значения. Почему солдат в окопе для меня как читателя во многих (если не во всех) отношениях предпочтительнее своей судьбой удачливому маршалу в блеске его снаряжения, штаба и его маршальского глубокоумия? Почему так? — хочу я задать вопрос уважаемым коллегам, хотя и предвижу их скорый ответ: все дело в таланте автора. Да, но не совсем. Истинность таланта великолепно проявляется уже в выборе героя, который и внушает нам вышеизложенные чувства. Исчерпывающий же ответ на этот вопрос мне, однако, неведом.
Я думаю также, что, хотя мы, допустим, и не гениальные писатели, но уж, во всяком случае, квалифицированные читатели. То есть относительно хорошо знаем жизнь, чтобы разбираться в ее запутанных эмпириях и кое-что смыслим в литературе. И тут возникает любопытный парадокс: почему мы, люди, в силу своего воспитания и образа жизни зачастую далекие от крестьянских низов, от жизни «неперспективных» деревень, быта древних стариков и старух, мало или вовсе неграмотных отшельников в зачастую никогда не виданной нами дремучей тайге с их размеренным, однообразным и часто примитивным укладом, почему мы частенько с куда большим интересом и участием читаем о их делах и заботах, нежели о блестящих научных или служебных успехах тех, кто гораздо ближе нам по опыту жизни, мировоззрению, мироощущению — высокообразованных жрецов науки, искусства, руководителей, генералов, начальников главков. Почему безграмотный дед на колхозной бахче куда интереснее изъездившего мир дипломата, определяющего судьбы народов, в то время как наш дед не может удовлетворительно определить судьбу единственной своей буренки, оставшейся на зиму без сена. О том печаль его, и она нас трогает больше, чем драматические переживания упомянутого дипломата перед уходом на вполне заслуженный отдых с солидной пенсией и статусом пенсионера союзного значения. Почему солдат в окопе для меня как читателя во многих (если не во всех) отношениях предпочтительнее своей судьбой удачливому маршалу в блеске его снаряжения, штаба и его маршальского глубокоумия? Почему так? — хочу я задать вопрос уважаемым коллегам, хотя и предвижу их скорый ответ: все дело в таланте автора. Да, но не совсем. Истинность таланта великолепно проявляется уже в выборе героя, который и внушает нам вышеизложенные чувства. Исчерпывающий же ответ на этот вопрос мне, однако, неведом.
В заключение хочется сказать, что роман, помимо прочих своих достоинств, это еще и очень серьезный жанр, вершина литературы. Все-таки вершина не драма, но роман. В отличие от превратной, зависящей от многих причин жизни драмы он неизменен и — на века. И пусть его читают старинным индивидуальным способом — наедине, есть надежда, что лучшие наши романы переживут свое время. Чего не скажешь о произведениях драматургии и, особенно, кино, которые захватывают миллионы, но в вечности живут доли секунды и нередко умирают еще при жизни своих создателей. Посмотрите старые картины, которые поражали когда-то наше воображение, — тягостное чувство вызывают они сейчас. Конечно, тягостное чувство могут вызвать и некоторые романы уже в момент своего появления, но причины одинакового явления здесь все-таки весьма различны.
Поэтому, заканчивая, я хочу провозгласить: «Да здравствует талантливый, пусть неудобный и нелицеприятный, по честный и мужественный роман — главное достижение нашей литературы!»
1982 г.
ТРЕВОЖНОЕ ВОСПОМИНАНИЕ
В дни, когда так радостно и всенародно отмечается годовщина Великой Победы, миллионы бывших фронтовиков нашей страны ни на минуту не вправе забывать о тех, кто теперь мог быть с нами, но кого давно уже нет. Более сорока лет назад они в последний раз упали спиной на траву и остались лежать там, живя лишь в нашей солдатской, не мутнеющей с годами памяти.
Всем, кому привелось в ту войну сражаться на территории Венгрии, хорошо известно, какой ценой далась нам свобода этой прекрасной европейской страны. Многие ее географические названия, будучи произнесенными в обществе фронтовиков, действуют как заклинание, как своеобразный пароль, будящий нелегкие воспоминания и вызывающий в памяти образы, навсегда связанные с войной. И хотя минуло с тех пор немало времени, эти воспоминания так же свежи и волнующи, как они были тревожны и волнующи давней весной сорок пятого года.
В такие минуты мне живо вспоминается мой друг лейтенант Бережной. И хотя мы потеряли там многих, может быть, не менее достойных бойцов и офицеров, образ этого юного взводного ярче других павших сквозь годы горит в моей памяти.
Мы занимали ПТОР (противотанковый оборонительный район) в непосредственной близости от передовой, на которой располагалась пехота. В отличие от нее нам, артиллеристам, было здесь чуть вольготнее, тем более что на передовой несколько дней продолжалось затишье, и мы, командиры, позволяли себе ненадолго отлучиться поблизости, навестить друзей, общение с которыми в обычной боевой обстановке было затруднительно, и мы зачастую по неделям не виделись друг с другом.
Две семидесятишестимиллиметровые пушки Бережного располагались поблизости от моих через обсаженный кустарничком проселок, и в тот тихий предвечерний час Бережной пришел на мою огневую. Я дочитывал «Сестру Керри» Т.Драйзера, которую накануне у него одолжил и обещал, прочитав, вернуть этим вечером. Надо сказать, что мы, молодые, сильно тосковали в годы войны по книгам и жадно читали все из того немногого, что попадалось под руки, а за хорошими книгами всегда была очередь. Бережной же среди нас всех выделялся своей начитанностью и еще умением в любой обстановке доставать книги. Всегда в его туго набитой полевой сумке находилось что-нибудь годящееся для прочтения.
Книгу в тот вечер я ему не вернул — мне не хватило какого-нибудь часа светлого времени, чтобы ее дочитать, так как пришел мой комбат старший лейтенант Ахрин и приказал подготовить освещение на случай ночной стрельбы. Как раз в секторе обстрела нашего орудия стояли две скирды соломы, и я вместе с двумя солдатами пошел к ним, чтобы на месте решить, как это все устроить. Бережному я пообещал принести книгу на следующий день утром — мне оставалось каких-нибудь сто двадцать страниц текста, и я вовсе не думал, что за время, нужное для их прочтения, может что-либо случиться.
Однако случилось. Случилось, что я потерял книгу и потерял моего друга.
На рассвете следующего дня немцы обрушили на нас шквал артогня, под прикрытием которого танки и бронетранспортеры 6-й танковой армии СС Зеппа Дитриха попытались осуществить свою последнюю (четвертую за зиму) попытку прорваться к Дунаю. В этот раз к Дунаю они не прорвались. Совместными усилиями войск Третьего Украинского фронта их продвижение на юг было остановлено по каналу Шио и у станции Шимонторнья.
Прежде, однако, чем это удалось, мы потеряли в жестоких боях половину личного состава полка и почти всю его материальную часть, горстка уцелевших артиллеристов во главе с командиром бригады полковником Парамоновым, теряя последних людей и последние пушки, сосредоточилась в фольварке на берегу канала Шио и сутки отбивалась от наседавших танков врага. Мой друг командир взвода лейтенант Бормотов, когда не осталось пушек, противотанковой гранатой подорвал в выемке немецкий танк, тем самым закрыв немцам выезд на понтонную переправу через канал. Однако все наши попытки прорваться к своим не принесли успеха. Наспех сформированная под моим началом группа пехоты, сумевшая пробиться через боевые порядки немецких танков, была встречена на берегу канала плотным огнем своих минометчиков, принявших нас за немцев. Потеряв нескольких человек убитыми и подобрав раненого старшину батареи Жарова, мы вынуждены были отойти обратно. Потом был ночной прорыв под огнем через занятую немцами переправу и долгая неделя изнурительных боев за высоты южнее станции Шимонторнья, стоившая больших жертв пехоте, танкистам и артиллерии. Мы потеряли в этих боях, кроме нескольких десятков бойцов и сержантов, двух командиров взводов, опытнейшего из командиров батарей капитана Ковалева и, наконец, командира полка подполковника Овчарова, убитого болванкой из танка. Многие убыли из полка по ранению. Возле орудия моего взвода, которым командовал старшина Лукьянченко, была подбита и сгорела со всем экипажем наша тридцатьчетверка, и ее обгоревший корпус несколько дней служил нам единственным укрытием от уничтожающего огня из «тигров». Однажды утром, когда высота на некоторое время была оставлена пехотой, наши огневые расчеты, внезапно оказавшиеся без ее прикрытия, уцелели только благодаря туману, скрывшему нас от немецких танков.
Неделя тяжелых боев под Шимонторньей окончилась мощным предрассветным взрывом, которым немцы уничтожили свою переправу через канал и начали поспешный отход на север, где в их тылы уже вторглись части Второго Украинского фронта. Вместе с пехотой наш артполк незамедлительно начал преследование, и через несколько дней снова вышел к знакомой дороге, где мы занимали разгромленный свой ПТОР. Здесь у нас оставалось некоторое количество боеприпасов, которые надлежало забрать, и несколько человек на «студебеккере» направились к огневым позициям Бережного, где он принял последний свой бой.
У меня до сих пор живо стоит в глазах эта потрясающая картина разгрома, красноречиво свидетельствовавшая о трагическом исходе развернувшегося здесь единоборства горстки бойцов с не менее чем батальоном танковой дивизии СС «Адольф Гитлер». Вся весенняя земля вокруг огневой позиции была разворочена широкими следами танковых гусениц, земляной бруствер срыт начисто, пушка разбита двумя или даже тремя попаданиями тяжелых 88-миллиметровых снарядов, ствол ее перебит и свернут набок, накатник сорван; одна станина торчала сошником вверх, вторая, напротив, была вдавлена глубоко в землю. Между станинами ничком лежали два раздавленных тела наших бойцов в окровавленных и ссохшихся уже шинелях, а рядом, на бруствере, свесив в полузасыпанный ровик ноги, распластался мой друг лейтенант Бережной. Карманы его расстегнутой гимнастерки были вывернуты, пистолет с ремня срезан вместе с кожаной кобурой, орден Красного Знамени свинчен с гимнастерки, а навсегда остановившиеся серые глаза недоуменно а скорбно глядели в высокое, по-весеннему голубевшее венгерское небо.