И тут в предгрозовой мертвой тишине она услышала голос:
— Вы давно ждете?
Фрей стоял за ее спиной, знакомо, как на портретах, заткнув большие пальцы за жилет. Оттого его небольшой тугой животик выпятился вперед. Кепка скрывала глаза в тени, за дни разлуки эспаньолка подросла и сформировалась. Удивительно, что при виде его люди не ахали: «Ленин вечно жив!»
Но в тот момент Лидочку не так волновала таинственная биография Ильича, как судьба Сергея.
— Вы были в больнице? — спросила она.
— Ни слова, — предупредил, оглядываясь, Фрей. — Какая больница?
Он отпер дверь и, еще раз оглянувшись, пропустил Лиду в знакомую тесную прихожую.
Именно в тот момент она подумала, что ее хотят убить.
Такая нелепая мысль никогда раньше не приходила ей в голову. Да и как она могла возникнуть днем, посреди Москвы, в обществе безвредного, уступающего ей ростом пожилого человека?
Но Лиде стало так страшно, что она отступила к двери в комнату, а темный силуэт Фрея закрыл собой дверной проем… его рука протянулась к ней, она хотела крикнуть, но гортань свело судорогой. Рука старика коснулась ее плеча, Лида молча отбросила ее, и Фрей раздраженно воскликнул:
— Вы мешаете мне зажечь свет!
Оказывается, Лида умудрилась встать между ним и выключателем.
При свете Фрей вовсе не казался страшным.
Он снял кепку, резким жестом кинул ее на полку и принялся вытирать ноги о половик.
— Вы тоже вытирайте, — сказал он. — Мыть тут некому.
— А почему вы не хотите сказать, что Сергей в больнице? — спросила Лидочка.
— Потому что потому. Я вам не справочное бюро! — Фрей вздернул бородку и, отстранив Лиду, прошел в комнату.
Он остановился возле дивана и хотел что-то сказать, но в этот момент издалека донесся детский плач.
— Что? — удивился Фрей. — Этого быть не может!
Лида поняла, что сейчас он, как царь Ирод, убежит истреблять вновь подкинутых младенцев.
Лидочка схватила его за полу пиджачка:
— Где пакет?
— Не знаю, — откликнулся он, вырываясь.
— Тогда я ухожу!
— Черт побери! — Он схватил со стола бумажный пакет и кинул через плечо. — Впрочем, теперь уже все равно!
Лидочка отпустила Фрея и подхватила пакет. Фрей убежал.
Пакет был в печальном виде. Кто-то грубо и в спешке открывал его, надорвал, потом кое-как заклеил скотчем. На конверте было написано знакомым мелким летучим почерком Сергея:
«Лидии Берестовой, тел. 617-17-40. Передать в случае моей внезапной смерти».
— Нет! — вырвалось у Лидочки вслух. — Он живой!
Никто ей не ответил. Из соседней комнаты донесся занудный, напряженный, срывающийся на крик голос Фрея.
И тут Лидочка поняла, что должна спешить. Надо быстро прочесть письмо и принимать меры. Нельзя оставлять нити событий в сомнительных руках девиц и ископаемого большевика.
Она присела на край дивана и вытащила из конверта толстую тетрадь и несколько отдельных листов бумаги. Сначала она прочла верхний лист:
«Дорогая Лида!
Спешу написать Вам, еще не решив, как передам это письмо. Но что бы ни случилось, наш неоконченный разговор требует завершения. Ведь у Вас остался неприятный осадок дурной шутки, жертвой которой Вы стали.
Поэтому прошу Вас — прочтите эту тетрадь. Надеюсь, что Вы согласитесь со мной: мое открытие нельзя предавать гласности, любые руки для него — дурные. И все же я не уничтожил записей и расчетов, оставляя решение за Вами. Когда взбесилась любимая собака, у тебя нет сил самому ее пристрелить. А кроме Вас, у меня нет человека, которому я мог бы завещать мои мысли. Подумайте, прочтя. Решитесь сохранить — возьмите папки и картонку из шкафа. Нет — уничтожьте».
Фрей стоял посреди комнаты — Лидочка зачиталась и не заметила, как он вернулся. Он нервно потирал ладони.
Уловив взгляд Лидочки, он криво усмехнулся и с излишней бодростью воскликнул:
— Чай на подходе! Вам с сахаром или как?
— Погодите, я дочитаю.
— Разумеется, я и не помышляю мешать. Я пока тихо накрою на стол.
Зазвонил телефон. Фрей кинулся к аппарату, будто ждал звонка.
— Что? — сказал он. — Вы ошиблись… А я утверждаю, что вы неверно набираете номер. Здесь нет никакого Сергея Степановича…
Бог с ним и с его выдумками, подумала Лидочка и возвратилась к чтению. Фрей на цыпочках вышел из комнаты.
Глава 2
Январь-июль 1924 г
Такие толстые общие тетради в мягкой, но прочной коленкоровой или клеенчатой обложке у нас обыкновенны и долговечны. Поколения школьников и студентов заполняли их записями и каракулями, а то и карикатурами. И пока люди в России будут уметь писать или хотя бы этому обучаться, такие тетради не вымрут.
Тетрадь была старой. Когда-то на коленкор была наклеена прямоугольная этикетка с надписью «А. Пупкин. Химия» или «2-й курс, 6-я группа. Ираклий Ионишвили», а то и «Маргарита Ф. Дневник», но теперь от этикетки остался лишь пожелтевший уголок.
Несколько первых страниц было вырвано аккуратно, с помощью линейки. Наверное, сменился владелец тетради и новому прежние записи не понадобились.
Затем кто-то иной вырвал из тетради еще страниц двадцать — одним рывком, грубо, остались лохмотья страниц… Лидочка почему-то представила себе человека, согнувшегося над буржуйкой, который, положив тетрадь на колено, выдирает из нее опасные страницы, прислушиваясь притом, не слышны ли шаги в коридоре.
Разумеется, легко предположить, что последний хозяин тетради был человеком неаккуратным и нетерпеливым. Но этого быть не могло, потому что первая из уцелевших страниц начиналась с полуслова, и вся она была покрыта аккуратным, стройным, почти писарским почерком Сергея Борисовича.
Значит, вернее всего, он сам хотел было уничтожить записи, но потом то ли опасность прошла стороной, то ли передумал…
«…шине Михаил Иосифович Авербах рассказал мне об удивительной внутренней организации Л. Летом 1921 года, предположив, что у него начинается прогрессирующий паралич, он попросил Н.К. достать ему все возможные специальные труды, касающиеся этой болезни. Несколько вечеров он провел над английскими и немецкими книгами и специальными журналами, а потом, отдавая их обратно для возврата в библиотеку, сказал Н.К., что теперь знает о своей болезни больше, чем врачи, и, к сожалению, его диагноз пессимистичен. Тогда же он стал рассуждать о смерти супругов Лафарг, которые за десять лет до того покончили с собой, решив, что болезни и возраст более не позволят им приносить пользу делу освобождения трудящихся. Н.К. отшутилась, сказав, что в их семье обязательно найдется дезертир, имея в виду себя. Л. засмеялся и несколько дней после этого называл ее не иначе как дезертиром.
Из английских трудов Л. сделал для себя простой и практичный вывод — знаком приближения смерти служит сильная боль в глазах, не связанная с утомлением. С тех пор и до кончины Л. особо внимательно относился к визитам М.И., потому что был убежден, что из уст окулиста он услышит приговор. Роль вестника беды Михаила Иосифовича весьма огорчала, но он был человеком долга и, несмотря на свою антипатию к большевикам, выделял Л. как удивительную, яркую личность, в которой щедро, но нелогично смешивался высокий идеализм с низменным политиканством, искренняя скромность и невероятное тщеславие, умение прощать и безбрежная мстительность. Я полагаю, что М.И. льстило, что именно он был избран для наблюдения за Л. и именно ему Л. доверял более других.
Летом 1923 года, во время очередного визита к больному вождю, когда я напросился к М.И. в качестве ассистента, не связанного с кремлевской братией, я и услышал от него, что Л. и на самом деле планирует самоубийство, что совершенно невозможно для практически парализованного, почти лишенного речи человеческого обломка. Но так как мы имеем дело с обломком гения, то не исключено, что его план удастся. Я не понял тогда, шутит ли М.И., и решил, что сам погляжу на великого больного и потом постараюсь сделать собственные выводы. (Если, конечно, бывают великие больные и просто больные.)
В памяти у меня сохранилось ощущение чудесного теплого дня, жужжания насекомых и пения птиц, всеобщего мира и покоя. Роскошный, но в то же время очень простой по формам загородный дворец в Горках был окружен щедрым, хоть и порядком запущенным парком. Нас встретила миловидная пожилая женщина, похожая на Л. и оказавшаяся его старшей сестрой Анной Ильиничной. В тот же день мне привелось увидеть также Дмитрия Ильича — младшего брата Л., врача по образованию, еще одну сестру — Марию Ильиничну, а также его жену — Н.К. Должен сказать, что все это семейство произвело на меня самое лучшее впечатление своей деликатностью и в то же время желанием постоять друг за дружку, поддержать и ободрить. Милое российское интеллигентное семейство, не погубленное революцией и сохранившееся как бы вне этого дикого времени, будто осознавшее свой долг: посильно помогать кумиру, самому умному, самому лучшему — брату Володе. Все они — родственники Л. — трудились, и притом бескорыстно, в различных газетах либо учреждениях, принося помощь обществу и по мере сил, как я понял, стараясь не реагировать на реалии мира, созданного Володенькой. Мне показалось даже, что и участие в учрежденческих делах, и присутствие в газетах совершалось родными Л. не из любви к такой деятельности — вся энергия семьи после смерти старшего брата, террориста и убийцы Александра, сконцентрировалась в Володе, — а для того, чтобы служить ушами и глазами брата и знать достаточно, чтобы быть ему полезными не только дома, но и вне его.
Стань Л. присяжным поверенным или мировым судьей, они бы все ограничили свою жизнь домом или его ближайшими окрестностями, превратившись в интеллигентских российских обывателей по Чехову.
Присутствие любящих и преданных женщин было сразу очевидно по тому, как чисто и скромно содержался особняк, как был вымыт, ухожен Л., как аккуратно была заштопана выглаженная сорочка и как тщательно были пришиты к ней пуговицы. Я подумал, глядя на более чем скромную одежду всего семейства, что они так и не приспособились к распределителям и талонам — они помнили, что новую сорочку или кофточку можно было купить в недорогом магазине, оставшемся в том, милом их сердцу прошлом, которое они помогали уничтожить.
Как и предупредил меня М.И., у Л. наступила ремиссия: болезнь — коварнейший из смертельных недугов — временно отступила, как осаждающий крепость неприятель, который высматривает слабые места в стенах, полуразрушенных после предыдущих штурмов. Так что я надеялся — хотя и не было оснований для такой надежды — на то, что увижу вождя нашей страны гуляющим с палочкой в руке, продолжающим борьбу с болезнью. Хоть и знал, что нельзя верить большевистским газетам, создававшим в сознании обывателя именно такой образ Л., я оказался не подготовленным к открывавшемуся передо мной зрелищу, когда Анна Ильинична провела нас к лужайке, где находился Л.
В кресле-качалке с высокой, затянутой соломкой, закругленной поверху спинкой, с приспособленными к ней велосипедными колесами и подставочкой для ног сидел незнакомый старый человек с остановившимся взором, неживой желтоватой кожей лица — лишь рыжеватые с проседью усы и бородка были узнаваемы по портретам и фотографиям.
Анна Ильинична окликнула Л., и тот с некоторым запозданием отреагировал на голос сестры. Его глазам вернулось осмысленное выражение, Л. криво улыбнулся, показывая этим, что узнал М.И., а затем перевел взгляд на меня — обычный просительный взгляд очень больного человека, с которым тот обращается к незнакомому врачу в тщетной надежде, что тот обладает панацеей от его немощи.
М.И. поздоровался — Л. поднял и протянул ему левую руку, еще не окончательно потерявшую подвижность, затем М.И. представил меня как молодого способного терапевта, призванного для независимой консультации.
Мой визит был строго неофициален, так как у меня были собственные сложности с ГПУ. С точки зрения здравого смысла, моя поездка в Горки была верхом легкомыслия. Кстати, когда меня впервые арестовали в тридцать первом, я ожидал, что мне будут шить покушение на вождя мирового пролетариата. Но оказалось, что поездки в Горки не были зафиксированы в моем досье. Видно, в последние месяцы Л. охраняли плохо и нехотя.
Прежде чем вернуться в дом для осмотра, Л., время прогулки которого еще не истекло, немного поговорил с М.И. о семейных делах моего коллеги, что меня расположило к больному. Я должен сказать, что периодически разум Л. как бы выползал из болота, раскрывал глаза, и ты видел, какой громадный, трепещущий, измученный страданием ум бьется в этом немощном тельце.
Во время неспешной беседы появился Дмитрий Ильич, младший брат Л., сам врач из Крыма, человек милый в манерах и более ничем не выдающийся. Я обратил внимание на то, с каким живым интересом Л. обратил свой взор к брату, вопрошая его о чем-то. Тот кивнул. Дмитрий Ильич спросил, не можем ли мы провести осмотр здесь, на свежем воздухе, но М.И. категорически отказался — он привез и уже развесил свои таблицы.
Мы осматривали Л. в главном корпусе, на первом этаже. Затем Л., уставший от общения с нами и вновь потерявший дар речи, покинул нас — его увезли, а Н.К. пригласила нас пообедать.
За скромным летним деревенским обедом все старались не говорить о болезни Л. и почему-то увлеклись воспоминаниями о жизни в Европе, где каждый из нас бывал и жил. Перебивая друг друга, родные Л. и мы с М.И. описывали красоты Германии или Швейцарии, как пресловутые восточные обезьянки, не желающие слышать, видеть или произносить чего-либо, относящегося к неприятной действительности.
За нами должны были прислать машину, но она запаздывала, и мы с М.И. после обеда отправились гулять по дорожкам парка, тогда как семейство Ульяновых разошлось по своим комнатам — благо их в Горках немало.
Помню, как я начал рассуждать о возмездии, каре, которая может проявить себя в неожиданной форме, на что М.И. резко возразил, что как врач он не видит проявления небесного бича в заболевании Л. хотя бы потому, что за свою практику насмотрелся на больных прогрессирующим параличом, которые в жизни и мухи не обидели.
— И все же, — настаивал я, — из всех возможных казней египетских некто всеведущий избрал для Л. специальное наказание — недвижность для шарика ртути, безгласность для граммофона, бессилие для тирана, создавшего новый тип мировой империи. Почему такое совпадение?
— Возьмите судьбу иных тиранов, — спорил со мной М.И. — Правда, помирали они, как правило, рано — мало кто дожил до пятидесяти, вычерпывали себя скорее, чем обычные индивидуумы. Александр Македонский, Наполеон, Петр Великий, Тамерлан… Но ведь то же можно сказать и о поэтах?
— Никто еще всерьез не занимался физиологией гения, — сказал я. — Ведь это аномалия. Гении толкают историю вперед, создают в ней разрывы, дыры, завихрения, их деятельность приводит к колоссальным потерям жизней. Значит, в этом желтом немощном паралитике есть что-то, отличающее его от прочих людей.
— Что вы имеете в виду? — спросил М.И.
— Возможно, это гормон либо иное вещество, стимулирующее особую работу мозга.
— Или особую бессовестность! — улыбнулся М.И., доставая гребенку и расчесывая растрепанные налетевшим ветром вьющиеся волосы — мой старший коллега был элегантен и всегда следил за собой.
— Это не бессовестность, — сказал я. — Это иная мораль.
— Что в лоб, что по лбу.
— Значит, вы не верите в различие между человеком и гением?
— Во-первых, я не знаю, кто гений, а кто нет. Во-вторых, короля, как гласит французская поговорка, играет его окружение. Сложись обстоятельства иначе, не было бы вождя мирового пролетариата, а был бы присяжный поверенный в Симбирске.
— А вот и нет! — возмутился я. — Обстоятельства-то как раз не благоприятствовали Ленину. Он прожил почти полвека до своей революции и все эти годы держался на поверхности радикальной политики силой своего гения. Я убежден, что пройдет время…
— И памятниками ему будет уставлена вся земля российская!
— Нет… я о более отдаленном будущем. Я о том времени, когда взбаламученная Россия успокоится после очередного смутного времени и историки, журналисты, романисты начнут искать слабости в характере Л., провалы в его теоретических работах, роковые ошибки в политике. Вы можете найти миллион ошибок и слабостей, но от этого Л. не перестанет быть гением.
— Гений и злодейство…
— Совместимы, Михаил Иосифович, — перебил я профессора, — еще как совместимы! И гениев злодейства было не меньше, чем гениев добра. В природе все уравновешено.
Мы присели на лавочку в тени старой липы. Солнечные лучи пробивались сквозь густую листву и высвечивали розовые пятна на сиреневой земляной дорожке.
— Вряд ли я смогу вам помочь, — сказал М.И.
Я не понял, в чем он собирался помочь мне.
— Я не смогу оставить вас здесь для наблюдений за Л., — пояснил М.И. — Лечащий врач Осипов, которого сегодня, к счастью, нет, весьма ревниво относится к конкурентам — куда проще выписать профессора из Берлина, чем московского приват-доцента. Штатные медики накинутся на вас как стая гарпий. И вы кончите молодую жизнь в подвалах ЧК.
М.И. полагал, что шутит или почти шутит. Он не подозревал, насколько скоро я пойду по предсказанному им пути.
— Не знаю, — сказал я, — интересно ли мне оставаться рядом с Л. Я его побаиваюсь. Он ведь гений.
— Опять вы за свое! — М.И. рассердился на меня. — Он просто пациент, который просыпается утром и через минуту сладкого неведения в ужасе вспоминает о том, что он парализован, обречен… Какая буря бушует в его душе, каков конфликт между душой и бессильным телом! Он посылал тысячи людей на смерть, а теперь ждет свою…
К нам подошел невысокий стройный — в родню — взволнованный Дмитрий Ильич и, игнорируя меня, увлек М.И., которому, очевидно, доверял, в сторону, оставив меня на скамейке. Они принялись негромко беседовать.
Вскоре после того, как они закончили беседу, за нами прислали автомобиль, и, провожаемые добрыми напутствиями Ульяновых, мы покинули Горки. Тогда вполголоса, чтобы не услышал шофер, М.И. поведал мне продолжение истории с запланированным самоубийством Л.
Оказывается, Л. удалось привлечь на свою сторону брата, а также переведенного с помощью Дмитрия Ильича из Крыма старого большевика Преображенского. Сделано это было затем, чтобы окружить Л. своими людьми, уменьшив влияние агентов Сталина, который не хотел смерти Л., так как от его имени укреплял свои позиции в партии. В то же время Сталин желал контролировать каждый вздох Л. и его родни, видя во всех врагов и заговорщиков. Ему нужен был еле живой, безгласный и потому послушный Л.