Отец развел руками:
— Ну, не судьей, конечно… На первых порах будешь копии снимать…
Я сказал, что подумаю и отвечу утром.
СУДЬЯ ПРАВЕДНЫЙ
Что такое суд, я немножко знал, поэтому и не ответил сразу.
Периоды моего более или менее спокойного, ровного существования не раз сменялись бурными событиями. Другие люди сами тянутся к приключениям, но так и проживут свою жизнь, катясь по однажды избранной колее. Я же иной раз и сам не замечал, как оказывался в гуще необыкновенных происшествий. Так уж на роду у меня было написано.
Еще когда мы жили в чайной-читальне общества трезвости, я часто забегал к Павлу Тихоновичу Курганову. Мастерская его стояла на базаре. Это было что-то вроде деревянного сарая, только с застекленным окном и трубой на крыше. Чего только не висело на стенах и не лежало на полу этого сарая! Старый велосипед с поломанными спицами, детская коляска без двух колес, граммофон с погнутой трубой, швейная машина без ручки, мельничка для помола зерна, фарфоровые чайники с медными носками, люстра с хрустальными подвесками, книжный шкаф из дорогого красного дерева, но без боковой стенки, какие-то рефлекторы и прожекторы, газовые фонари и вентиляторы.
Павел Тихонович был и слесарем, и лудильщиком, и столяром, и часовщиком. Он все умел. Помню, принесла ему кухарка разбитого фарфорового оленя. Павел Тихонович повертел фигурку в руках и сказал: «Воссоздать ее невозможно. От оленя только рожки да ножки остались». — «А ты поколдуй, — со слезами попросила кухарка. — Поколдуешь — и создашь. А то барыня меня со света сживет». Вот какая была вера в волшебную силу пальцев мастера.
3десь я просиживал часами, не отрывая взгляда от рук «колдуна». Был он маленький, сухонький, серенький, ходил неслышно и больше все молчал, только синие глаза светились, как у святых на старых иконах. Но вещи, которые приносили люди в этот удивительный сарай разбитыми и мертвыми, спустя некоторое время приобретали прежние формы и краски, оживали и вновь принимались двигаться, стучать, стрелять, молоть, вертеться, то есть делать то, для чего и были раньше созданы.
В своей мастерской Павел Тихонович и работал и жил. Ночью, когда тьма окутывала всю базарную площадь, только одно его окошко светилось. Он не ходил ни в церковь, ни в театр, ни в парк, ни в ресторан и жил, казалось, только для того, чтобы воскрешать умершие вещи. Когда весь город сходил с ума, увлеченный велогонками, он по-прежнему стучал своим молоточком по листу железа или наводил тампоном глянец на музыкальной шкатулке. Даже когда огромные афиши объявили о приезде знаменитого спортсмена Уточкина и все устремились на велодром, чтобы увидеть непобедимого гонщика, Павел Тихонович не покинул своей мастерской.
Но вот к нам в город прибыл голландец Кейп и на своем велосипеде с узкими желтыми шинами принялся шутя обгонять и чемпиона города Заднепровского, и гастролировавшего здесь чемпиона Одессы Славоросова. Рассказывали, что велосипеду голландца была придана небольшая металлическая коробка, но, безусловно, это не был мотор: голландец так же нажимал ногами на педали, как и все другие гонщики. Что за коробка? Почему на последнем круге, когда оркестр исполняет галоп и все зрители вскакивают с мест и неистово орут: «Заднепровский, жми, жми, жми!» — велосипед голландца точно нечистая сила подхватывает, а Заднепровский, как равно и одессит, сразу оказываются на четверть круга позади иностранца? Что в коробке голландца? Не черт ли? «Это интересно», — сказал Павел Тихонович и, захватив меня с собой, отправился наконец к месту гонок.
С большим трудом удалось нам перекупить два билетика и протиснуться на велодром. А там уже собрался весь город. День был нестерпимо жаркий. Люди обмахивались веерами, шляпами, газетами. Пока состязались второстепенные гонщики, Павел Тихонович читал «Русские ведомости» и только изредка бросал на трек рассеянный взгляд.
Но вот к старту подкатили наш белобрысый чемпион Заднепровский, массивный веснушчатый одессит Славоросов и худой и длинный, как жердь, голландец. Павел Тихонович сложил газету, сунул ее в карман пиджака и скрестил руки, приготовившись наблюдать. «У тебя слух поострей, — шепнул он мне, — не донесется ли сквозь музыку какое-нибудь постукивание или стрекотание из коробки иностранца?» Я навострил уши. Три с половиной круга гонщики шли рядом, но тут зазвонили в колокол, духовой оркестр с печального вальса перешел на стремительный галоп, чемпионы и голландец напряглись, пригнулись к рулю, и велосипед с таинственной коробочкой точно вихрем отнесло от двух других машин. Ни стрекота, ни стука я не услышал. Заднепровский и Славоросов потребовали, чтобы голландец тут же, у финиша, раскрыл свою коробку. Но победитель обругал их на всех европейских языках и укатил с велодрома, а потом и из города. Так никто и не узнал, какой черт помогал иностранцу.
Павел Тихонович вернулся в свой сарайчик и, отставив коляски и примусы, принялся что-то вычерчивать на листе желтой оберточной бумаги. Дня через три он сказал:
— Все ясно: шестерни, подшипник, передаточный механизм, пружина… Можно сделать еще и лучше, можно сделать так, что заряжаться будет при движении, силой инерции. Но, чтоб все части отлить и выточить, чтоб все испытать в лабораториях, а потом и в работе, надо, по крайней мере, семьдесят пять рублей. А где их взять?
Павел Тихонович собрал все свои чертежи и расчеты и отправился к Заднепровскому. Чемпион города, как, впрочем, и все горожане, не сомневался ни в умелости, ни в честности Павла Тихоновича; он выслушал его с живейшим интересом, обругал голландца не менее энергично, чем тот его, но когда изобретатель назвал сумму предстоящих расходов, то только горестно головой помотал:
— Все, что у меня есть, это медали и жетоны, но за них и четвертную не дадут.
От нашего чемпиона Павел Тихонович пошел к одесскому. Тот сказал:
— Вы — комик! Одесситы и сами умеют объегоривать!
Кто-то посоветовал Павлу Тихоновичу попытаться заинтересовать местных промышленников и коммерсантов. Они не заинтересовались. Но один из них, судовладелец Прохоров, отец Дэзи, спросил:
— Лучше скажи, ты и краснодеревщик?
— Да, сударь, — ответил Павел Тихонович.
— И можешь облицевать на пароходе мою личную каюту?
— Конечно, сударь.
— Вот это уже деловой разговор. В конце недели мой пароход «Медея» отправляется в Пирей. До Пирея он зайдет еще в три-четыре порта, времени вполне хватит, чтоб в пути закончить всю облицовку. В Пирее капитан, если найдет работу исправной, уплатит тебе тридцать рублей. Остальные получишь здесь, по возвращении парохода И тогда сможешь все истратить, как захочешь. Хоть на велосипед, хоть на пять бочек сантуринского.
Согласен?
— О да, сударь! — сказал обрадованный Павел Тихонович.
В субботу пароход «Медея» отделился от пристани и пошел из гавани. Я стоял на берегу и смотрел, как он делался все меньше и меньше, а потом и совсем скрылся в туманной дали моря. Почему-то мне стало грустно. Вернувшись в город, я подошел к мастерской-сараю и потянул дверь. Она свободно открылась. Уезжая в далекую Грецию, Павел Тихонович даже не запер на замок свою мастерскую— так он верил в человеческую порядочность. И то сказать: кто бы позарился на погнутую граммофонную трубу или кастрюлю без дна!
«Медея» вернулась через тридцать дней. Я пробрался на пристань с утра и видел, как подкатывали к причалу экипажи и извозчичьи пролетки. Это съезжались родственники тех, кого ожидали с «Медеей». Сначала на горизонте показался дым, потом из воды высунулись трубы, потом вырисовался весь корпус корабля. И только когда встречавшие, не отрывая биноклей от глаз, закричали, завизжали и замахали руками, на пристань въехал экипаж владельца парохода — Прохорова. Старик мне показался еще более облезшим и посеревшим, мадам же Прохорова располнела, но оставалась хорошенькой, как и прежде, и по-прежнему ее украшали очень приметные темные усики.
Хотя Павла Тихоновича знал весь город, я был единственным, кто встречал его. Только бы он не подумал, что я жду от него какого-нибудь заграничного подарка. Я просто соскучился по нему, и, кроме того, мне так не терпелось узнать, признал ли капитан его работу исправной и заплатил ли тридцать рублей.
Пароход был уже совсем близко, я видел ясно на его палубе перегибавшихся через перила пассажиров, но Павла Тихоновича среди них не различал. Впрочем, разве мог он, такой скромный и бедно одетый, протиснуться вперед! Вероятно, он стоит где-то там, за спинами нарядившихся во все заграничное пассажиров.
Наконец пароход пришвартовывается. Матросы с грохотом выдвигают на пристань сходни. Ага, вот и Павел Тихонович. Он стоит на каком-то тюке и, улыбаясь, кивает мне головой.
Все бросились к сходням. Но раздалась команда капитана, и матросы, стоявшие попарно в обоих концах сходней, взялись за руки и преградили проход. Все в недоумении. Те, кто посмелей и нетерпеливей, начали ругаться. Матросы смеялись, но рук не разнимали.
У сходней показался капитан в ослепительно белом, с иголочки костюме. Почтительным жестом он пригласил кого-то сойти на берег. Матросы разняли руки, вытянулись. Я еще успел подумать, не принца ли какого привез пароход, как передо мною все озарилось. В мягком золотистом платье, с букетом чайных роз в руке на сходни ступила… Дэзи! Да, это была Дэзи. Я узнал ее мгновенно, хотя видел последний раз еще девочкой. И узнал не столько по изящному овалу лица, ласковому и в то же время надменному взгляду больших ярких глаз, детски-капризному складу губ, сколько по мгновенному толчку в сердце. Да что греха таить: я никогда не мог даже вспомнить ее без того, чтоб не почувствовать стеснения в груди. Мадам Прохорова коротко ахнула и бросилась к дочери. За ней поковылял и старик. Теперь уже никто не ругался: все умиленно смотрели на хорошенькую Прохорову и ее красавицу дочь.
Откуда-то вынырнул Дука в полосатых брюках со штрипками, голубом жилете и кремовом чесучовом пиджаке. В одной руке его была трость с серебряным набалдашником в виде обезьянки, а в другой — роскошный букет красных и белых роз. Подняв букет над головой и пробираясь сквозь толпу, он еще издали кричал:
— Мадемуазель Дэзи, бонжур! Я здесь!.. Калимэра!..
Наконец он приблизился к девушке, но только наклонился, чтоб поцеловать ей руку, как его грубо оттиснул коротконогий плотный грек Каламбики, с такими густыми иссиня-черными волосами, что сизым был даже чисто выбритый подбородок. Дука взмахнул руками, как петух крыльями, и оба грека угрожающе уставились друг на друга. Дэзи прыснула, подхватила мать под руку, н они быстро пошли к экипажу.
Попасть на пароход было не легко, но я все-таки протиснулся.
— Закончили отделку? Успели? — спросил я, подбегая к Павлу Тихоновичу.
Брови у Павла Тихоновича чуть сдвинулись. Может, он обиделся? Может, он ждал, что первый вопрос будет о здоровье, о том, не укачало ли его. Но тут же лицо Павла Тихоновича посветлело. Он понимал, что я полностью проникся его же главным интересом.
— Как же, успел. Нельзя было не успеть. Успел, успел.
— А в Константинополь заходили? А Софийский храм видели? А Салоники — красивый город? А видели, как растут апельсины? — забрасывал я его вопросами.
Он огорченно развел руками:
— Ничего, брат, я этого не видел. И носа из каюты не высовывал. Надо же было успеть. Зато отделал так, что мадемуазель Дэзи нарадоваться не могла. Да вот пойдем, посмотришь.
Мы спустились по трапу и вошли в небольшую, красиво обставленную каюту. Ее стены из красного дерева были тщательно отполированы, хоть смотрись в них, как в зеркало. Но это был не резкий блеск, а удивительно мягкий глянец, от которого делалось особенно уютно.
— Ив этой каюте ехала… Дэзи? — спросил я, вдыхая запах каких-то особенно легких и освежающих духов, смешанный с запахами кипарисового дерева и чайных роз.
— Да, мадемуазель Дэзи… — с мягкой застенчивой улыбкой сказал Павел Тихонович. — Мы приняли ее на борт в Афинах, точнее, в Пирее — это до Афин рукой подать. Когда капитан отправился за барышней в знаменитую греческую столицу, я попросил у него разрешения тоже съездить туда. Так хотелось хоть немножко побродить по Акрополю, полюбоваться вечно прекрасным искусством древних греков. Но… пришлось только горестно вздохнуть: капитан никому не позволил сойти на берег. Как только барышня поднялась на борт, пароход отправился в обратный рейс. И до сих пор не верится, что был у самых врат царства. По усам текло, а в рот не попало.
— А как же Дэзи там оказалась?
— В Афинах? Так ведь в Греции у мадам Прохоровой родственников — как у нас в роще грачей. Дэзи в каком-то афинском пансионе обучалась. А ты как думал? По-нашему с тобой, что ли?
Так вот почему я столько лет нигде не встречался с Дэзи! Она жила в самой греческой столице. Видеть Парфенон для нее было так же обычно, как для меня закопченные стены гвоздильного завода, который сгорел пять лет назад. Да, до Афин тысяча миль, но разве ближе я был к этой девушке вот только что, когда она проходила в двух шагах от меня!
— Что же, уплатил вам капитан тридцать рублей? — спросил я.
— Уплатил, — с застенчивой гордостью ответил Павел Тихонович. — Сказал, что работа хоть на выставку. Теперь наверняка догоним «Летучего голландца». Да что! Пружины уже в чемодане у меня. Чудесная сталь! Один матрос со шведского парохода продал. Все остальное и здесь сделать можно, были бы деньги.
— Вам наши гонщики памятник поставят, — сказал я.
Павел Тихонович улыбнулся:
— Памятник не памятник, а бутыль водки обеспечена.
Потом, уже без улыбки, тихо сказал:
— Велосипед ведь не только для гонок. На велосипеде все должны ездить: крестьяне — в поле, рабочие — на фабрику, хозяйки — на базар… Нужно сделать такой велосипед, чтоб человек сил тратил поменьше, а ехал побыстрей.
— И вы сделаете такой?
— Сделаю, — уверенно ответил Павел Тихонович. — Теперь сделаю.
Вот что произошло в дальнейшем. Шесть дней ходил Павел Тихонович в пароходную контору, чтобы получить остальные сорок пять рублей. Но бухгалтер неизменно говорил, что хозяин никаких распоряжений относительно этого не давал. На все просьбы Павла Тихоновича допустить его к самому Прохорову служащие отвечали, что хозяин занят и принять не может. Столкнувшись наконец с Прохоровым нос к носу в дверях конторы, Павел Тихонович снял кепку и чтительно попросил рассчитаться с ним.
— А чего, собственно, тебе надо? — спросил Прохоров.
— Как — чего? — удивился Павел Тихонович. — Получить остальные сорок пять рублей.
— Остальные сорок пять? А не хочешь ли вернуть и те тридцать, которые ты обманом получил у капитана?
Пораженный Павел Тихонович еле мог выговорить:
— Каким обманом?.. Что вы такое говорите, господин Прохоров?..
— Не прикидывайся младенцем! — затряс реденькой седой бороденкой старик. — Ты какой обещался вырезать орнамент? Бахуса на пивной бочке. А какой вырезал? А вырезал какие-то паршивые листья и испортил мне драгоценное красное дерево. И у тебя еще хватает наглости просить у меня денег!
— Господин Прохоров, зачем же вы оскорбляете человека? — с обидой и горечью сказал Павел Тихонович. — Я действительно предполагал вырезать орнамент с пивными бочками, как вы изволили приказать. Но в пути, когда господин капитан осведомил меня, кто будет ехать в каюте, я должен был оставить эту мысль. Посудите сами, господин Прохоров, сколь был бы оскорбителен для взора мадемуазель Дэзи вид бога пьянства на пивной бочке в ее девичьей каюте! Я посоветовался с господином капитаном, и мы решили заменить сей вольный узор узором листьев виноградной лозы. Уверяю вас, господин Прохоров, такая работа и тоньше, и сложней. В чем же вы изволите видеть обман?
Это объяснение еще больше взбесило старого козла.
— Не твое дело решать, что должно быть у меня на пароходе! — заверещал он. — Я хозяин, я! Если каждый проходимец будет совать свой нос в хозяйские дела…
Он не договорил: Павел Тихонович гордо вскинул голову и, в свою очередь, закричал:
— Я — проходимец? С четырнадцати лет я возвращаю жизнь разным предметам-трудягам, что покалечились на верной службе человеку, никто в городе про меня худого слова еще не сказал, я чиню вещи даже тем бедолагам, которые и медного гроша мне за труд дать не могут, а ты, старая дырявая калоша, тунеядец, рваный хомут на человеческой шее, проходимцем меня обзываешь? Да я!.. Да ты!..
И пошел, и пошел отчитывать. А ведь раньше такой был робкий!
Прохоров сначала оторопело пялил свои подслеповатые глаза. Потом опомнился, кликнул сторожа, кучера, и Павла Тихоновича выпроводили за пределы порта.
С этого времени нашего мастера будто подменили. Раньше он был немногословен, больше слушал других да улыбался своей кроткой улыбкой. Теперь же первый со всеми заговаривал и пространно рассказывал, как бессовестно поступил с ним судовладелец Прохоров. Взгляд его синих глаз посуровел, в голосе слышалось ожесточение. Одни советовали ему подать мировому, другие же говорили, что с богатым судиться — лучше утопиться.
Однажды он сказал мне:
— Пойди-ка, Митя, в эту самую камеру, послушай, как там судят — по справедливости или абы как. Я б и сам пошел, да боюсь, чтобы в случае чего не сорваться: нервы пошаливать стали.
Я отправился в камеру судьи Понятовского. Судил он в относительно небольшой комнате, заставленной длинными скрипучими скамейками. Перед скамейками стоял покрытый зеленым сукном стол, а позади стола возвышался до самого потолка царь в золоченой раме. Свет в камере был серенький, воздух несвежий, к чему бы ни прикоснулся — на пальцах оставалась пыль. На скамьях сидело десятка полтора людей. Одни разговаривали шепотом, другие громко и свободно, как у себя дома. Были тут и торговцы, и домовладельцы, и подрядчики — словом, разный народ. О судье говорили, что он судит, как на него найдет: иной раз и справедливо, а большею частью, особенно когда бывает «под парами», такие выносит решения, что диву дивятся и истцы, и ответчики.