Краймонд не любил музыку, но ему доставляли удовольствие литература и живопись, о которых он много знал. Особенно его увлекала поэзия. Все его книги, оставшиеся с университетской поры, стояли на полках в комнате с телевизором, которую он называл библиотекой, и, бывало, он читал Джин греческих и латинских авторов, иногда угощал ее Данте и Пушкиным. Джин, которая подзабыла латинский, итальянский знала плохо, а греческий и русский не знала вообще, и не пыталась вникнуть в содержание читаемых им стихов, но с большим удовольствием смотрела, как он весь преображается, охваченный воодушевлением. Он жадно набрасывался на книжные каталоги, радовался, когда они приходили, а не только покупал книги, нужные по «работе». В Оксфорде он занимался спортом и сейчас следил за собой, делал зарядку перед утренним чаем. Единственным его явным «увлечением» было огнестрельное оружие, которое он коллекционировал и которым умел пользоваться, как она убедилась, когда они были в Ирландии, но заинтересовать которым Джин не старался. Ее беспокойство, что ему надоест ее постоянное присутствие, скоро исчезло. «Теперь, когда ты в доме, мне работается намного лучше», — сказал он. А раз или два попросил ее вечером посидеть с ним в «игровой» с книгой или шитьем, не рядом, а в дальнем конце, чтобы он мог видеть ее. Уставая, он иногда кричал ей: «Не могу расслабиться и отдохнуть!» Звал Джин, и она гладила его по голове ото лба к шее или проводила пальцами по бледному веснушчатому лицу, щекам, закрытым векам, длинному носу. Потом он снова возвращался к письменному столу. Его усердие просто пугало.
— Мы безумные люди, — говаривал он, — это ж сущий Кафка.
— Счастливый Кафка, — отвечала Джин.
Или он говорил:
— Наша любовь совершенно очевидна и совершенно невозможна.
На что она отвечала:
— Она очевидна, потому что мы доказали, что она возможна.
А он:
— Хорошо. Значит, она очевидна, как существование Бога.
Она была взволнована, удивлена, глубоко тронута, даже испугана его зависимостью от нее.
— Ты — единственная женщина, которую я когда-либо желал, пожелаю или смогу пожелать, — признавался он ей.
Они сидели внизу на большом двуспальном диване-кровати, низком, жестком, почти квадратном, укрытом очень старым выцветшим зеленым лоскутным одеялом с геометрическим рисунком, сшитым, по словам Краймонда, на Гебридах и когда-то покрывавшим постель его родителей.
— Мне хотелось бы, чтобы в твоей жизни не было этого оружия. У тебя есть на него разрешение?
— Ш-ш-ш!
— Почему оно тебе так нравится? Ладно, я знаю, что мужчины любят оружие, но ты-то почему?
— Я всегда возился с оружием. У всех деревенских есть ружья. И в нашем доме были, когда я был ребенком. Мой дед был, так сказать, оруженосцем.
— Ты мне никогда этого не говорил.
— Ну, он занимался этим не постоянно, и мой отец в молодости тоже. Они заряжали ружья господам и подбирали убитую дичь. Ты, наверно, не видела тех ужасных сцен. У тебя романтическое восприятие оружия, потому что оно не было частью твоей жизни.
— Это ты романтик!
Джин не решилась рассказать Краймонду, что Синклер не раз брал ее с собой «пострелять». До чего странная вещь — память. Перед ней неожиданно и так ясно предстал Синклер с его белокурой гривой, коротким прямым носом и лучащимся проникновенным взглядом темно-синих глаз, так похожих на глаза Роуз, и беспечным и проказливым, как у испорченного мальчишки, выражением лица, в отличие от мягкого, спокойного и задумчивого у Роуз. В воспоминании Джин он стоял лицом к ней и держал в руках дробовик. Бриджи облеплены семенами золотистого папоротника. Она просто не могла видеть, как падают подстреленные птицы. Роуз тоже не выносила этого зрелища.
— Думаешь, что когда-нибудь оно пригодится тебе для зашиты?
— Нет, я так не думаю, — ответил Краймонд, отнесшись к ее вопросу серьезно. — Просто дело в меткости, мне нравится меткость.
— Да, в этом ты мастер, помню по Оксфорду и по Ирландии. Ты говорил, что эта мишень на стене — лишь символ, ты не стрелял по мишеням с тех пор, как я здесь.
— Я знаю, ты этого не любишь. Собираюсь скоро избавиться от большей части ружей.
— Но не от всех?
— Хочу иметь возможность застрелиться, если возникнет необходимость.
— А снотворное не годится? Ну да, предпочитаешь более красивый способ ухода.
— Более надежный.
— Мне иногда кажется, что ты с удовольствием бы пошел на войну.
— Сомневаюсь, пришлось бы прервать работу.
— Право, ты был бы рад Бомбе, которая уничтожила бы все мерзости прошлого, весь кич и фальшивую мораль, которые ты так ненавидишь!
— Мы уже сыты по горло фальшивой моралью, духовностью, аутентичностью и обветшалым христианством…
— Да, но мораль должна быть! В конце концов, ты пуританин, не выносишь порнографии, промискуитета и…
— Это заключительная вакханалия, последняя линия обороны так называемой воплощенной индивидуальности, которая усохла, превратившись в ничтожный прыщ эгоизма, даже само это понятие смердит. Это конец цивилизации, которая со злорадством смотрит на поиски индивида.
— Краймонд! Ты сам личность, ищущая личность! Тебе нравится быть воплощенной индивидуальностью! Или ты себя таковым не считаешь, поскольку философ и на все смотришь со стороны… или поскольку ты не продукт порочной эпохи? И ты говоришь «заключительная», а что дальше? Мы должны все это исправить, мы не можем полагаться на Бомбу или на Бога! Порой я думаю, что тебе даже секс противен, только ты не можешь отказаться от него, ты — запутавшийся сын галловейского почтальона.
Краймонд отпустил ее руку, которую держал в своей. Их колени не соприкасались. Краймонд, когда они были не в постели, избегал поцелуев и объятий. Не тратил впустую энергию страсти на постоянные прикосновения. Иногда казалось, что он холоден к Джин. Лишь изредка делал ей знак, и она подходила, брала его за руку или нежно гладила по волосам или щеке.
Проигнорировав необычную вспышку Джин, Краймонд сказал в продолжение ее слов о галловейском почтальоне:
— Кстати, хотел сказать тебе, что мне надо съездить в Шотландию на будущей неделе.
— Как он?
— Как обычно. Но навестить нужно.
Джин знала, что Краймонд все время беспокоится об отце, который стал терять силы и память. Но он не желал говорить с ней об этом. У нее закружилась голова от сладкой истомы желания и радости близкого его удовлетворения. Она не сделала попытки вернуть его руку.
Краймонд возобновил прерванную тему:
— Возможно, ты права. Индивид не способен преодолеть эгоизм, только обществу под силу стремиться к этому. Я всегда, кроме одного чудесного исключения, чувствовал, что близость с женщиной низводит меня до уровня животного.
— Когда ты сказал, что наша любовь очевидна, но невозможна, ты имел в виду, потому что она чудо?
— Нет… просто потому… Ладно, хватит разговоров.
— Я хочу, чтобы ты делился со мной своими идеями.
— Мои идеи живут только в написанных словах. Иди ко мне, Джини, моя королева, моя соколица, моя богиня, моя единственная любовь, иди ко мне, на постель, о моя сладость, мой хлеб и воздух, жизнь и любовь, мое последнее пристанище…
Страдания, какие испытывал Дункан, были много мучительней, чем представлял себе временами Джерард. Способность Дункана делать вид, что ничего не произошло, бодриться и быть невозмутимым не вводила в заблуждение его друзей, хотя, как им казалось, хуже, чем ему было, не бывает. Дункан ходил на работу, успешно, как прежде, справлялся с обязанностями, улыбался коллегам, шутил и болтал, и все это время в его голове бешено работала машина тьмы. Постоянная тьма преследовала его, обволакивала все вокруг. Лампа укутана черной вуалью, на мебели черная пыль, на руках черные пятна, в животе черная раковая опухоль. Он не был уверен, что лучше: страдать от этой черноты, воплощавшей тотальность убийственного горя, или анализировать его по частям, возвращаясь к каждой по отдельности. Он сознательно не отбрасывал надежды; просто, как ни смотреть, надеяться было не на что. Часто приходила мысль покончить с собой, и иногда это облегчало боль. Можно разом отключить измученное сознание.
Друзья своим неутомимым вниманием и заботой, старанием избегать болезненных тем, своим солидарным возмущением не приносили облегчения, напротив, только усугубляли, если такое возможно, его страдания, и он чувствовал, что они это прекрасно понимают. Они хотели, чтобы он сражался, или, скорее, самим сделать что-то, на что им требовалась его поддержка или одобрение. Вежливое равнодушное молчание коллег на работе меньше раздражало его. Джерард и Роуз продолжали приглашать его на ланч, обед или коктейль, в театры, хотя он раз за разом вежливо отказывался. Роуз с тщательно выверенными перерывами звонила ему и спрашивала позволенья заглянуть. Иногда, чтобы не выглядеть слишком невежливым, он приглашал ее, и она приходила с цветами, задерживалась на бокал вина, заводила разговор о нейтральных вещах (новостях, фильме, книге, своем новом платье) и с такой нежностью, пониманием и любовью в синих глазах смотрела на него, что ему хотелось вопить. В последний раз она также напомнила ему о двух предстоящих событиях, которые он традиционно посещал: вечеринке у Джерарда на Ночь Гая Фокса и литературных чтениях в Боярсе, ее загородном доме. Дункан, чтобы Роуз перестала разглагольствовать об этих праздниках, на которых он в течение стольких лет бывал с Джин, сказал, что придет. Джерард, несомненно чувствовавший своим долгом навязывать свое общество страдающему другу, приходил чаще, напрашиваясь, едва Дункан возвращался с работы, сидел часок, не оставался на ужин, да Дункан этого никогда и не предлагал. Джерард тоже говорил на нейтральные темы: о новостях, политике правительства, о службе, но время от времени пользовался возможностью, чтобы обсудить «ситуацию», хотя не встречал у Дункана отклика. Дженкин не приходил. Прислал однажды письмо, в котором посылал сердечный привет и писал, что, как Дункан и сам знает, он был бы рад видеть его, если захочет, или у себя дома, или у него. После этого несколько раз присылал художественные открытки с изображением главным образом классической греческой скульптуры, выбранные им в Британском музее, туманно намекая на возможную встречу когда-нибудь. Дункан не отвечал на эти открытки, но хранил их.
Так что большинство вечеров Дункан, поскольку других гостей не переносил, проводил в одиночестве за стаканом виски. От услуг приходящей уборщицы он отказался и позволил квартире утопать в хаосе беспорядка, по временам укрощаемого ради Роуз и чтобы она не предлагала самой устроить приборку. Он постарался уничтожить в квартире все следы Джин. Вскоре после своего бегства Джин зашла днем в его отсутствие и забрала свои драгоценности, кучу одежды и косметики, кое-какие книги и памятные вещицы из ее детства, но многое осталось, и Дункан отнес оставшуюся одежду в благотворительный магазин, прочее расколотил или сжег, несколько книг и картин запер в своем маленьком кабинете. Однако слишком заметна была пустота на месте этих вещей. Он также раздал фарфоровую посуду, совместно ими купленную, которой они пользовались, и достал эдвардианский фарфор, принадлежавший его матери, который не нравился Джин из-за его «слащавости». Днем он перекусывал в буфете на службе, ужинал на скорую руку дома под виски и телевизор. Переключал каналы, ища сообщения о бедствиях, землетрясениях, авариях на ядерных объектах, о наводнениях, голоде, убийствах, похищениях людей, пытках. Смотрел триллеры, особенно жестокие. Избегал всяческих романтических историй и передач о животных. Обычно ему доставляли удовольствие концерты и опера, но теперь он терпеть не мог серьезной музыки, даже нескольких тактов, сразу с руганью тянулся к выключателю. Ночи были сушим адом. Он, конечно, глотал снотворное, но не всегда оно помогало. Говорят, умереть — как уснуть. Дункан же ложился в постель, как в могилу, но в которой крутился, бился, задыхался, плакал.
Существуют состояния одержимости, когда, кажется, все мысли постоянно сосредоточены лишь на одном. То, чем одержим был Дункан, было, разумеется, огромно и имело много граней. Он представлял себе всю историю отношений Джин и Краймонда, начиная с попытки вспомнить (что у него не получалось), когда и как они в Оксфорде встретились впервые. У него было такое впечатление (но не ошибался ли он?), что в Оксфорде Джин и Краймонд не обращали особого внимания друг на друга. Джин пробовала заигрывать с Синклером, который был влюблен в Джерарда; Дункан же, уже тогда любивший Джин, старался заглушить мучительные надежды, представляя ее женой Синклера. Но не должна ли она была заметить умного и красивого Краймонда? Что-то определенно началось позже, когда Краймонд снискал известность и Джин стала его помощницей. Была ли она в то время его любовницей? Мысль, полная яда. Нет, тогда они были за границей, и Краймонд отошел в тень. Дункан вспомнил вечер, когда объявили, что Краймонд вскоре приезжает в Дублин, и Джин не могла скрыть радости. А позже, снова на вечеринке в компании, — тот многозначительный, пристальный взгляд, которым они обменялись. Потом он махал им, провожая в поездку по Ирландии на машине Краймонда. Когда он все понял? О, уверенность, уверенность, от которой он так часто слабо отмахивался, постоянно возвращалась и усиливалась! Потом кошмарная яркость той картины, врезавшейся в память, катышек волос и Джин, зовущая снизу, воспоминание, возвращающееся каждый день с ужасной четкостью, когда Дункан причесывался и снимал собственные, теперь сильно выпадавшие волосы с расчески и бросал в корзину для бумаг. Господи, Краймонд самодовольно причесывался, всласть накувыркавшись в постели с Джин! Притворно-ласковое расставание и ее поцелуй, поцелуй Иуды, когда он прощался с ней в аэропорту. Бар с грешниками в аду уиклоуского паба. Лошадь, корова и черномордая овца, маленькие цветочки. Подъем в гору и спуск, драка… Драка вспоминалась смутно, и, хотя он постоянно думал о полученном ударе, во сне он не мог ощутить физическую боль, страдание доставляли унижение и стыд. Когда-то Дункан был умелым бойцом — занимался классической борьбой, — но тут он совершил промах. А было бы лучше, если б он изувечил Краймонда? Может, следовало сразу разоблачить его и заклеймить, как прокаженного? Тогда или позже заставить Джин рассказать все в подробностях, обо всех случаях, когда она ложилась с Краймондом, рассказать обо всем, а не закрывать глаза, «оставлять без внимания», прощать? Он пощадил Краймонда, потому что беспокоился о глазе, а еще не желал, чтобы весь свет узнал, что ему наставили рога, и он пощадил Джин, потому что был так рад ее возвращению, так благодарен. А следовало уничтожить Краймонда и наказать ее. Он оказался слабаком и дураком и получил, что заслужил, и сам во всем виноват. Эти мысли, неосуществимые на деле, сводили его с ума.
Дункан был все более и более в разладе со своим телом, он ненавидел эту громоздкую неуклюжую тушу, которую передвигал с трудом. Даже сейчас он продолжал набирать вес. Когда-то он был здоровенным, плотным и мускулистым, производившим внушительное впечатление широкими плечами и крупной головой — сущий медведь, бык, лев. Теперь он был просто необъятный толстяк с одутловатым лицом огромного младенца, даже нос потолстел и из расширившихся ноздрей торчали волосы, из интересного мужчины превратился в урода, отвратительного старого рогоносца, традиционный предмет насмешек. Он завидовал Джерарду с его подтянутой фигурой и неистребимым идеализмом, завидовал Дженкину, ведущему скромную, несуетливую, не осложненную проблемами, непорочную жизнь. Он вновь, вновь и вновь видел во сне худощавого высокого Краймонда с белым, как мрамор, торсом, яростным лицом, длинным носом и блестящими глазами. Разве он сам не предпочел бы это изящное сильное тело его рыхлой туше? Ненавидя всего себя, Дункан лишь к одному испытывал жалость — к поврежденному глазу, несчастному своему глазу со странным темным пятном в нем. Он вызывал в Дункане мягкую печаль, будто это было самостоятельное маленькое разумное существо, появившееся в его жизни, которое требовало заботы, но иногда приносило что-то вроде короткого утешения, когда он глядел в зеркало на свою крупную голову, надевал очки в темной оправе и пытался воскресить свое былое, по-доброму насмешливое привлекательное лицо.
Интимная близость с Джин была пусть и не идеальной, но все же страстной, долгой, необходимой. Они предавались ласкам, как двое здоровых животных, повинующихся естественному инстинкту, с неизменным пылом, нежностью и умиротворением. Потеря dimidium animae[52] образовала в нем огромную саднящую и кровоточащую рану. Временами ему хотелось, чтобы ненависть и стыд уничтожили его любовь к Джин, разбили и растерли в мелкую пыль. В самые отчаянные минуты возникало желание убить — не Краймонда, а Джин, и это было бы не возмездие, а просто как инъекция морфия, мгновенно действующее лекарство. Но конечно, такого лекарства не существовало, и Джин предстояло терзать его вечно; и как бы безжалостно и систематически он ни пытался рвать незримые нити, связывавшие его с нею, он продолжал страдать, способный лишь задыхаться и мычать, как раненый бык.
В этот воскресный октябрьский вечер, бреясь (что ему приходилось делать дважды в день) и рассматривая свои щеки, от пьянства красные с прожилками лопнувших сосудов, он думал о Тамар Херншоу, которую пригласил на сегодня. Дункан не жаждал видеть ее, но не хватило хитрости придумать отговорку, когда она позвонила на службу, застав его врасплох, так что он вынужден был уверить, что будет рад встрече. Вопреки мнению Джерарда и остальных, Джин и Дункан никогда не относились к Тамар как к дочери. Видимость подобного отношения была бы для них обоих слишком болезненным напоминанием о том, что они так и не обзавелись собственным ребенком. Тем не менее они очень любили Тамар, заботились о ней и жалели. Джин тронуло «обожание» Тамар, даже вызвало в ней теплое чувство, похожее на материнское. Когда-то Тамар привычно заходила к Джин на чашку чая и засиживалась до возвращения Дункана со службы. Дункан не знал, как вести себя с детьми, и относился к Тамар как ко взрослой, даже когда та была совсем ребенком, и разговаривал с ней серьезно, как с равной по развитию. Такой подход оказался на удивление успешен, и Тамар, не высказывая этого, была глубоко ему благодарна.
— Это Джин, какой она была, когда мы только познакомились.
— Но она и сейчас в точности такая же, — сказала Тамар, — такая же красивая!
Идея посмотреть старые фотографии принадлежала не Тамар. Дункан, бывший уже под хмельком, когда она пришла, притащил альбомы и устроил вечер воспоминаний. Она боялась, что у него того гляди хлынут слезы. Они сидели у электрического обогревателя; Дункан поставил его перед камином, который Джин обычно топила дровами. В комнате было темновато, потому что горела только одна лампа. Так ему не нужно было беспокоиться о том, что в комнате не прибрано.
— Вот тут у Синклера жуликоватый вид, парень доволен собой. А это Джерард, такой горделивый.
Тамар грустно посмотрела на Синклера, который умер молодым и был тогда лишь чуть старше ее теперешней.