И она расплакалась.
Роуз сидела на кровати Тамар и внимательно смотрела на нее. Роуз принесла ей горячий шоколад, специально приготовленный Аннушкой, зная, что она его любит, и Тамар отпила немножко. Еще Роуз принесла аспирин и таблетки снотворного, которые Тамар отвергла. Она вежливо уверяла, что чувствует себя неплохо, что беспокоиться не о чем и на самом деле хорошо поела, что у нее никогда не бывает особого аппетита, прошлой ночью прекрасно спала и этой ночью тоже будет спать прекрасно. «Повесть о Гэндзи» ей понравилась, вот она, на столике у кровати, с удовольствием почитает еще перед сном. А потом вдруг заплакала. Крупные слезы недолго, словно приоткрылся на полминуты автоматический затвор шлюза, ручьем катились по ее лицу и так же неожиданно прекратились. Роуз попыталась взять ее за руку, которой Тамар вытирала глаза, но та спрятала ее под одеяло. Сидя в постели в небольшой круглой спальне, в своей полосатой пижаме и с заплаканным лицом, она походила на маленького мальчика. Она больна, думала про себя Роуз, возможно, на грани депрессии, надо поговорить с Вайолет, но что толку говорить с Вайолет, о господи, если б только можно было бы схватить это дитя, похитить, забрать и оставить у себя! Наверное, надо было сделать так давным-давно. Но Вайолет такая бешеная, у нее железная воля.
— Тамар, ты больна. Я хочу, чтобы ты показалась доктору Толкотту, здесь в деревне.
— Доктору… нет!
Вид у Тамар был очень встревоженный.
— Твоей матери не обязательно об этом знать… Ну ладно, тогда покажись своему врачу. Конечно, Вайолет говорит, что от него никакого толку…
— Я не больна, со мной все в порядке, просто хочу остаться одна, пожалуйста, Роуз, не сердись…
— Дорогая, я не сержусь!
Роуз соскользнула с кровати и, стоя на коленях, поймала вновь показавшуюся из-под одеяла маленькую худенькую руку Тамар и поцеловала:
— Ты правда сейчас уснешь, что-нибудь тебе нужно, принести что-нибудь?
— Нет, нет, все хорошо, думаю, я сейчас усну, не буду читать «Гэндзи», благодаря тебе мне полегчало, не тревожься, это все ерунда, уверяю тебя, ерунда.
Пришлось ей поверить. Роуз вышла и постояла секунду снаружи. Тамар выключила свет.
Роуз пошла вниз, к себе в спальню. Комната всегда напоминала ей о матери, которая была такой милой, так старалась угодить всем, так переживала раннюю, немыслимую, внезапную потерю сына и мужа; покорная, она во всем уступала мужу, потом Синклеру, потом Роуз, даже Риву. Роуз все еще тосковала по матери, ей не хватаю ее. Она помнила, как была возмущена, когда какой-то приятель Рива назвал мать «бездельницей». Мать не была бездельницей, всегда она была чем-то занята, хотя не обязательно тем, что другим представляется важным. При ней цветы поражали красотой. У Роуз и Аннушки недоставало на это таланта. Комната, в которой Роуз умышленно ничего не меняла, постепенно пришла в упадок и поблекла, хотя в основном все в ней осталось прежним: старомодный туалетный столик со стеклянной столешницей, обыкновенно мутной от материнской пудры, большой «джентльменский гардероб», сохранившийся с тех времен, когда она и отец Роуз занимали двуспальную кровать — теперь это казалось таким далеким, словно было в другом веке, — ветхие кресла, не подходящие для гостевых комнат, потускневший аксминтерский ковер[77] с цветочным узором, местами отставшие от стен обои в розовую и белую полосу, причем розовый уже едва проглядывал, призрачные прямоугольники исчезнувших картин. Гобелен с сюжетом из Библии, принадлежавший матери ее матери, которая сама была искусной вышивальщицей.
Роуз уселась в кресло и задумалась о Тамар. Потом ее мысли перекинулись на Джин. Думать об обеих было мучительно, страшно, сердце сжималось от жалости к ним. Она было хотела снова спуститься вниз и присоединиться к другим, но Джерард, Дженкин и Дункан, вероятно, дискутировали на какую-нибудь отвлеченную тему, а желания развлекать Лили и Гулливера не было, к тому же они все равно собирались ложиться спать. Лучше ей тоже лечь и искать спасения в безмолвной невинности сна и в глупых страхах сновидений. Драгоценный сон, подобный смерти. Она заметила на столике у кровати, в розовой бахромчатой тени абажура «Дэниела Деронду». Читать не было никакого желания. Она подумала, что, быть может, пришел конец ее чтению. J’ai lu tous les livres[78]. Все свои любимые она знала наизусть. Теперь ни один роман не давал ей прежнего радостного ощущения свободы, спасительного прибежища. Ее не привлекали ни биографии, ни щеголяющая эрудицией политическая литература, которую иногда рекомендовал ей Джерард. Сейчас никто не читает художественную литературу, люди хотят фактов, сказал ей один из друзей Рива (Тони Рекитт, фермер, тот самый, что назвал ее мать «бездельницей»). Роуз не могла довольствоваться фактами, но и другое тоже ушло. Не становится ли она, как это столетие, равнодушной к литературе?
Снаружи в снежной тьме тявкнула лисица. На мгновение она решила, что это собака, но тут же узнала своеобразный лисий голос. В любом случае, никакая деревенская собака не подошла бы так близко, если только не потерялась. Лай собак в деревне всегда заставлял ее вспомнить Синклерова пса, Регента. Он пропал вскоре после гибели Синклера. Роуз долго ждала, что он вернется, заскребется в дверь здесь, в Боярсе, или в Лондоне. Даже сейчас она ждала его, пса-призрака, ищущего своего хозяина. Услышав, как снова затявкала лисица, дико, безумно, тоскливо, отчаянно, она содрогнулась. Потом пришел настоящий страх.
Она стареет, в конце концов? Надо взять себя в руки, взяться за собственную жизнь. Это все Джерард виноват в этом бессмысленном чувстве, в этом страхе. Она испытала боль, ужас, глядя на Джерарда и Лили, танцевавших на льду. Это никак не ожидаемое вторжение, эта кража вызвала в ней желание заплакать, завопить. Никогда ей не забыть тех мгновений и совершенно новое, небывалое и нестерпимое чувство ревности, даже ярости, даже ненависти, когда смотрела на триумф Лили Бойн. Потом она поздравила Лили, обняла за плечи, смеялась и улыбалась веселым восклицаниям Джерарда. Это было ужасное предзнаменование, стрела с вражеским предупреждением. Хотя чего она боится, неужели думает, что Джерард влюбился в Лили? Все та же старая беда, все та же старая бесконечная болезнь. У нее были приятные, приличные мужчины, за которых она могла выйти, которых любила, но она не была в них влюблена, ее сердце пребывало в пожизненном плену. Дура она, просто грех быть такой глупой.
И словно чтобы успокоить страх, ощущение одиночества, которые принесло из тьмы лисье тявканье, она с готовностью отдалась чувству любовного томления, острого желания, тоски по Джерарду, которое порой охватывало ее, которое пронзило ее, когда в тот вечер на балу она стояла у окна в квартире Левквиста, глядя на башню, купающуюся в свете прожекторов. Иногда ей казалось, что Джерард стал ей вместо брата, заменив погибшего Синклера. Чувствовал ли он это, не произнес ли как-то раз то кошмарное слово, чтобы потом, увидев, как она вздрогнула, никогда больше не повторять? Возможно, это ощущение ее своей единокровной сестрой позволяло ему так спокойно довольствоваться их очень близкими, однако же лишенными страсти, даже трезвыми отношениями. Господи, как ей иногда хотелось взорваться, наброситься с воплем на него. Вот раздосадовала бы его подобная «истерика», как он выразился однажды и она это слышала, и с каким великодушием он простил бы ее! Ее положение было безнадежным, какие бы ухищрения она ни предпринимала, все было бесполезно. Забеременеть сейчас — слишком поздно. Роуз перестала думать об этих слишком очевидных вещах. Да и зачем вообще об этом думать? Возможности выйти за Джерарда не было никогда, она даже не винила его в том, что он, мол, «вселил в нее надежду». Тот чудесный эпизод после смерти Синклера больше был своего рода священным обрядом, окутанным благоговейной тишиной, и ни к чему не привел. Ей припомнились слова, сказанные Дженкином о Джерарде: «Что до Джерарда, то важно иметь в виду, что, в сущности, он малость чудаковат!» Тогда она злилась; позже это даже принесло ей облегчение.
Но надо все-таки что-то делать, думала про себя Роуз, которая теперь встала и расхаживала по комнате, все еще не успокоясь. Необходимо увидеть его срочно, сейчас, увидеть. Скоро она спустится вниз и, если он у себя, пускай даже уже лег, постучится к нему, поговорит с ним как следует, она сейчас в таком состоянии, что у нее хватит смелости. Будет с ним искренной и откровенной, можно все сказать так, что он не будет ошеломлен. Если уж на то пошло, им необходимо заключить договор, она должна быть уверена в нем. И что, до конца жизни в страхе следить за Джерардом? А как в самом деле ей еще быть? Сказать: «Просто живи со мной, живи рядом со мной, чтобы я каждый день видела тебя, пусть я буду тебе самой близкой, самой дорогой. Обещай никогда не жениться, только если на мне»? Конечно, это нелепые, даже аморальные требования. Она хочет от него лишь уверенности, чего-то, чем бы она жила дальше, что успокоило бы ее страдания. Необходимо пойти к нему сейчас, когда она увидит его, она найдет нужные слова.
Роуз подошла к зеркалу на туалетном столике и взглянула на свое спокойное, бестревожное лицо с широко раскрытыми глазами, которые Маркус Филд назвал «бесстрашными». Слегка припудрила нос и прошлась щеткой по волосам, золотистым своим волосам, уже начавшим седеть. Оправила подол длинного платья. Потом вышла из спальни, быстро и бесшумно спустилась вниз. Кругом горел свет. Постояла в холле, прислушиваясь. Тишина. Зашла в гостиную. Все лампы включены, но гостиная пуста, стулья стоят как попало, кругом грязные бокалы и кофейные чашки, ярко полыхает огонь, на камине пустая бутылка из-под виски. Роуз придвинула решетку ближе к камину, бросила бутылку в корзину для бумаг, чашки и бокалы трогать не стала, выключила свет в гостиной и в холле, скользнула обратно наверх и пошла по площадке. Из-под двери Джерарда пробивался свет. Она прокралась поближе и прислушалась. Тихо. Легонько постучалась, услышала голос Джерарда, сказавший: «Входите!» — и открыла дверь.
Дженкин и Дункан сидели на кровати Джерарда, а сам он, опустившись на колено, шарил в чемодане. При ее появлении все вскочили.
— Роуз, дорогая! — вскричал Джерард. — Ты наш ангел-спаситель! Я думал, что привез с собой бутылку виски, да вот не могу найти ее! Будь добра, дорогая, принеси нам бутылочку, хорошо?
Прочитанное в тот вечер Гулливером стихотворение Хаусмана о том, что «той, что мне приснится, не буду сниться я», могла бы, заменив лишь «той» на «тому», зачитать и Роуз, поскольку Джерард, оставшись один, конечно же, не думал о ней, он думал о Дженкине.
Дженкин и Дункан убрались восвояси, и Джерард сидел на кровати. Он чувствовал, что пьян как никогда. Дункан был даже пьяней, но для того это было привычное состояние и он крепко прикладывался весь день. Пока они оживленно спорили, ему удавалось сохранить совершенную ясность речи, но идти прямо он уже не мог и покинул спальню Джерарда с помощью Дженкина, обхватив того за шею. Дженкин, явно пьяный по крайней мере не меньше Джерарда, сохранил ясность ума, свежесть, его мальчишеский румянец не шел ни в какое сравнение с багровым лицом Дункана и чуть менее пылавшим лицом Джерарда. Спор шел, конечно, не вокруг каких-то личных дел, но о причинах поразительного успеха христианства в четвертом веке от Рождества Христова. Надеюсь, они не слишком галдели, подумал Джерард, сконфуженно трогая пылающую щеку.
Прошлой ночью Джерарду снился отец. Он сидел за рабочим столом, и Джерард стоял перед ним. На правой руке отца была большая кожаная рукавица, какими пользуются соколиные охотники. В мозгу всплыло слово «путы», и он подумал: а где же соколиные путы? Мрачно глядя на него, отец сунул руку в ящик стола, достал что-то, завернутое в газету, и протянул Джерарду со словами: «Он мертв». Джерард с ужасом подумал, что речь идет о мертвой птице. Начал теребить сверток и наконец развернул его. Внутри оказался не мертвый сокол, а маленький живой кролик. Он сунул кролика под пальто, где тот уютно устроился, грея его своим теплом. Подняв глаза, он увидел, что отец многозначительно протягивает ему руку в рукавице. Стянул рукавицу — и с ужасом увидел, что рука отца вся в крови, с нее содрана кожа. И тут же понял, что ошибся: кролик был не живой, но мертвый. Джерард проснулся совершенно разбитый. Он подумал о Жако, расправляющем крылья и смотрящем на него умными добрыми глазами, и все его детские мысли о том, «где Жако сейчас», с болью вернулись к нему. Он вспомнил грустный душераздирающий взгляд отца, который перед смертью иногда появлялся у него на секунду. Отец боялся смерти. В одиннадцать лет Джерард представил себе, как он умрет. Сейчас у него было ощущение, будто нечто вроде смерти тянется к нему и касается своей черной рукавицей. Расставания, завершения, все дорогое, что ушло навсегда.
Он ожидал, что в Боярсе почувствует себя счастливым. Это «предвкушение», в отношении «удовольствия», заставило его понять, как в последнее время ему не хватало счастья. Не значило ли это, что он привык быть счастливым, считал подобное состояние само собой разумеющимся, даже своей привилегией? Конечно, он еще скорбел по отцу. Но его постоянно разворачивало к противоположному, от полноты к пустоте. Он что-то утратил в мире, утратил безграничную любовь отца. Теперь отцовское присутствие выражалось в безликой боли, и он не мог не связать эту боль с умершим. Лежа сейчас в утреннем мраке (было уже около семи, но по-прежнему тьма кромешная), Джерард задумался о Краймонде, будто Краймонд тоже был частью сна. Он не помнил, чтобы тот ему снился, и надеялся, что это не происходит сейчас. Он, конечно, нервничал из-за предстоящей встречи с ним. Боялся, хотя не признавался в этом другим, что Краймонд «скверно» поведет себя. В ожидании встречи он понял, как в действительности мало знает о нынешнем Краймонде, это будет встреча незнакомцев. Многие годы они просто избегали друг друга, как два белых медведя. (Эту историю, ставшую легендой, рассказывал Синклер, который слышал ее от человека, побывавшего в Арктике. Тот видел, как два полярных медведя медленно шли навстречу друг другу с разных концов огромной пустынной льдины. Поравнявшись, они неторопливо и не обращая друг на друга внимания разошлись буквально бок о бок и потопали дальше.) Однако Джерард не думал, что случится нечто, с чем он не справится, и уж он позаботится, чтобы встреча была соответствующе недолгой и небезрезультатной.
Сидя сейчас в одиночестве на кровати после вчерашней попойки, Джерард поначалу корил себя за Дункана. Здесь, в Боярсе, находясь с ним рядом, он понял, насколько ужасно душевное состояние Дункана, почуял его смятение и горе. Но ни разу со времени того короткого и делового разговора о письме адвоката не предложил поговорить откровенно, как близкие друзья. Ждал ли Дункан такого предложения, пусть и не показывая этого? Большинство любопытствующих, в том числе некоторые коллеги Дункана и бывшие коллеги Джерарда, которым было известно об этой интересной истории, похоже, ожидали, что Джин вернется с повинной головой и снова сделает Дункана счастливым. Джерард, который чурался пересудов, даже самому себе не позволял рисовать конкретные картины, ни отвратительные, ни радужные будущего своих незадачливых друзей. Он, конечно, не считал само собой разумеющимся, что или Джин вернется, или Дункану лучше будет уйти, если это случится. Был ли Дункан когда-либо счастлив после ирландской истории, после первого возвращения Джин? Он вряд ли способен дать Дункану совет, но, может, пора все-таки еще раз поговорить. Это его долг. Да только ведь Дункан уезжает завтра с утра. Ладно, они увидятся в Лондоне. По правде сказать, оглядываясь на прошедший вечер более трезвым взглядом, Джерард думал, что Дункану, возможно, не нравилось присутствие Дженкина и он пытался телепатическим образом дать ему понять, что хочет остаться с ним вдвоем, и Дженкин, уловив это желание, тут же заявил, что устал, и стал собираться, однако Джерард, желавший, чтобы ушел Дункан и можно было бы поговорить с Дженкином, его остановил.
В отношении Джерарда к Дженкину, долгое время ровном, наступил критический момент. И причины этого были непонятны. Возможно, это было как-то связано со смертью отца, с внезапным отсутствием людей, которые любили бы его так же беззаветно, с предчувствием одиночества, когда не останется таких мест, где при его появлении все засияли бы от радости. Более рациональным объяснением было то, что Джерард боялся, что Дженкин собирается уехать. За обедом он с напускной, как показалось Джерарду, небрежностью заявил, что планирует провести Рождество за пределами Англии. Разве он не понимал, что впервые за многие годы Джерард будет в рождественские праздники в Лондоне? Джерард уже некоторое время назад чутьем уловил в своем друге некое глубокое беспокойство, словно Дженкин глядел через его плечо на нечто очень далекое. Конечно, Дженкин ничего не говорил Джерарду ни о каких, хотя бы неопределенных, планах отъезда, а перепуганный Джерард не спрашивал его об этом. Но не мог не отметить его интерес к «новой теологии», разговоры о «бедняках», увлечение португальской грамматикой. Вспыхивали разные мысли: Дженкин покинет их, уедет, отправится в Южную Америку и его там убьют. Но он не должен уехать, говорил себе Джерард, если уедет, он поедете ним, он не может без Дженкина. Вот в таком состоянии был сейчас Джерард. Как же подобное состояние называется?
Что с ним происходит, спрашивал себя Джерард, его бросает то в жар, то в холод, трясет, руки дрожат. Он никогда не говорил отцу о том, как сильно его любит. Если бы Дженкину предстояло умереть, он теперь сказал бы ему. Наверно, все очень просто. Он знает Дженкина больше тридцати лет, так откуда это внезапно нахлынувшее чувство? Он любит этого человека, но разве в этом есть что-то особенное, что-то новое, из-за чего следовало бы так волноваться. Он понимал, что Дженкин мог причинить ему ужаснейшую боль, если они поссорятся, если тот уедет, если умрет. Такую власть Дженкин имеет над ним. Джерарда вдруг поразила мысль: неужели он действительно влюбился в своего старинного друга, неужели такое бывает? Возможно, смерть обостряет чувства, возможно, это все пройдет. Но он должен оберечь Дженкина; защитить, заставить его остаться, не позволить уезжать. Но как убедиться, что он не уедет? Просто нужно сказать, что он нужен ему, заключить с ним договор, Дженкин должен пообещать остаться с ним. Нужно видеться с ним чаше, намного чаще теперь, когда случилось такое, или понять, что это чувство он испытывал всегда, только сейчас оно обострилось. Или дело в том, что он стареет, или познал наконец, что время и смерть — это реальные вещи? Нет, он не чувствует себя старым, напротив, это странное волнение заставляет его чувствовать себя моложе. Господи милосердный, неужто он и правда влюблен?