Рассказы эти Ваня запоминал на всю жизнь. А когда слушал, то в душе гордость за отца и родное село перемежались с печалью о несчастных неверах, которые уподобляются глупому поросенку, перекусывающему корни дуба–кормильца.
— Слышал, Ванечка, – говорила мать, подливая сыночку молока в кружку, – гнев Божий напрасным не бывает. Забыл Бога – жди беды. А с Господом и Пресвятой Богородицей русскому человеку ничего не страшно!
О, как сладки эти детские воспоминания! Вот так бы и жил там неотлучно, так бы и сидел у ног матушки, слушая каждое словечко; так бы и бегал собачонкой за добрым могучим отцом, да с братьями–сестрами играл. Но даже в ночных кружениях времени детству приходит конец и наступает шальная, бедовая юность.
Да, за крестьянскими делами и заботами, за летами и зимами, днями и ночами – подрос Ванечка и превратился в богатыря крутоплечего. Ростом он вымахал на две головы повыше среднего мужика. Глаза – будто ясное небо плеснуло в них синевы. Золотисто–русые материнские волосы закурчявились мягкими волнами. Ручищи – что у сельского кузнеца, который пудовым молотом будто дитя игрушкой балует. На праздничных гульбищах от девок проходу не стало. Парни обижались, лезли драться – да какой там! Ваня кулачищем легонечко двинет – отлетает драчун, будто с качелей сорвался.
Однажды урядник перед Пасхой приехал, весь как есть при сабле на ремне через плечо, с блестящей начальственной бляхой да крестом Георгиевским на груди. Заглянул к старосте – и сразу в дом приятеля своего Архип Степаныча. Велел звать младшего сына на «сурьёзный» выговор. Оказывается, поступила жалоба крестьянина деревни Трегубовка Дерюгина Григория об избиении оного Иваном Стрельцовым, да еще на сельском гульбище при всем честном народе.
— Да ведь, дядь Миш, сам знаешь, этот Гришка сам на меня с кулаками полез, а я только слегка двинул его.
— Какой я тебе «дядь Миш»? – взревел урядник, наливаясь свекольным соком и отчаянно оттопыривая пальцами жесткую стойку воротника на кителе. – Я нынче пришел как слуга государев! Ты посмотри на свои кулачищи, – он указал плеткой на Иванову десницу. – Это не кулак, а бочонок дубовый! А ежели ты, Ваня, вот этим предметом не «слегка двинешь», а сгоряча на полную силу? А если человек тот отдаст Богу душу и тебя – что? – в каторгу прикажешь, в кандалах чугунных? По Владимирскому тракту этапом!
— Михал Арсенич, а может ты того, борзишь малость? – прогудел в кулак отец. – Может стопочку малиновки для разрядки?.. Эх! Да наш Ваня мухи не тронет.
— Сегодня не тронет, а завтра на Пасху хряпнет анисовки четверть, знаешь как может тронуть! Да не муху, а живого человека! Так вот зачем я приехал, Архип Степанович, и ты, Ванюша, значит. – Урядник сдвинул свою огромную саблю, порылся в кармане шаровар и извлек оттуда печать, а из другого кармана – бумагу и карандаш. – Пиши!
— Что писать, дядь Миш? – срывающимся баском спросил Ваня.
— А вот что: я такой‑то и такой‑то, обязуюсь перед лицом уездного Лукояновского начальства и сельской общины села Верякуши не применять свою физическую силу относительно граждан ни при каких обстоятельствах. Подпись и печать. Всё! – Полицейский взял расписку, для чего‑то хрустко тряхнул её, дохнул жарко на печать, шваркнул ею от души, свернул бумагу и положил в обширный карман шаровар. – Так что на Пасху – ни–ни! Штоп как шелковый у меня!..
— Дядь Миш, – сдавленным полушёпотом спросил Иван, – а меня за труса не примут? А то стыдно будет.
— А я сейчас эту бумагу старосте да десятскому вашему покажу, пусть прочтут и народу оповестят. Чтобы все знали! – Потом опустил толстый перст, оглядел притихшее семейство, разом сдулся, смягчился, выпустил живот из‑под ремня, расстегнул‑таки жесткий ворот и присел на лавку к столу. – Ладно, давайте стопку вашу. Да груздей, да огурчик похрустее. «Дя–а-адь Ми–и-и–иш» – ой, не могу я с вас!.. Ну ровно бычок племенной!
На Пасху, после ночного стояния в переполненной церкви, после причастия и воплей «Христос Воскресе!», заутреннего разговления крашенками, сырной паской и обливным куличём – народ на пару–тройку часиков уснул, успокоился. …Чтобы ясным солнечным днем высыпать на улицы, запрудить площадь Верякуши, что у храма, и приступить к народным увеселениям. Как всегда, смачно христосовались, то отсюда, то оттуда вспыхивали крики «Христос Воскресе!» – «Воистину Воскресе!». Как обычно, катали яйца крашеные, качались на качелях, крутились на каруселях, водили хороводы, ходили ручейком, жарко поглядывая на румяных девок… А потом – уж как повелось – поскидывали парни картузы да сюртуки с разлетайками, оставшись в одних рубахах, встали орлы стенка на стенку, закатали рукава. Ваня то же, по привычке… И тут тяжелая ручища десятского обхватила Иванову грудь: «Стоять! Нельзя тебе!»
— Что, Ванечка, связали соколу крылья быстрые! Не слетать тебе в небо вольное, не напиться воздуха синего! – запричитали девки, прыская в ладошки, стреляя шальными очами в поникшего героя.
— Нельзя ему! – рыкнул десятский.
— Струсил Ванька? – заблеял Шурка Рябой, давний завистник и мелкий пакостник.
— Может, кулаками и не могу драться, а ну как выдерну вон тот кол, – Ваня показал на бревенчатую стойку с голову толщиной, на которой висела холстина навеса от дождя, – да колом‑то по макушке поглажу.
— Я те «поглажу»! – зарычал десятский. – Про это забудь. А вы, соколики, начинайте. Что стали? Стенайтесь помаленьку!
В тот вечер Ваня от обиды впервые напился. Вообще‑то отец его с детства учил: «Первая рюмка колом, вторая – соколом, а за третьей тянется только горький пьяница». Но вот после дурашливой драчки «в лёгкую», до первой кровушки – не интересно стало без Ваньки, раскидывающего одной левой троих, да расталкивающего одной правой пятерых – подбежал к Ивану, хмурому да поникшему, Шурка Рябой и предложил испить свежачка на березовых почках. Ну, принял кружку, потом еще одну и еще – как воду пил, только жарко стало. А тут, откуда ни возьмись, Валька Чернушкина на нём повисла, руками словно ведьма космами обвила, речами ласковыми очаровала, в лес тёмный увлекла. …То же было на второй день Светлой седмицы, а вечером на третий день отец дождался Ваню, спать не ложился, а как тот вошел в избу, к–а-ак кулаком по столу грохнет!
— Хватит озоровать, перед людьми нас позорить! Ищи невесту, женить тебя будем, пока вовсе не испоганился!
— Да где её найдешь? – растерялся сын.
— Ну а коли так, то завтра поедем сватать дочку друга моего закадычного Данилы Антоныча – Дуню.
— Да она того, – почесал Ваня затылок, – смешливая какая‑то…
— Вот и будете два пересмешника жить, да детишек промеж смеха рожать. Тут и мы все посмеёмся на радостях.
Да чего там душой кривить, Дуня Ивану всегда нравилась: легкая такая, добрая, доверчивая девочка, улыбалась всегда. Как идти куда, следом за взрослыми, всегда Ваню за руку брала и сызмальства смотрела на него с восхищением. Опять же личиком приятная, голубоглазенькая, губастенькая, волосики светлые пышные всегда из‑под платочка выбивались, прядками пушистыми по лицу прыгали, коса толстая, тугая с лентой и бантом, по спинке ровной каталась.
В общем, недолго им гулять–миловаться пришлось: страда навалилась, от зари до зари не разогнешься. Лишь по воскресеньям на часок–другой вырвешься, слётаешь на Орлике в Криушу, да по старинному парку с вековыми липами и яблонями чуток пройдешься… По осени того же года свадебку справили, а скоро уж и сынок родился Тимоша, а следом – Катюша.
Черный и белый
Белую работу
делает белый,
чёрную работу –
чёрный
(«Блек энд уайт» В. Маяковский)
Он подошел к зеркалу, прошелся ладонями по плечам и лацканам своего безупречного белого пиджака и, сверкнув самодовольной улыбкой, развернулся. Борис предпочитал одежду светлых тонов, а лучше белых; тратил огромные деньги на содержание зубов в блистательном состоянии, занимался бегом, теннисом и плаваньем. Он приходился мне сводным братом, как сам говорил «на восемнадцать лет меня умнее», поэтому с младых ногтей взял на себя бремя моего воспитания. Отец завидовал его свободе и отчаянной храбрости, отец ревновал его и несколько раз после дежурного спора грубо выгонял из нашего дома, но Борис снова и снова появлялся в моей жизни, с неизменной ироничной улыбкой и «весь в белом».
— Борис, все‑таки объясни мне, если можешь, – который раз просил я его. – Зачем я тебе нужен? К чему такая настойчивая опека?
— Ох, мой юный друг, неблагодарный и грубый, – с улыбкой вздохнул он. Борис никогда не обижался на мои выпады. – Думаю, рассказывать тебе о тотальном одиночестве умных людей не стоит?.. Да, вот так хожу из дома в дом и «сею разумное, доброе вечное», получая взамен пинки и зуботычины. А если почти серьезно, попробую нарисовать тебе картинку из будущего: я, старый, нищий и больной алкоголик, стучу в твою роскошную дверь, а ты, открыв её, насколько позволяет позолоченная цепочка, на пластмассовом мусорном совочке протягиваешь мне стаканчик водки и бутерброд с ливерной колбасой, купленной специально для моих посещений. По моей впалой морщинистой щеке стекает благодарная слеза, а ты, суетливо оглядываясь на домашних, сдавленно шепчешь: «Ну, ладно, ладно, бери и ступай себе!»
— Борис, все‑таки объясни мне, если можешь, – который раз просил я его. – Зачем я тебе нужен? К чему такая настойчивая опека?
— Ох, мой юный друг, неблагодарный и грубый, – с улыбкой вздохнул он. Борис никогда не обижался на мои выпады. – Думаю, рассказывать тебе о тотальном одиночестве умных людей не стоит?.. Да, вот так хожу из дома в дом и «сею разумное, доброе вечное», получая взамен пинки и зуботычины. А если почти серьезно, попробую нарисовать тебе картинку из будущего: я, старый, нищий и больной алкоголик, стучу в твою роскошную дверь, а ты, открыв её, насколько позволяет позолоченная цепочка, на пластмассовом мусорном совочке протягиваешь мне стаканчик водки и бутерброд с ливерной колбасой, купленной специально для моих посещений. По моей впалой морщинистой щеке стекает благодарная слеза, а ты, суетливо оглядываясь на домашних, сдавленно шепчешь: «Ну, ладно, ладно, бери и ступай себе!»
— Ты когда‑нибудь будешь говорить серьезно? – Этот человек всегда умел вывести меня из себя, из нормального душевного состояния покоя, настоянного на таинственно сладких нектарах надежды.
— А зачем? – улыбался Борис, наблюдая всплеск моего раздражения, чего он и добивался. – Разве можно относиться к этой вашей жизни без юмора? Разве только с перспективой умом тронуться… А мне разум еще пригодится. Итак, ужинать в ресторацию идем? – Это звучало как попытка примирения. – Я сегодня обеспечен, пользуйся случаем, малыш.
— Опять в карты выиграл, старичок? – проворчал я скрипучим голосом инквизитора.
— В рулетку, если быть точным, – кивнул он с неизменной улыбкой и встал, поправляя белые одежды.
Борису почему‑то нравилось водить меня в рестораны, знакомить с людьми искусства, аристократами, а то и просто удачливыми мошенниками. Это он учил меня со вкусом одеваться, светским манерам, приёмам знакомства с красивыми женщинами. С ним невозможно было ходить по центральным улицам – его узнавали, приглашали в гости, за столик, в машину. В него легко влюблялись женщины, мужчины же или завидовали, или искали дружбы. Ему фатально везло в азартные игры, поэтому всегда водились деньги. Отец считал его демоном–искусителем нашей семьи: Борис учил меня тому, чему отец научить никак не мог; а еще ему тайно симпатизировали мать и все приезжие родственницы женского пола – они в его присутствии таяли, как шоколадки в жару.
У Бориса был старший брат по имени Юра – прямая противоположность младшему. Юру очень любил мой отец, радовался его приходу, давая мне понять: вот, с кого нужно делать жизнь. Он был добрым малым, болезненным и безденежным, потому что всю жизнь проработал на одном заводе, который перенес немало кризисов, где работникам по полгода не выплачивали жалованья, правда, иногда «подбрасывали» продовольственные заказы с консервами и крупой. Иной раз он приходил в гости просто поесть досыта и унести с собой поношенную отцовскую одежду. Отец предлагал ему деньги, но тот всякий раз отказывался, утверждая, что не любит их «порочное шуршание» – у него от этих звуков ноют зубы и по спине бегают мурашки, будто от скрежета металла по стеклу. Сколько помню Юру, в отличие от своего «белого» брата он всегда предпочитал одежду тёмных тонов, а лучше черную – это практичнее. Улыбался он редко и всегда смущенно, прикрывая ладонью рот, в котором недоставало передних зубов.
Юра приносил мне старые книги и просил их обязательно прочесть. Его почему‑то расстраивало то, что нынешнее поколение перестает читать, думать и «утекает в интернет». Особенно он настаивал на чтении книг по истории нашего отечества – именно тех, где нет расхожих мифов о нас, как о нации пьяниц, воров и бездельников. В его домашней библиотеке имелось немало книг религиозных – они достались ему от бабушки. Особенно он дорожил Библией с желтыми страницами, местами закапанными свечным воском.
Именно Юра однажды на Пасху зашел к нам в гости и позвал меня с собой на праздничную службу. Мы с ним уединились на часок в моей комнате, он помог мне приготовиться к исповеди, потом прочел «Огласительное слово на Пасху святителя Иоанна Златоуста». Там были такие слова:
«Кто потрудился, постясь, — прими ныне динарий! Кто работал с первого часа — получи ныне заслуженную плату! … Кто же подоспел прийти лишь к одиннадцатому часу — и тот не страшися своего промедления! Ибо щедр Домовладыка: принимает последнего, как и первого; ублажает пришедшего в одиннадцатый час так же, как и трудившегося с первого часа; и последнего одаряет, и первому воздает достойное; и тому дает, и этому дарует; и деяние принимает, и намерение приветствует; и труд ценит, и расположение хвалит.
Итак, все — все войдите в радость Господа своего! И первые, и последние, примите награду; богатые и бедные, друг с другом ликуйте; воздержные и беспечные, равно почтите этот день; постившиеся и непостившиеся, возвеселитесь ныне! Трапеза обильна, насладитесь все! Телец упитанный, никто не уходи голодным! Все насладитесь пиром веры, все воспримите богатство благости!»
Разумеется после таких слов я уже не мог отказаться «войти в радость Господа», учитывая мою двухнедельную болезнь в конце Великого поста и сопутствующий ей вынужденный пост, когда я почти ничего не мог есть, от всего тошнило.
На подходах к церкви нас с Юрой ожидала толпа нетрезвой молодежи, оцепление милиции, пешей и конной. Мы с трудом протиснулись в храм и встали в очередь на исповедь. Толпа сдавила нас со всех сторон, то панический страх, то противная тошнота, то навязчивые мысли сбежать отсюда – напали на меня. Юра, прочтя смятение на моем сыром от пота лице, успокоил: «Это искушения, это нормально. Любое доброе дело надо выстрадать».
Чувство благодарности и освобождения хлынуло на меня, когда я, вдоволь упившись горечью преступлений – своих и моего народа, – вместе со всеми кричал «Воистину Воскресе!» на возгласы священника «Христос Воскресе!» Именно такое радостное чувство, только гораздо чище и выше, я испытывал, когда причащался Тела и Крови Христовых, и позже, когда мы с Юрой шли по ночным улицам домой, а дома сели за праздничный пасхальный стол и до рассвета обменивались впечатлениями, обменивались вспышками любви, которая в ту пасхальную ночь согревала и освещала нас и всё человечество.
Потом я рассказал о своём первом в жизни Причастии Маше. Я был уверен, что она разделит со мной нечаянную огромную радость – но наткнулся на стену непонимания.
А еще у нас на юге проживал третий – если придерживаться возрастной систематики – брат Вадим, самый близкий по годам и характеру мне, четвёртому. И именно Юра непрестанно просил меня «не оставлять его и поддерживать отношения». Несколько раз он возил меня в крохотный городок на берегу огромного теплого моря, где я с удовольствием общался с Вадькой, его болезненной доброй мамой и молчаливым отчимом, недавно умершим от рака пищевода.
Такое обилие родственников в нашей семье случилось из‑за отцовской работы: он «служил» геологом. Это был тот самый случай, когда не человек выбирает специальность, а специальность – человека. Еще на первом курсе института он почувствовал в себе таинственный дар: услышав о готовящейся экспедиции, он уверенно заявлял, что, где и в каком количестве найдут геологи, или не найдут… Он мог ткнуть пальцем в карту и сказать:
— В этом месте через три года будет обнаружен серный колчедан, или под этой базальтовой платформой есть кимберлитовая трубка с лучшими алмазами в мире – и, несмотря на всеобщий смех и неверие, я найду и открою это месторождение.
Поначалу, как водится, над студентом посмеивались, но когда – один за другим – предсказания стали сбываться, вызвал его к себе профессор Лейтнер и устроил персональный экзамен. Любопытные студенты, пытавшиеся подслушать разговор в закрытой аудитории, сумели разобрать лишь несколько фраз:
— Нет, нет, эту гору я лично обследовал метр за метром! Нет здесь сопутствующих пород.
— Есть! Только не у самой горы, а в полутора километрах на юго–юго–восток. Там в позапрошлом веке произошло землетрясение и горизонтальные пласты сместились. Вы искали вот где, а сопутствующие – тут, а само месторождение – в этой котловине.
Глубоким вечером, в кабинете центрального ресторана слегка возбужденный профессор совершенно непедагогично хлопал по плечу студента и, обдавая румяную щеку жаром, громко шептал на ухо:
— Стас, такой феномен, как у тебя, встречается раз в столетие, слышишь? И если ты, шельмец, свернешь с нашей дороги и увлечешься какой‑нибудь ерундой – ну там, деньгами, девчонками, славой – я тебя лично!.. Слышишь, Стасик, как любимого сына, вот этими руками придушу пуховой подушкой в постели во время сна, обливаясь горючими слезами! Ты не имеешь права!.. Не можешь позволить себе этот великий дар разменять на кучу медных пятаков. Отчизна и я – мы тебе не позволим!
— Да что вы, Александр Фридрихович, – бубнил смертельно усталый воспитуемый, – мне самому геология элементарно интересна. Я чувствую себя в этой области, как в родном доме. Здесь всё моё! С чего мне бросать любимое дело и переходить туда, где меня не ждут?