— Это малодушно.
— Я имею в виду — в данный момент. Дункан явно не собирается предпринимать никаких шагов. А если мы вмешаемся, могут быть неприятности.
— То есть он что-нибудь сделает с собой? Ты боишься?
— За него? Нет, конечно. Я лишь имею в виду, что мы можем усугубить ситуацию, которую не понимаем.
— Что мы не понимаем? Я — понимаю. Только не знаю, что делать. Если ты говоришь, что в современном мире адюльтер не имеет значения…
— Я так не говорю.
— Джин придется вернуться к Дункану… полагаю. С этим человеком у нее не будет никакой жизни, он целыми днями работает как вол, он действительно ненормальный… и в конце концов, она человек высоких нравственных принципов…
— Она любит его.
— Что за вздор, это психологическое рабство, иллюзия. Ей надо скорей вернуться, иначе последствия будут непоправимыми.
— Думаешь, спустя какое-то время он может отказаться от нее?
— Ради того, чтобы выжить, выкинуть ее из сердца, охладеть к ней. Почему он должен так страдать? Он же сопьется и умрет.
— Считаешь, следует помочь реально, силу применить, если необходимо?
— Если придумаем, как.
— Наброситься на Краймонда и вытрясти из него всю душу? Ему это понравится, он изобразит из себя жертву и ужасно отомстит.
— Я, конечно, не имел в виду ничего подобного! Ему это не понравится, и у нас это не получится.
— Я это не всерьез.
— Так давай всерьез.
— Вряд ли мы сможем пойти и увести Джин силой. Ты вчера вечером что-то говорил насчет Тамар, но я не понял, потому что вошла Роуз.
— Роуз страшно расстроена из-за Джин.
— Она видится с ней?
— Нет, разумеется, нет!
— Не вижу причин, почему бы ей не повидаться с Джин… мы должны защитить Дункана…
— Она поступит, как мы.
— А что насчет Тамар… ты думаешь, она могла бы снова свести Джин и Дункана?
— Это интуиция. Тамар — удивительное существо.
— А Роуз не способна?
— Роуз слишком переживает. Она ненавидит Краймонда. И они с Джин очень близки, или были близки. Джин особенно неприятно будет, если Роуз станет объяснять, как плохо она поступила.
— Понимаю тебя. Тамар часто бывала у Джин и Дункана. Помнится, ты говорил, что им следовало бы удочерить ее! Но мне бы не хотелось втягивать Тамар в это дело, она еще так молода.
— Это-то и поможет, они не будут видеть в ней судью. В ней есть особая чистота. При таком-то немыслимом происхождении…
— Или благодаря ему.
— Она увидела пропасть и решительно отступила от нее, отступила в противоположную сторону… и как решительно!
— Она в поисках отца. Если видишь себя в этой роли…
— Абсолютно нет. Просто подумал предложить…
— Не слишком обременяй ее. Она очень высокого мнения о тебе. Ужасно переживает, что не в силах будет сделать то, чего ты ждешь от нее. Полагаю, ей и без того есть о чем тревожиться.
— Думаю, что-то в этом роде ей как раз и необходимо, задача, миссия, быть вестницей богов.
— Ты видишь в ней что-то вроде девственной жрицы, весталки.
— Да. Ты шутишь?
— Нисколько… я тоже так смотрю на нее. Но послушай… предположим, кто-нибудь скажет, что, безусловно, в наше время женщины часто уходят от мужей к другим мужчинам и окружающие не считают это чем-то недопустимым, что необходимо прекратить любой ценой? Чем наш случай отличается? Или дело в том, что Дункан нам как брат, а Краймонд чудовище, или…
Дженкин посмотрел на Джерарда, широко раскрыв глаза, и это означало, что он просто желает услышать возражения; они с восемнадцати лет спорили.
— Над этим человеком собираются тучи. Кое-кто может пострадать.
— Думаешь, Дункан попытается убить Краймонда? Что он способен дожидаться благоприятного момента, но он слишком отчаянный и шальной.
— Нет, он может внезапно сорваться, просто увидев Краймонда, затеяв с ним спор даже…
— И Краймонд убьет его — из страха или ненависти…
— Виноватый ненавидит того, кто пострадал из-за него.
— …или ненароком? Считаешь, все кончится схваткой один на один? Или Краймонд убьет Джин, или они вместе прыгнут со скалы, или…
— Он любит оружие, ты это помнишь по Оксфорду, и Дункан рассказывал, что он состоял в каком-то стрелковом клубе в Ирландии, ему не повезло попасть на войну, там бы он погиб или стал героем, он мечтал об этом…
— Я смотрю, у тебя это какая-то навязчивая идея, выставлять Краймонда чудовищем. Он романтик.
— Романтиков мы прощаем.
— Ну, тогда âme damnée[40].
— Этих мы тоже прощаем. Не ищи для него оправданий, Дженкин!
— Хочешь, чтобы твой Краймонд был последним подонком!
— Он обожает драмы, суровые испытания, проверку на мужество, его не волнует, если он кого-то погубит, потому что ему своя жизнь не дорога…
— Он утопический мыслитель.
— Точно. Нереалистичный и безжалостный.
— Да брось!.. Он мужествен, трудолюбив и равнодушен к материальным благам, а еще по-настоящему озабочен положением бедноты.
— Он шарлатан.
— Что такое «шарлатан»? Никогда этого не понимал.
— Не заботят его ни бедняки, ни социальная справедливость, его ничуть не занимает реальная борьба рабочего класса, он помешан на своих теориях, все эти вещи — лишь материал для его идей, для некой абстрактной сети, которую он страстно плетет…
— Да, страсть. Вот что притягивает Джин.
— Ее притягивает опасность — кровь.
— Комплекс Елены Троянской?
— Ей хочется, чтобы из-за нее гибли города и умирали люди.
— Ты слишком суров к ней, — сказал Дженкин. — Краймонд — фанатик, аскет. Это достаточно притягательно…
— Для тебя — возможно. По-моему, ты видишь в нем своего рода мистика.
— Вспомни, как все мы когда-то воспринимали его как нового человека, героя нашего времени, нас восхищала его увлеченность, мы чувствовали, что он настоящий, не то что мы…
— Никогда не чувствовал такого. Что я помню, так это его ответ, когда его назвали экстремистом: «Необходима поддержка молодежи». Это непростительно.
— Да, — сказал Дженкин и вздохнул. — При всем при том никогда не забуду, как он танцевал летом на том балу.
— Как Шива.
— Плетущий свою неистовую сеть!
— Именно. Краймондовские идеи — это просто модная смесь, бессмысленная, но опасная — своеобразный даосизм с примесью Гераклита и современной натурфилософии, а сверху налеплен ярлык марксизма. Философ — как натурфилософ, как космолог, как теолог. Платон неплохо поработал, вышвырнув досократиков.
— Да, но они вернулись! Знаю, что ты имеешь в виду, мне это тоже не нравится. Но не сводим ли мы вместе две разные проблемы?
— Ты подразумеваешь его личную мораль и его книгу. Но они неразделимы. Краймонд — террорист.
— Так и Роуз считает. И все-таки он дьявольски много знает и способен думать. Книга может оказаться куда интересней его поспешных провокативных мнений, которые он иногда высказывает.
— Он показал ее тебе?
— Конечно нет!
— Планируешь встретиться с ним?
— Я ничего не планирую, а просто не избегаю его! Нам надо как-нибудь встретиться с ним, чтобы спросить о книге.
— Да, да, я собираюсь созвать комитет, надо встретиться с ним…
— Надо будет найти верный стиль общения с ним.
— Правильней сказать «тон». Ты говоришь: «спросить о книге», — но мы ничего не можем сделать, кроме как в узком кругу возмущаться тем, что все мы год за годом платим собственные деньги на распространение идей, к которым питаем отвращение.
— Безумная ситуация. Джин могла бы поддерживать его, но он, конечно, не примет от нее помощи… и это не отменяет наше обязательство.
— Безусловно, он не примет от нее ни гроша.
— Книга ли изменилась или мы? Братство западных интеллектуалов против книги истории[41].
— Ты говоришь его языком. Нет книги истории, нет истории в этом смысле, все это просто детерминизм и amor fati[42]. Или, если есть на свете книга истории, то это «Феноменология духа»[43] и она уже устарела! Или ты думаешь, что на нас действительно поставили крест? Полно тебе, Дженкин!
— Не цитируй мне, дружище. Ты так не думаешь и не чувствуешь.
— Возможно, это не только наш рок, но и наше истинное свойство: быть слабыми и неуверенными.
— Ты думаешь, что мы в Александрии периода упадка Афин!
— Я уж точно не думаю, что мы имеем право отдавать птиц Уикен Фен, они нам не принадлежат. Можно я налью себе еще?
— Это твое вино, дурень, я же тебе его принес!
Джерард поднялся, словно собираясь уходить, и Дженкин тоже встал, глядя снизу вверх на своего высокого друга и ероша и без того растрепанные соломенные волосы.
Джерард сказал:
— Почему, черт побери, Дункан должен все время проигрывать, почему именно он падает в реку! Хотел бы я знать, что на самом деле произошло в Ирландии…
— По-моему, не следует быть слишком любопытными, — возразил Дженкин, — мы иногда пытаемся проникнуть в подробности чужой жизни. Внутренний мир другого человека может сильно отличаться от нашего. С этим сталкиваешься.
Джерард вздохнул, признавая правоту слов Дженкина и невозможность для себя проникнуть в его душу.
— Что тебе открыли нового на тех летних курсах, Дженкин, ты еще не пришел к Богу, а?
— Сядем, — предложил Дженкин. Они сели, и он наполнил бокалы. — Я просто хотел узнать, что происходит.
— В теологии освобождения?[46] В Латинской Америке?
— На планете.
Они помолчали. Дженкин сидел сгорбившись, убрав под себя короткие ноги, отчего казался круглым, как яйцо, а Джерард — выпрямившись, вытянув длинные ноги, руки висят, галстук распущен, темные волосы в беспорядке.
— Ненавижу Бога.
— «Тот, кто единственный мудр, хочет и не хочет зваться Зевсом». Знаешь, Гераклит был не таким уж наказанием.
Джерард рассмеялся. Он вспомнил, как часто за минувшие годы самоопределялся через непохожесть на друзей, отличия выявлялись в долгих подробных разговорах. В каком-то смысле жизнь каждого из них походила на их детские надежды. Тем не менее сейчас он в еще большей мере сознавал то человеческое одиночество, о котором толковал Дженкин.
— Раз он чего-то хочет или не хочет, это предполагает, что он существует.
— Тебе следует написать о Плотине, святом Августине и о том, что случилось с платонизмом.
— В самом деле, что? Левквист сказал, что я испорчен христианством!
— Если считаешь, что поднимаешься вверх по лестнице, то действительно поднимаешься вверх.
— Если считаешь, что дорог а ведет вперед, то и идешь вперед.
— Всем это свойственно, тут нет никакой заслуги.
— Ты живешь в настоящем. А я никак не могу найти настоящее.
— Порой мне хочется отбросить метафоры и просто думать.
— Думать о чем?
— Какой я лукавый и плутоватый раб.
— Опять говоришь метафорой. Терпеть не могу всю эту христианскую хвалу и хулу. И все же…
— Ты пуританин, Джерард. Ты упрекаешь себя за недостаток некой идеальной ужасной дисциплинированности!
— Помнится, ты сказал, что все мы завязли в эгоистических иллюзиях, как в огромном липком сливочном торте!
— Да, но я не столь категоричен. К чему разрушать здоровое эго? Это неблагодарное занятие. Разговор с тобой пробудил во мне аппетит. Останешься поужинать? Пожалуйста.
— Нет. Я думаю, что есть человеческое предназначение, ты же — что судьба, рок. Может, так ты узнаешь больше.
— Ох, трудно сказать. Я сейчас вспомнил Берлинскую стену. Она белая.
— Ну да, белая.
— Вот таким я представляю себе зло. Надо задумываться над этим. Возможно, задумываться постоянно. И над злом в себе тоже. Начинать с того, что с тобой творится.
— Вечно ты все смешиваешь, — сказал Джерард. — Берлинская стена далеко, а ты здесь. Это верно, что мы не способны представить достоинство выше нашего, если это не полное поражение. Но нужно пытаться стремиться к добру, а не просто лить покаянные слезы и быть лукавыми и плутоватыми рабами. Так мы только тешим себя!
— Нельзя отбросить то, что есть, и жить воображаемым идеалом!
— Хорошо, но лучше иметь идеал, нежели ковылять дальше и думать о том, какие мы разные!
— Ты самоуверен.
Дженкин ненароком сказал это, потому что устал от абстрактного разговора, который Джерард так любил, и потому что хотел, чтобы Джерард остался поужинать, хотя не был уверен, что в кладовой есть что-нибудь получше макарон с тертым сыром и рыбных котлет. Возможно, какой-нибудь из супермаркетов еще был открыт. Он бы вышел и купил хотя бы вина. Потом понял, как Джерарда возмутило, что его назвали самоуверенным.
— Самоуверен!
Джерард снова встал и взял со стула пальто.
Дженкин, смирившись, тоже поднялся:
— Так не останешься поужинать?
— Нет, благодарю. Попытаюсь устроить заседание комитета.
— Как насчет Пат и Гидеона?
— Их не приглашу, я сказал им: ни за что. Тем не менее они хотят участвовать пожертвованиями, я сказал, что это невозможно. А Гуллу, что он не должен платить, поскольку сейчас сидит без работы. Полагаю, все это следует обсудить. О черт!
— Пат и Гидеон не могут быть на стороне Краймонда.
— Так оно и есть. Они просто желают быть причастными. Гидеон находит все это занятным.
— Он в Лондоне?
— Да. Пытается приобрести Климта[47].
— Такси ты вряд ли будешь вызывать?
— Да, пройдусь пешком. Люблю туман. До свиданья!
Когда дверь за Джерардом закрылась, Дженкин вновь вернулся к своему уединению, которое так ценил. Он прислонился к двери, пронзительно ощущая полное одиночество. Ему хотелось, чтобы Джерард остался. Сейчас он был также рад, что тот ушел. Однажды Дженкин заметил, и Джерард это запомнил, что никогда не женится, потому что это не позволит ему быть ночью одному. Теперь он подумает об ужине, о том, что передают по радио (телевизора у него не было), а еще о Джерарде — всегда интересный предмет для размышлений. Потом приготовит (наскоро) и съест (не торопясь) ужин. Дженкин верил, что к еде следует относиться со вниманием, тщательно пережевывать пищу. Допьет вино. Послушает радиомонолог (если он будет коротким), немного музыки (только классическую или знакомую). Потом можно почитать что-нибудь из испанской поэзии и обдумать, куда поехать на Рождество.
Он выключил газовый камин в гостиной, отнес бутылку и бокалы на кухню, вернулся за зеленым стаканом с кленовыми листьями и погасил свет. Поставил зеленый стакан на кафельную полку над раковиной, которую держал свободной для таких целей. Поставил и произнес: «Вот так!» Дженкин был счастлив; но счастье было неполным. Он чувствовал интуитивно, что его жизни предстоит измениться. Мысль об этой неведомой перемене тревожила, но и возбуждала. Может, это было просто ощущение, хотя это уж слишком, что пора кончать с преподаванием в школе. Не будет ли он тогда, как Джерард, гадать, что ему делать со своими мыслями? Нет, таким, как Джерард, ему никогда не быть, да и мыслей таких у него не будет. Он определенно не собирается обращаться к Богу, как боится Джерард. Перед ним словно раскрылась некая бескрайняя белая пустота, не мертвая грязная белизна, как Берлинская стена, а как белое облако, влажное и теплое. Интересно, что он будет делать через год в это время. Неужели оно так близко, его новое и не похожее на нынешний день будущее? Он ничего никому не сказал о своем предчувствии, даже Джерарду.
Дженкин расстелил на деревянном столе чистую газету, поставил на нее тарелку, положил нож с вилкой. Налил остатки божоле в бокал, сел и сделал глоток. Подумал о Джерарде, как тот одиноко шагает сейчас домой по туманным, освещенным фонарями улицам. Потом представил себя, шагающим в одиночестве. Он тоже любил ходить по улицам. Только если Джерард шагал, отгороженный от окружающего непроницаемым темным покровом мыслей, Дженкин шел как среди скопища или по огромной выставке мелких событий и вещей. Тут и деревья, например, и бесконечно разнообразные собаки, чьи кроткие, ласковые, добрые глаза с пониманием смотрели на него, и свалки, куда люди сносят массу всяческих удивительных вещей, некоторые Дженкин подбирал и уносил домой, и витрины магазинов, и машины, и мусор веточных канавах, и одежда на людях, их грустные или счастливые лица, печальные или радостные лики домов, окна в сумерках, если не зашторенные, то видно было людей у телевизоров. Иногда, сидя дома, Дженкин воображал отдельных людей, людей, которых никогда не встречал, и всегда это были одинокие люди: девушка в спальне с кошкой и цветком в горшке, пожилой мужчина, стирающий свою рубаху, мужчина в чалме, идущий по пыльной дороге, человек, заблудившийся в снегопаде. Иногда они снились ему или он был одним из них. Однажды он настолько явно представил себе бродягу на железнодорожном вокзале, что отправился поздно вечером на Паддингтонский вокзал посмотреть, нет ли там действительно этого бродяги. Бродяги он не нашел, но там были другие одинокие люди, ждущие Дженкина.
Дженкин никогда не придумывал истории этих людей. Это были образы индивидов, о чьей судьбе говорили их лица, их одежда, окружающая обстановка, и в этом отношении они были как реальные люди, встреченные на улице. Своих немногочисленных друзей он воспринимал столь же ясно и поверхностно. Ясно сознавал реальность Джерарда, Дункана, Роуз, Грэма Уилворда (преподавателя в его школе), Марчмента (социального работника, бывшего члена парламента, который тоже был знаком с Краймондом); но не любил заходить в размышлениях о них дальше предположений, необходимых для обыденной жизни. Они оставались для него таинственными образами, которые он часто вызывал в воображении, тайной, над которой иногда размышлял. Он не интересовался светской жизнью и чурался сплетен, отчего кое-кто находил его скучным. Он был единственным сыном у родителей, любил их, разделял их веру и считал их безупречными. Позже он безболезненно расстался с христианством. Не мог верить в сверхъестественное или вообразить воскресшего Господа, только его муки. Столь же чужд ему оказался (когда понял его) квазимистический, псевдомистический перфекционизм Платона, который заменял Джерарду религиозную веру. Однако сохранил, возможно, под влиянием всех тех дорогих примеров, которые видел перед собой в детстве, тягу к своего рода абсолюту, понимаемому не как какое-то особое человеческое назначение или путь, но всего лишь как работа среди незнакомых людей. Скромность в быту, которую иные принимали за аскетичность, другие за наивность и инфантильность или позу, была частью его абсолюта, но также, как он прекрасно сознавал, и программой достижения счастья. Дженкин не любил путаницу в мыслях, алчность, лживость, демонстрацию силы, повальный обыденный грех, потому что все это выбивало из равновесия, вызывая чувство зависти, обиды, раскаяния или ненависти. «Он такой здравый» — походя сказал кто-то о Дженкине, и Дженкин уловил в замечании нотку осуждения. Он стал чувствовать себя слишком свободно, слишком как дома в жизни. Джерард не знал такой легкости бытия, пребывал в постоянном беспокойстве, стремясь к идеалу, чей проблеск мелькал в недостижимой высоте, хотя в то же время этот проблеск, когда облака клубились над вершиной, давал ему утешение, даже создавал обманчивое ощущение, будто внезапный порыв духовной любви возносит его туда, в чистые и сияющие области, над тем, чем он был в действительности. Дженкин понимал это свойство Джерарда как старую религиозную иллюзию. Джерард вечно говорил о разрушении своего «я». Дженкин же свое «я» очень любил, нуждался в нем, никогда слишком не беспокоился, надеялся на лучшее, верил, что образ жизни, избранный им, оградит его «от неприятностей». Я — слизень, временами говорил он себе. В целом продвигаюсь, если вообще продвигаюсь, тянусь помалу, очень помалу.