Вашего Высокоблагородия покорнейший слуга
подполковник В. И. Шевяков".
"ВАРШАВА ДЕЛОВАЯ КОРПУС ЖАНДАРМОВ ШЕВЯКОВУ ТОЧКА ЗАНИМАЙТЕСЬ ТЕМ ЧТО ВАМ ВМЕНЕНО В ОБЯЗАННОСТЬ ТОЧКА ПОЛУЧИТЕ ПРИКАЗ ТОГДА И ВЫПОЛНЯЙТЕ ТОЧКА ЗУДИН".
"Его Высокопревосходительству Дмитрию Сергеевичу Сипягину, егермейстеру и министру внутренних дел.
Милостивый государь Дмитрий Сергеевич!
Зная Вашу высокую занятость и понимая, сколь малым временем для досуга Вы располагаете, отдавая всего себя делу служения Государю, я, тем не менее, рискую обратиться к Вам с этой краткой запискою.
Наблюдая политические дела, связанные с деятельностью социал-демократических групп, работающих среди фабричных рабочих, мне все более и более бросается в глаза та бесконтрольность, коей пользуются пропагандисты упомянутой партии, как, например, Плеханов, Ленин, Аксельрод, Засулич, Люксембург, а также совсем молодые Красин, Дзержинский, Богданов (Малиновский) и ряд других.
Департамент полиции ныне занят тем лишь, что сводит ряд "освещений" в единую отчетную таблицу за месяц, тогда как следовало бы более пристально работать в этом направлении, останавливая внимание на силах молодых, работающих в Империи тайно, фанатично преданных крамольной идее марксового социализма.
Ежели б мы смогли создать бюро, занимающееся сбором данных именно об этих лицах, ежели б мы смогли через посредство означенного бюро вводить в пропагандистскую верхушку с.-демократической партии свою агентуру более эффективно, то, можно полагать, движение марксистов пойдет на убыль, поскольку мы сможем освещать движение как по линии фабричных союзов полковника Зубатова, так и по линии нового бюро, коее бы наладило соответствующее наблюдение за партийною интеллигенцией.
В случае, ежели Вы, милостивый государь Дмитрий Сергеевич, найдете такое соображение заслуживающим внимания, я готов представить на благоусмотрение Вашего Высокопревосходительства подробный проект вышеупомянутого бюро и назвать кандидатуры чиновников, готовых к такого рода службе.
Позвольте, Ваше Высокопревосходительство, засвидетельствовать Вам еще раз самое глубокое и почтительное уважение.
Остаюсь Вашего Высокопревосходительства покорнейшим слугою, готовый к услугам
полковник Зудин".
(Резолюция Сипягина: "Значит, я Плеханова, Засулич и Ленина не контролирую? Проэктов у нас и без этого много! Делом заниматься надобно Зудину, а не проэкты составлять! Пусть Мих. Иван. Гурович проверит работу Зудина и доложит результаты Александру Андреевичу".)
"ВАРШАВА ДЕЛОВАЯ КОРПУС ЖАНДАРМОВ ШЕВЯКОВУ ТОЧКА СРОЧНО ДОЛОЖИТЕ СОСТОЯНИЕ ДЕЛА ЛО ИНТЕРЕСУЮЩЕМУ МЕНЯ ЛИЦУ ТОЧКА ЗУДИН".
"САНКТ-ПЕТЕРБУРГ ДЕЛОВАЯ ДЕПАРТАМЕНТ ПОЛИЦИИ ЗУДИНУ ТОЧКА ХОДАТАЙСТВУЮ ОТПРАВЛЕНИИ ИНТЕРЕСУЮЩЕГО ВАС ЛИЦА В ИЗВЕСТНОЕ МЕСТО СРОКОМ ПЯТЬ ЛЕТ ШЕВЯКОВ".
"ВАРШАВА ДЕЛОВАЯ КОРПУС ЖАНДАЛРМОВ ШЕВЯКОВУ ПЛОХО ХОДАТАЙСТВУЕТЕ ТОЧКА ЗУДИН".
"Александровская пересыльная тюрьма.
Дорогие Альдона и Гедымин!
Я уже в Восточной Сибири, более чем за 6 тысяч верст от вас, от родного края, - но вместе со своими товарищами по заключению. Бывают минуты тяжелые, ужасные, когда кажется, что боль разорвет тебе череп; однако лишь боль эта делает нас людьми, и мы видим солнце, хотя над нами и вокруг нас - тюремные решетки и стены.
Ваш Феликс". 2
- Слышишь? - шепнул Дзержинский, чуть коснувшись тонкими ледяными пальцами острого колена Сладкопевцева. - Он запел. Слышишь, нет?
- Ветер.
- Он запел, - повторил Дзержинский. - Сначала он споет про бродяг, а когда заведет частушки, можно идти.
- Я ничего не слышу. Тебе кажется.
- Нет. Я слышу определенно.
Сладкопевцев подошел к окну. Слюдяные стекла запотели изнутри, июньская ночь была студеной, а какой же ей иначе быть здесь, в Якутии, коли в мае только снег сошел и обнажилась желтая, к а т о р ж н а я зелень, которая и не зелень вовсе, а похожа больше на тот тюремный бобрик, что появляется в холодном карцере, - пыльно-желтый, ломко-жесткий, свалянный...
- Теперь слышу, - сказал Сладкопевцев. - Он действительно поет про бродяг. Сколько ты дал Павлу?
- Он купил четверть. И наварил гусиной похлебки.
- Ты красиво снял вожака. Из поднебесья. Я не верил, что можно снять гуся с такой высоты.
- Все можно, если надо. - Дзержинский чуть усмехнулся, и Сладкопевцев понял, что Феликс тоже волнуется: он застенчиво, чуть по-детски усмехался, когда не мог скрыть волнения.
Сегодня на заре они сидели в болоте, и Дзержинский ждал пролета гусей, а Сладкопевцев лежал на тулупе, который был брошен поверх срубленных Феликсом сухих веток, и смотрел в далекое небо - все в прозрачных, словно бы кружевных, перистых облаках, и виделся ему театр в Питере, и вуальки барышень, и слышался таинственный п е р е ш у м в темной яме оркестра, который всегда сопутствует началу представления...
Тогда, на тяге, Сладкопевцев спросил:
- А что ж тогда мы ему выставим на закуску, если гуся не будет?
- Без закуски станет пить, - ответил Дзержинский, и лицо его ожесточилось отчего-то. - Я пробовал - давал ему воды после водки: он так же морщился и вкуса разобрать не мог. Хранитель устоев...
- Ты хотел выругаться и оборвал себя. Почему?
- Я не хотел выругаться, потому что не умею этого, - ответил Дзержинский.
- Не знай я тебя:, право, не поверил бы...
- Тише.
- А что?
- Летят. Пригнись.
Птицы тянули длинной, ровной, устремленной линией. Меняясь, она продолжала самое себя, оставаясь строем, который жил по какому-то внутреннему закону, подчиненному неведомой людям высшей логике.
- Ну, бей, - шепнул Сладкопевцев, когда посвист крыльев стал слышим и близок.
- Рано.
- Они пролетят.
- Нет.
- Сколько у тебя патронов?
- Хватит. Два.
- Бей же.
- Рано.
Дзержинский дождался, когда строй был ровно над головой, поднялся, легко и прикидисто вскинул ружье, выцелил гуся, вырвавшегося из общего взмета стаи, которая одновременно заметила угрозу, выстрелил. Птица, замерев на какое-то видимое мгновение, сложилась в комочек, ставший маленьким и бесформенным, и свистяще полетела из неба на землю, в холодное болото, и шлепко ударилась об воду. Поднялись грязные брызги.
Дзержинский сказал:
- Бери. Это хороший гусь.
- У тебя есть еще патрон.
- Ну и что? Для урядника хватит одного гуся. И этого-то жалко.
- Слышишь? - спросил Сладкопевцев. - Частушки уже поет.
- Пойдем.
- Присядем на дорогу.
- Ты веришь в это?
- Верю.
- Присядь, Миша.
- Вдвоем ведь бежим
- Присядь, присядь.
- Ты невообразимо упрямый человек, Феликс.
- Хорошо. Сядем вместе.
Они опустились на лавку, и Дзержинский ощутил своей прозрачной ладонью, как гладко и тепло дерево, сколько в нем тяжелой н а д е ж н о с т и, как много знает оно, допусти на миг возможность какого-то особого, внелюдского знания, присущего окружающей природе: умерщвленной ли человеком - вроде этой лавки, которая раньше была сосной, живой ли еще - тайге, простиравшейся окрест на тысячи якутских пустынных и безнадежных верст.
- Пошли? - спросил Сладкопевцев.
Дзержинский придержал дверь ногой, осторожно стронул ее, чтобы не запели петли, проскользнул быстрой тенью, сломавшейся на какой-то миг в лунном проеме, потом сломалась такая же быстрая тень Сладкопевцева, а после стало тихо окрест, только урядник пел, а когда они спустились к реке, и тот замолчал.
Возле реки Дзержинский замер, ухватил Сладкопевцева за плечо, напрягся тонким своим телом, словно на охоте, скрадывая медведя. Сладкопевцев сначала не понял ничего, но через какое-то мгновение тоже заметил: рыбак ставил сеть возле берега - самая пора брать стерлядку.
Они стояли так минут десять, не двигаясь, и постепенно холод стал проникать сквозь суконное пальто и теплые сапоги.
Дзержинский словно бы почувствовал, что Сладкопевцев хочет сказать что-то, снова прикоснулся к его плечу и чуть покачал головой: рыбак вытаскивал плоскодонку на берег как раз к тому месту, где темнела лодка, на которой предстояло беглецам проделать путь по Лене к тракту - добрую тысячу верст.
Сегодня днем просчитали еще раз - за ночь надо проплыть никак не меньше пятидесяти верст: грести попеременно; течение бурное- - понесет. Если ближе застрять - конец делу, урядник поднимет с в о и х по округе, а у него много с в о и х, за стакан водки все тропки перекроют, только б беглых смутьянов, социалистов проклятых, иродов, барчуков изловить, бросить оземь, руки заломить и ждать своего: царская служба добро помнит и верных отмечает стаканом-другим, а то еще и пятиалтынным - к празднику.
Дзержинский шепнул:
- Садись на корму.
- Я оттолкнусь веслом, - предложил Сладкопевцев.
- Хорошо, - согласился Дзержинский и, навалившись грудью на острый нос лодки, легко оттолкнул ее и вспрыгнул на борт, и лодку вобрала в себя река, развернула ее и понесла боком - пока беглецы не привязали весла к деревянным штырям мудреным сибирским узлом и Сладкопевцев не развернул тонкое рыбье тело пироги, ориентируясь в темноте по линии берега, который стремительно проносился мимо.
Он греб в полной тишине, отваливаясь назад с резким выдохом, и казалось им обоим, что урядник слышит этот резкий его выдох, а на самом-то деле тот шум, который сопутствует скорости, скрывал все звуки окрест. Прошло минут двадцать, и Дзержинский вдруг склонился к борту и громко - устрашающе громко засмеялся, а потом крикнул:
- Эге-ге-гей, урядник? До видзення!
Сладкопевцев тоже рассмеялся, но потом крикнул свое:
- Прощай, сволочь поганая, прощай!
...Огромная нездоровая рыхлость российской имперской бюрократии вобрала в себя сообщение, переданное урядником Прохоровым наутро после исчезновения Дзержинского и Сладкопевцева, вобрала постепенно, соблюдая размеренную инстанционность чиновной последовательности. Волостная полиция размышляла день-другой, как сообщить по начальству о побеге злоумышленников, преследуя главную цель - объяснить свою непричастность к происшедшему, доказать, что служба поставлена хорошо и ревизий присылать не надобно; губернская охранка думала, что писать в корпус жандармов о личностях беглецов; можно б, конечно, по правде забить тревогу, но это бросит тень, а кому она нужна, эта самая тень, никому она и не нужна вовсе, от нее одни хлопоты и нелады, и награды к празднику не будет.
Исповедуя ф о р м у, как символ порядка, имперская рыхлость жила по своим сложным законам, проходившим как бы в двух измерениях: один - "изловить", а второй - "чтобы все тихо обошлось" и вины ни на ком не было, кроме конечно же урядника Прохорова, но и того казнить нельзя: каждую весну шлет бочки икры, а осенью подводы с омулятиной и красиво выделанные шкуры оленей всем волостным начальникам отваливает, а те из этих подношений пакуют для губернских, которые, в свою очередь, знают, как и когда вручить презент петербургскому высокому люду.
Поэтому, когда длинная цепь запросов и ответов, осторожных зондирований и витиеватых формулировок окончилась шифротелеграммой всем полицейским империи, сообщавшей "о побеге ссыльно-поселенцев, эсдека Дзержинского и эсера Сладкопевцева", прошло восемнадцать дней, долгие двести тридцать два часа прошли с того самого момента, когда лодка беглецов попала в тот рукав Лены, что вел к водопадам, и нарастал гул и рев, и беглецы чудом остановили лодку в десяти метрах от первого порога и вытащили ее на островок, сорвав до крови кожу на ладонях, а потом, задыхаясь и падая, протащили длинную тяжелую "сибирячку" по гранитным скалам, и ужасом отдавался визг дерева: казалось порвет днище, пробьет острым куском гранита, тогда - конец, отсюда пути нет, здесь людей не бывает - разве что во время лесного пожара зверь заплывет...
- Ну, - тихо сказал Дзержинский, - пробуем?
- Страшно.
- Мне тоже.
- Посидим? - предложил Сладкопевцев.
Дзержинский присел на острый, загнутый по-ермаковски нос лодки, а потом, ступив высокими сапогами в быструю, черно-бархатную воду, потащил лодку на себя изо всех сил, и лицо его на какое-то мгновение стало маской: такие маски на Пер-Лашез, в Париже, где коммунаров захоронили.
- Прыгай! - крикнул Дзержинский, переваливаясь в лодку, ожидая всем существом своим, как сейчас ударит с днища тугой фонтанчик воды, но нет осела лодка, пошла по быстрине, и Дзержинский со Сладкопевцевым одновременно поглядели друг на друга, ощутили мгновенное чувство безопасности и только здесь услышали свое дыхание: хриплое, со стоном, арестантское, а потом лишь гулкий и монотонный звук скорости: вода приняла лодку в свое лоно, сделала ее частью самое себя, сообщив свою скорость и направленность.
А направленность была одна - в плотное облако белого предрассветного тумана, еще более непроглядное, чем ночь, оттого что в ночи хоть луна есть и звезды светят, а тут - словно вата, даже голос глушит, и кажется, что мир исчезает, и рушится то ощущение скорости, которое не оставляло их всю ночь, пока неслись мимо берега, купались в реке звезды и луна клоунадила вокруг лодки.
- Ты ничего не видишь, Феликс?
- Нет.
- И не слышно ничего...
- Почему? Скорость слышу, - тихо сказал Дзержинский.
- Устал грести? Давай подменю.
- Нет, ничего.
- Я даже лицо твое как сквозь слюду вижу.
- А ты подвинься ближе.
Сладкопевцев хотел было передвинуться ближе к Дзержинскому, но в это мгновение ватную тишину тумана разорвало грохотом, треском, леденящим холодом - лодка налетела на сук, торчавший из воды. Дзержинский оказался в быстрине, пальто стало вмиг тяжелым; он ухватился за ветку, но она хрустко сломалась, оставшись в зажатом кулаке, и Дзержинский, собрав последние силы, выпрыгнул из быстрины и ухватил второй сук, и все это происходило в считанные доли секунды, и тумана уже не было, он оказался неким рубежом смерти и жизни, и вторая ветка хрустнула в его мокрой руке. Он ощутил сначала сладкую прелесть студеной чистейшей воды, а потом понял, что вода эта, поначалу казавшаяся прозрачной, и есть мрак, могила, погибель... 3
...Ликование в тот день было неслыханным: бочки с хлебным вином выкатывали в душную, пьяную, орущую толпу сотрудники "летучей" дворцовой охраны; местные филеры терлись среди народа, высматривая "бомбистов"; хорошо проверенные дворники, а также низшие чины корпуса жандармов, которые были привезены особым поездом за день до явления народу августейшей семьи, надзирали за порядком на тротуарах; вышколенные городовые с трудом сдерживали толпу, которая рвалась прикоснуться к колесам царской повозки; загодя расставленные "крикуны" то и дело разевали пасти, поднимая окружающих на громкогласное "славьсь!". Государь отвечал верноподданным улыбкой, а государыня "делала ручкой", придерживая второй огромные поля соломенной шляпы, скрывавшие лицо от томительных лучей яростного июньского солнца.
Когда общение с народом близилось к благополучному завершению, Николай, наклонившись к государыне, шепнул:
- Ну и полиция у нас! Перед поездкой докладывали тревожные сводки об анархистах. Неужели для того, чтобы отрабатывать оклад содержания, жандармам надобно пугать меня терроризмом? Такой восторг не организуешь, это от сердца, как Даль писал - "изнутра".
- "Изнутра" - что это такое? - спросила государыня, продолжая мило улыбаться верноподданным. - Научи меня, как писать это очень вкусное слово. Ви айне гуте айсбайн, - добавила она весело на своем родном, немецком языке.
...После проезда по городу генерал-губернатор дал прием, на котором произнес речь, сказанную до того проникновенно, что гости ладони отбили, аплодируя не столько словам, сколько тому, как милостиво и благосклонно в н и м а л государь.
- Россия, развитие которой поражает мир, матерь наша, осиянная скипетром самодержавия, православия и народности, - гремел губернатор, - являет собою тот образец могутной и широкой устойчивости, коей столь недоставало, да и по сей день недостает, иным весям и странам. Крестьянин возделывает бескрайние нивы, познает новые орудия труда, устанавливает особые отношения с землевладельцем, отношения добра и уважительности, столь традиционные для нашей общины; фабричный рабочий вместе с промышленником дарит нам новые заводы, железные дороги и углеразрабатывающие шахты; гимназист и студент ищут истину в стенах императорских библиотек, университетов, церковных школ. И, вспоминая сегодняшний проезд, ваши императорские величества, мне хочется воскликнуть: "Нет на Руси больше несчастных и сирых!" За это - поклон вам нижайший, государь, поклон и благодарение всенародное!
Грянул хор: "Властный, державный, боже, царя храни!"
Собравшиеся, разевая рты, не пели; невидимые взору, но весьма голосистые хористы позволяли гостям обмениваться впечатлениями, раскланиваться с н у ж н ы м и знакомыми и говорить о том, кто ближе к их величествам: Фредерикс, Плеве, Дурново или Витте. Явно Витте был в стороне: оттерт - так ему, финансисту, поделом тихоне, нечего из себя самого умного строить, цифирью пугать и прочей банковской премудростью! А великому князю Николаю Николаевичу спасибо, заступнику! Спасибо генералу Трепову, у них лица открытые, без угрюмости и забот, веселье и уверенность в них, а когда самодержцы сильны, так и подданные, что к трону б л и з к о, спокойно могут жить и каждому новому дню радоваться...
"Любезный Брат.
Такое обращение я счел уместным, потому что обращаюсь к Вам в этом письме не столько как к Царю, сколько как к человеку-брату. Кроме того, еще и потому, что пишу Вам как бы с того света, находясь в ожидании близкой смерти.
Мне не хотелось умереть, не сказав Вам того, что я думаю о Вашей теперешней деятельности, и о том, какою она могла быть, какое большое благо она могла бы принести миллионам людей и Вам, и какое большое зло она может принести людям и Вам, если будет продолжаться в том же направлении, в котором идет теперь.
Треть России находится в положении усиленной охраны, то есть вне закона; армии полицейских - явных и тайных - все увеличиваются; тюрьмы, места ссылки и каторги переполнены сверх сотен тысяч уголовных - политическими, к которым причисляют теперь и рабочих. Цензура дошла до нелепых запрещений, до которых она не доходила в худшее время 40-х годов, религиозные гонения никогда не были столь часты и жестоки, как теперь, и становятся все жесточе и жесточе и чаще; везде в городах и фабричных центрах сосредоточены войска и высылаются с боевыми патронами против народа; во многих местах уже были братоубийственные кровопролития и везде готовятся и неизбежно будут новые и еще более жестокие...