Игнат Александрович иронически посмотрел на своего друга.
— Действительно, сияешь, словно тебя на Государственную премию представили.
Перемены, происшедшие с Юрием Семеновичем за короткое время, и впрямь бросались в глаза. Раньше он был худой, долговязый, с желтоватым лицом, с чуть прищуренными, правда, всевидящими и всепонимающими глазами и отличался необыкновенной нервной подвижностью. Сейчас раздобрел, уже не казался высоким, по комнате ходил неторопливо, солидно и глаза его стали спокойными, сытыми. «Видишь, какой я!» — казалось, кричало все его дородное тело.
— Ты знаешь, что значит победить себя? Я победил себя и горжусь этим! — всерьез заявил он. — Как известно, это самая великая победа, какую может одержать человек!
Игнат Александрович иронизировал недолго, настолько искренне и велико было его собственное желание бросить курить.
Первые три капсулы никобревина он проглотил тут же, в присутствии Юрия Семеновича. При этом Ольга Сергеевна смотрела ему в рот, а когда он, словно причащаясь, пил воду, раздалось журчание и в ее горле.
Весь вечер Игнат Александрович не курил. Более того, ему не хотелось курить. Правда, вечером он не садился за письменный стол, но это потому, что было уже поздно.
Ночь тоже прошла спокойно: курить по ночам он вообще не имел обыкновения.
Утром Игнат Александрович принял согласно инструкции три таблетки никобревина и пришел на кухню завтракать вместе со всеми. Ольга Сергеевна и Наташа поглядывали на него украдкой, они почти дышать перестали, но делали вид, что ничего особенного в их семье не происходит. Миша вовсе не поднимал глаз: предупрежденный матерью, он боялся отца и ждал, что с минуты на минуту разразится гром.
Но завтрак закончился спокойно.
После завтрака Игнат Александрович прошел в кабинет и сел за стол. Курить ему не хотелось, хотя сигареты со стола он не убрал.
Наташа, торопясь в институт, крикнула ему через дверь:
— До свиданья, отец!
Миша прошмыгнул коридором бесшумно и молча.
Игнат Александрович сидел за столом и удивлялся, что ему совсем не хочется курить и что никакого усилия воли от него вовсе не требовалось.
Так прошел день. Прошло два дня. Три. С каждым новым приемом никобревина нарастало ощущение, что он обкурился, обкурился так, словно только что сжег подряд целую пачку сигарет. Ему даже смотреть на них не хотелось.
По вечерам, возвращаясь с занятий, Наташа шепотом спрашивала мать:
— Не курит?
— Не курит! — так же шепотом отвечала мать.
— Сидит?
— Опять весь день сидел.
Семья ликовала: батько перестал курить! И не заметно, чтобы нервничал, страдал. Сидит по целому дню за столом, значит, работает.
Ежедневно звонил Юрий Семенович, он спрашивал коротко:
— Курит?
— Не курит! — отвечали ему, захлебываясь от восторга, то Ольга Сергеевна, то Наташа. Так отвечают на звонки врача о состоянии больного, приговоренного к смерти, но неожиданно начавшего поправляться: «Ему лучше! Он выздоравливает! Он уже ходит!»
Дыму в квартире не было, хотя запах табака еще не выветрился. Табаком пахло от книг, от одежды, от постелей, от ковров, даже от стен, — пахло кисло, прогоркло, вонюче. Но стоило открыть форточку, и этот смрад надолго улетучивался. Казалось, еще немного — и он исчезнет совсем, навсегда. Все было удивительно!
Но самое, пожалуй, удивительное, что Игнат Александрович ни слова не сказал сыну о своем горестном открытии. Ни упрека, ни намека — ничего. И Миша, трепетавший вначале при каждой встрече с ним, постепенно перестал робеть, перестал ходить по квартире на цыпочках.
Больше всех ликовал, кажется, сам Игнат Александрович. В самодовольстве своем он даже стал немного походить на Юрия Семеновича.
Незадолго до праздника, получив стипендию, Наташа принесла отцу эспандер в четыре толстых прорезиненных шнура. Игнат Александрович тут же проделал несколько упражнений, растягивая резину во весь размах рук — прямо перед собой, за спиной и над головой.
— К батьке возвращается молодость! — сказала Ольга Сергеевна.
А Наташа достала еще из портфеля тяжелый продолговатый сверток и торжественно вручила его отцу:
— Это тебе к празднику, папа. Мое поздравление с твоей победой. Заграница!
— Что ты говоришь о моей победе? Хочешь, чтобы и у меня глаза стали маленькими, чтобы и я раздобрел? — засмеялся Игнат Александрович.
Кинув эспандер на спинку стула поверх Наташиного пальто, он принял сверток и стал взвешивать его на руке:
— Что это такое?
— Разверни — оценишь. Мне сегодня подарил однокурсник.
Наташа не хотела говорить, что и этот подарок она купила в магазине по дороге из института.
— Зачем же даришь подаренное?
— Подарить всегда приятнее, чем самой… — она не договорила.
— Это верно, дарить приятно…
В свертке оказалась бутылка в совершенно невиданной, удивительной упаковке.
— Это же вино! — вскрикнул от неожиданности Игнат Александрович. — Что ты со мной делаешь, дочка?
— К празднику, папа.
— Но где вино — там и папиросы! — в голосе его был неподдельный испуг.
— Я верю в тебя, папа!
Игнат Александрович прошел с подарком в свою комнату и водрузил его на середину письменного стола. Все сгрудились вокруг него. В кабинете было светло, не то что в коридоре, Наташин подарок выглядел здесь не простой бутылкой вина, а диковинкой, и ее начали рассматривать внимательно и неторопливо, как рассматривали бы произведение искусства.
Было что рассматривать! Черная, крупная, благородной формы бутылка в цветной рогожке с фигурными золотистыми наклейками, что тебе красавица в юбочке с воланами и оборками, заключена была в решетчатый деревянный футляр, сколоченный из тонких, хорошо оструганных планок, не то платановых, не то кипарисовых. Планки эти, богатые и красивые сами по себе, были еще покрыты тиснеными надписями на испанском и английском языках и бордовыми, тоже тиснеными изображениями бокалов, — конечно, хрустальных, на тонких, изящных ножках. Шейку бутылки облегала особая мелкого плетения дерюжка, вроде кофточки, отделенная от основной одежки, от юбочки, нешироким просветом.
Сверху и снизу, с четырех сторон на деревянной решетке вытиснуты были надписи на английском языке: «Open here» — открывать здесь. Внизу на поперечных планках на испанском: «Hecho en Cuba» — сделано в Кубе. Посредине вертикальных планок, так же с четырех сторон, опять на английском: «Fragile» — хрупкое, бьющееся, и «For-export» — на экспорт. А на самой бутылке, на главной ее многоцветной этикетке, наклеенной на рогожку, стояло название вина: «Cordial de Cafe», «Coffe» — ликер «Кофейный», и крепость его — grado, и емкость в кубиках — Cont 750 сс.
Нет, не узницей в деревянной клетке выглядела эта заморская красавица, а царевной в расписном терему. И все — настоящая экзотика, во всем — дыхание экваториальных морей.
Игнат Александрович и Ольга Сергеевна мало что понимали в иностранных языках, они только с восхищением разглядывали любовную работу мастеров: «Как отполировано! Как чисто пригнано!» Зато Наташа и Миша принялись сообща разбирать и переводить испанские и английские слова — правда, основываясь тоже больше на догадках, на интуиции.
— Elaborado у envasado por — Элаборадо и энвасадо пор… — читали они наперебой. — Эмп. комс. де ликорес и винос… Это, по-видимому, означает, где изготовлено, разлито и упаковано, каким ликеро-винным заводом.
— Фирмой, фирмой! — закричала Наташа.
— А это адрес: «Унидад Н — 003 Басаррате 102 Хабана».
— Не понимаю, что такое «Хабана»? — спросил Миша.
— Гавана же!
— А вот написано: «Марка регистрада». Регистрация, значит. А что это за рисунок?
— Заводская марка, вот что. Не регистрация, а патент. Продукт запатентован… Понимаешь?
— «Дис сайд ап» — верх. Правильно?
— Кажется, правильно. А вот внизу: «Оупен хиа» — открывать здесь, и вверху: «Оупен хиа». Значит, открывать можно и снизу и сверху. Откроем?
— Подожди, дочка! — вмешался в разговор Игнат Александрович. — Жалко как-то… Нельзя сразу…
Ольга Сергеевна поддержала его.
— Откроешь, — сказала она, — и вдруг окажется, что в бутылке не вино, а дух, джинн… Улетит еще!..
Кроме надписей на бутылке и на решетке футляра к подарку подвешена была еще бирка, тоже красочная, на которой с одной стороны было напечатано: «Cafe (coffe)», с другой — «Rush to» и «Address». Значит, следовало написать: кому направляется подарок и по какому адресу.
Наташа взялась за отцовскую ручку.
— Я сейчас впишу: «Москва, папе, за его великую победу над самим собой…»
Всем стало очень весело.
К тому же и низкое осеннее солнце вдруг, откуда ни возьмись, засияло над куполами Кремля, прямо против окон кабинета, и оттуда повеяло другой экзотикой, другой красотой, уже своей, родимой, русской, очень древней и очень новой, которую порой перестаешь замечать и чувствовать, если стоишь к ней слишком близко, а она нет-нет да и даст о себе знать в минуты большой радости и душевного просветления.
— Милые вы мои, родные вы мои!.. Уже праздник! — начал восторженно приплясывать Миша, целуя то одного, то другого, не зная, как управиться со своим счастьем.
Ольга Сергеевна распахнула форточку. Вечерняя прохлада вместе с шумом и звоном городской улицы хлынула в комнату. Зашелестела белая бумага на столе, чуть качнулся в углу расшитый рукотерник — подарок старой вологодской бабушки, просияли переплеты книг.
— Так откроем или не откроем? За папину победу? — снова заговорила Наташа, берясь за бутылку.
—. Подожди, дочка! — опять остановил ее Игнат Александрович. — Победа победой, но разве я ее одержал? Никобревин!.. И потом… приятнее подарить, чем самому выпить, ты же так сказала? Я думаю, что это сокровище будет достойно никобревина. Так?
На мгновение наступило замешательство: либо не сразу все поняли, что намеревается сделать отец, либо просто пожалели о Наташином подарке. Все-таки «дареное не дарят» — так принято было считать всегда.
Ольга Сергеевна первая поняла и поддержала отца:
— Звони!
В комнате снова наступило оживление, снова Миша ликовал, что в доме уже праздник, а Наташа неопределенно улыбалась.
Игнат Александрович взял трубку, набрал номер. К параллельному аппарату бросился Миша, захотел послушать, какой будет разговор.
Юрий Семенович не дал слова вымолвить, тотчас спросил:
— Не куришь?
— Да не курю! — взъелся Игнат Александрович. — Что ты, ей-богу, все об одном и том же, словно других дел у тебя нет. Не курю! Спасибо, не курю! Слушай, друг, мы для тебя и твоей семьи подарок приготовили к празднику. Послать?
— Подарки люблю, присылай!
— Ну тогда все! — сказал Игнат Александрович и положил трубку.
В тот же день диковинная бутылка была передана Юрию Семеновичу.
— Вот еще что надо сделать, — сказала после этого Ольга Сергеевна. — Пусть Наташа завтра же отвезет своему однокурснику хорошую бутылку нашего вина.
Наташа как-то смущенно и растерянно заулыбалась:
— Удобно ли это, мама?
— А ты от нашего имени. Или пригласи его на праздник к нам.
Наташа уже без улыбки зыркнула на нее черными глазами:
— Хорошо, я как-нибудь выйду из положения…
Вечером от Юрия Семеновича домработница принесла сверток неопределенной формы и записку.
«Не жалейте о бутылке, — писал он, — но у меня не хватило силы поднять руку на такое чудо. Пересылаю с попутчиком в Тбилиси моему старому товарищу Георгию Николаевичу, гостеприимством которого я пользовался не раз. К тому же там больше понимают толк в подобных вещах.
В качестве морального возмещения примите настоечку собственного изготовления…»
В свертке под десятком бумажных одежек оказался графинчик домашней рябиновки. К стеклянной пробке его была подвешена картонная бирка с надписью:
«Open here — открывать здесь!»
— Да уж графинчик-то мы знаем где открывать, — смеясь и потирая руки, сказал Игнат Александрович.
Они перешли на кухню, где обычно завтракали и ужинали.
— А бутылочка моя, кажется, счастливая! — радовалась Наташа. — Хорош ли хоть ликер-то был?
Перед глазами белый, белый лист бумаги. Чистый лист…
Как хочется не испортить его! Исписать и не испортить! Игнат Александрович долго сидит перед стопкой чистейшей белой бумаги и не может начать писать.
Растерянный, в тревожном ожидании чего-то, он бессмысленно смотрит по сторонам — на книжные полки, на стены, на серый от времени потолок кабинета, иногда заглядывает в окно, из которого виден город сверху — крыши, и купола, и перспектива дальних улиц. Потом взгляд его медленно и бездеятельно скользит по столу, с одного предмета на другой. Две черные авторучки в держателях на мраморной доске. Ножницы и несколько цветных и простых карандашей в стакане, выточенном из самшитового обрубка. Перекидной календарь. Стопка газет и журналов, которые нужно читать. Часы на ремешке, снятые с руки и положенные ребром на краю стола.
Под толстым стеклом на зеленом сукне видна милая и понятная его сердцу открытка — репродукция с картины Яна Стыки: вконец измученный могучий русский старец в длинной белой рубахе, в простых сапогах припадает к плечу Христа, как брата: «Помоги!..» Но и эта открытка не оживляет взгляда Игната Александровича.
Чтобы занять себя чем-то, он достает из ящика стола склянку с чернилами, пипетку и начинает добавлять чернила в авторучки, но они и без того полны. Тогда он вынимает из кармана ножик и чинит карандаши — один, другой, скоблит графитные стерженьки, которые и без того тонки, как иглы… Ничего этого делать не нужно, но он делает — просто так, потому что не может начать писать.
Чуть слышно тикают ручные часы. Он берет их, разглядывает, подносит к уху и снова кладет на место.
Пепельницы на столе нет…
Почему же все-таки не пишется?
Перед ним лежит незаконченный предпраздничный очерк. Перечитав его, Игнат Александрович убеждается, что и заканчивать его не стоит: все очень плохо, выспренно, фальшиво. Но и новое ничего не идет на ум.
Художник, прежде чем изобразить натуру, должен увидеть ее контуры, вообразить на белом поле ее живые очертания. Еще не прикоснется карандаш к бумаге, а из ватманской глубины листа для внутреннего зрения художника должен проступить весь рисунок как бы в готовом виде, иначе не будет ни достоверности, ни одухотворенности в нем.
Точно так же и для Игната Александровича необходимо, прежде чем начать писать, представить себе хотя бы приблизительно то, о чем он хочет рассказать людям, ощутить реальность припомнившегося или воображаемого события, и поверить в него, и услышать его своим внутренним слухом.
Без этого не стоит приступать к работе. Без этого не будет правды.
Игнат Александрович часами сидит за столом, пытается сосредоточиться и не может. Воображение ничего не подсказывает ему. Воображение безмолвствует, бездействует, нет его совсем.
Раньше бесконечные видения возникали из клубов табачного дыма — так Игнату Александровичу казалось. Бывало, Ольга Сергеевна посылала в кабинет Мишу узнать, что делает папа. Миша заглядывал в кабинет, возвращался и докладывал: «Папа курит!» А папа работал. Работал азартно, удачливо, с любовью.
Теперь на столе его нет пепельницы, в комнате не пахнет дымом. И курить ему не хочется, он только что принял две таблетки никобревина. Но и работа не идет.
«Вот она страшная сила условного рефлекса, — думает он, вспоминая поучения врачей. — Но ведь курение — только условный рефлекс и его легко преодолеть, изгнать. Курение — привычка чисто механическая. В организме курильщика не появляется неодолимой потребности в никотине, как в организме пьяницы потребность в алкоголе. Значит, можно одну механическую привычку заменить другой механической привычкой, и все пойдет по-старому. Многих, например, выручают четки…»
Игнат Александрович достает из ящика стола янтарные бусы на шерстяном шнуре, которые подсунула ему жена, и начинает перебирать их. Сначала передвигает по одному зерну, потом по два, все быстрее и быстрее… Считает: «Пара, две, три…» Янтарные зерна цветом похожи на капсулы никобревина. «Пятнадцать пар, шестнадцать пар… двадцать… двадцать пять… Значит, всего пятьдесят бусинок. Пятьдесят капсул никобревина…»
Не помогает!
Может быть, лучше прожить на несколько лет меньше, зато сделать что-нибудь?.. Э, кого я обманываю?!
Он бросает четки в ящик стола и достает коробку скрепок. Берет в руки одну скрепку, разгибает ее, потом сгибает, стараясь придать ей прежнюю форму. Скрепка быстро ломается. Тогда он берет их несколько штук, нанизывает одна на другую, цепочкой. Получается опять что-то вроде четок.
В голове уже совсем ничего нет… После этого Игнат Александрович сует целую щепоть скрепок в рот и начинает жевать их, жевать, жевать. Во рту появляется вкус металла. «Можно и к этому привыкнуть, — думает он. — Будто гвозди пережевываю!» И вдруг в голове его складывается потрясающая по своей нелепости стихотворная строка: «Гвозди бы делать из этих скрепок!..»
— Наконец-то, пошло! — смеется он над собой и выплевывает скрепки в корзину.
Не пишется!..
Странное это состояние: пишется, не пишется… Никогда нельзя знать заранее, что заставит тебя сидеть за столом день, два, десять, без перерыва и упоенно, самозабвенно, отмахиваясь от всего постороннего, сочинять, писать. Откуда приходит это, какие причины вызывают необходимую для работы проясненность души, согласованную сосредоточенность мыслей и чувств? Материал? Доскональное знакомство с ним, близость к нему? А что это такое — вдохновение? Может быть, это оно и есть, оно и дает о себе знать?
Игнат Александрович берет блокнот, перелистывает его, перечитывает записи недавней поездки. Записей много… Может быть, что-то вдруг оживет, разволнует, разбередит душу?