Орикс и Коростель - Маргарет Этвуд 10 стр.


Поначалу вокруг бродили удрученные домашние животные, отощавшие, хромые, с тусклой свалявшейся шерстью, озадаченным взглядом умоляя, чтоб их взял к себе человек, любой человек. Дети Коростеля их не устраивали, собакам подозрителен был их запах — какие-то фрукты на ножках, особенно на закате, когда включался репеллент, гормон цитрусового масла, — да и самим Детям Коростеля заводить собак было неинтересно, так что те сконцентрировались на Снежном человеке. Пару раз он почти сдался — сложно сопротивляться их заискиванию, их жалостливому скулежу, но он не мог позволить себе их кормить; в любом случае, проку от них никакого.

— Пан или пропал, — сказал он им. — Простите, ребята. — Он отгонял их камнями, чувствуя себя последним дерьмом, и больше они не возвращались.

Вот дурак. Он дал им пропасть задаром. Надо было их съесть. Или взять одну и натаскать на кроликов. Или его защищать. Или как-то.

Волкопсы не умеют лазить по деревьям, и это хорошо. Если они расплодятся и станут чересчур навязчивы, ему придется прыгать по лианам, как Тарзану. Это смешно, и он смеется.

— Вам нужно только мое тело! — кричит он им. Потом осушает бутылку и кидает ее вниз. Визг, суета: ракетную дипломатию они по-прежнему уважают. Но сколько это будет продолжаться? Волкопсы умные, скоро поймут, что он беззащитен, и начнут охоту. И тогда он никуда пойти не сможет — по крайней мере, туда, где нет деревьев. Им останется только выманить его на открытую местность, окружить и убить. С помощью острых палок и камней особо ничего не добьешься. Еще один пистолет-распылитель по правде нужен.


После того как волкопсы уходят, Снежный человек ложится на спину на своей платформе и сквозь тихо шуршащую листву смотрит на звезды. Они вроде близко, но ведь на самом деле далеко, так далеко. Их свет устарел на миллионы, миллиарды лет. Послания без отправителя.

Время идет. Ему хочется что-нибудь спеть, но в голову ничего не приходит. Старая музыка возникает внутри, затихает — слышна только перкуссия. Может, он бы вырезал себе флейту из какой-нибудь ветки, стебля или еще чего, только бы найти нож.

— Свети, звезда, гори, свети, — говорит он. А дальше? Вылетело из головы.

Луны нет, сегодня лунная темень, но она все равно где-то там и сейчас, наверное, всходит над горизонтом, большой невидимый каменный шар, гигантский ком гравитации, мертвый, но могущественный, притягивает море. Соки земные сосет. Человеческое тело на девяносто восемь процентов состоит из воды, заявляет книга у него в голове. Мужской голос, голос энциклопедии, Снежный человек декламатора не знает и не знал. Оставшиеся два процента — это минералы; наиболее важным из них является железо в крови и кальций, который входит в состав зубов и костей скелета.

— Да кому какая, на хрен, разница? — спрашивает Снежный человек. Его совершенно не волнует железо в его крови и кальций в костях, он устал быть собой, он хочет стать кем-нибудь другим. Отдать все клетки, добыть хромосомный трансплантант, обменять свою голову на чужую, внутри которой все лучше, добрее и прекраснее. Его тела касаются пальчики, скажем, пальчики с овальными ногтями, крашеными — спелая слива, или кармазин, или розовый лепесток. Хочу посметь, хочу суметь. Хочу я знать, чего хотеть. Пальцы, рот. Тупая тяжелая боль просыпается у основания позвоночника.

— Орикс, — говорит он. — Я знаю, что ты здесь. — Он повторяет ее имя. И это даже не настоящее имя, которого он никогда не знал; это только слово. Мантра.

Иногда ему удается вызвать ее дух. Сначала она бледна и призрачна, но если вновь и вновь повторять ее имя, может, она скользнет в его тело и будет с ним в его плоти, и его ласкающая рука будет ее рукой. Но она всегда неуловима, ее не поймать. Сегодня так и не материализовалась, и он снова один, в темноте, жалкий, хнычущий, дрочащий уродец.

= 6 =

Орикс

Снежный человек внезапно просыпается. Кто-то его коснулся? Но рядом никого, ничего.

Полный мрак, звезд не видно. Должно быть, из-за облаков.

Он ворочается, кутается в простыню. Он дрожит — это все ночной ветер. Скорее всего, он еще пьян, порой так сразу и не скажешь. Он смотрит в темноту, размышляет, когда же наступит утро, надеется, что ему удастся вновь заснуть.

Где-то ухает сова. Яростная вибрация, близко и далеко одновременно, как самая низкая нота перуанской флейты. Может, сова охотится? На кого?

Он чувствует, как Орикс плывет к нему по воздуху, будто на крыльях из мягких перьев. Вот она приземляется, устраивается; она очень близко, вытянулась на боку, кожа к коже. Орикс чудесным образом умещается на платформе, хотя платформа невелика. Будь у него свечка или фонарик, он увидел бы Орикс, ее изящный силуэт, бледное свечение во тьме. Протянуть руку и коснуться ее — но тогда она исчезнет.

— Это был не секс, — говорит он. Орикс молчит; не верит ему, он чувствует. Она грустит: он забирает у нее знание, силу. — Это был не просто секс. — Мрачная улыбка; так-то лучше. — Ты же знаешь, я люблю тебя. Только тебя. — Она не первая, кому он это говорит. Зря он так тратил эти слова в прошлой жизни, зря использовал их как инструмент, клин, ключ, что открывает женщин. Когда он наконец чувствует то, о чем говорит, слова фальшивы, ему стыдно их произносить. — Да нет, честное слово, — говорит он Орикс.

Нет ответа. Она и в лучшие времена не была чересчур общительной.


— Скажи мне одну вещь, — говорил он, когда еще был Джимми.

— Спроси, — отвечала она.

И он спрашивал, а она отвечала: «Я не знаю. Я забыла», или «Я не хочу тебе про это рассказывать», или «Джимми, ты плохой, это не твое дело». Однажды она сказала:

— У тебя в голове полно картинок, Джимми. Откуда они берутся? Почему ты думаешь, что на всех картинках — я?

Ему казалось, что он понял ее замкнутость, ее уклончивость.

— Ладно, — сказал он, гладя ее волосы. — Это была не твоя вина.

— Что «это», Джимми?


Сколько времени он склеивал ее из обрывков, что собирал и бережно хранил. Была версия Коростеля, была версия Джимми, куда романтичнее, и была ее собственная версия, совсем иная и ни капли не романтичная. Снежный человек прокручивает в голове эти три истории. Наверное, были и другие: версия ее матери, версия человека, который купил Орикс, версия человека, который купил ее у того человека, версия третьего покупателя — самого ужасного, из Сан-Франциско, лицемерного мастера запудривания мозгов; но Джимми этих историй никогда не слышал.

Орикс была такая хрупкая. Филигранная, думал он, представляя себе кости внутри ее маленького тела. У нее было треугольное лицо — большие глаза, маленький рот — лицо осы, богомола, сиамской кошки. Кожа — бледнейшего оттенка слоновой кости, гладкая и прозрачная, будто старый дорогой фарфор. Глядя на нее, сразу видишь — у этой прекрасной, хрупкой, некогда бедной женщины была трудная жизнь, но полы в этой жизни она не мыла.

— Ты когда-нибудь мыла полы? — однажды спросил Джимми.

— Полы? — она задумалась. — У нас не было полов. А когда я попала туда, где были полы, мыла их не я. — Только одно про те времена, когда полов не было, сказала она, — земляные полы каждый день подметались. Это очень важно, потому что люди спали на земле и сидели там, когда ели. Никто не хотел валяться в объедках. Никто не хотел, чтобы у него завелись блохи.


Когда Джимми было семь, а может, восемь или девять лет, родилась Орикс. Где именно? Сложно сказать. Далеко, в другой стране.

Но там была деревня, сказала Орикс. Вокруг деревья, рядом поля — может, рисовые чеки. В хижинах вместо крыш — какой-то тростник (пальмовые листья?), хотя в самых богатых хижинах — жестяные крыши. В Индонезии, в Мьянме? Нет, сказала Орикс, хотя точно не знала. Не Индия. Вьетнам? — гадал Джимми. Камбоджа? Орикс изучала ногти на руках. Это неважно.

Она не помнила языка, на котором разговаривала в детстве. Она была слишком мала, чтобы сохранить его, тот давний язык: все слова улетучились из головы. Но он был не тот, что в городе, куда ее вначале привезли, или другой диалект, потому что она училась говорить по-другому. Это она помнит: неуклюжесть слов на языке, ощущение, что она совсем глупая.

Деревня — это такое место, где все очень бедные и куча детей, сказала Орикс. Она сама была маленькая, когда ее продали. У матери было много детей, в том числе два старших сына, которые скоро смогли бы работать в поле, и это очень хорошо, потому что отец болел. Все кашлял и кашлял, и кашель сопровождает все ранние воспоминания Орикс.

Что-то с легкими, догадался Джимми. Разумеется, наверняка они все курили как одержимые, когда появлялась возможность купить сигареты: курение притупляло восприятие. (Он поздравил себя с этой догадкой.) Жители деревни сказали, что отец болеет из-за плохой воды, плохой судьбы, злых духов. Было в недугах что-то постыдное, никто не хотел измараться в чужой болезни. Поэтому отца Орикс жалели, но притом осуждали и избегали. Жена ухаживала за ним в молчаливом негодовании.

Деревня — это такое место, где все очень бедные и куча детей, сказала Орикс. Она сама была маленькая, когда ее продали. У матери было много детей, в том числе два старших сына, которые скоро смогли бы работать в поле, и это очень хорошо, потому что отец болел. Все кашлял и кашлял, и кашель сопровождает все ранние воспоминания Орикс.

Что-то с легкими, догадался Джимми. Разумеется, наверняка они все курили как одержимые, когда появлялась возможность купить сигареты: курение притупляло восприятие. (Он поздравил себя с этой догадкой.) Жители деревни сказали, что отец болеет из-за плохой воды, плохой судьбы, злых духов. Было в недугах что-то постыдное, никто не хотел измараться в чужой болезни. Поэтому отца Орикс жалели, но притом осуждали и избегали. Жена ухаживала за ним в молчаливом негодовании.

И все же колокола звонили. Читались молитвы. Сжигались на костре маленькие идолы. Но напрасно — отец умер. Все в деревне знали, что дальше будет: если в семье нет мужчины, который трудится в поле, сырье для жизни следует брать из других источников.

Орикс была одной из младших, о ней часто забывали, но вдруг все изменилось. С ней носились, ее больше кормили, ей сшили красивый синий жакет, другие женщины помогали, хотели, чтобы Орикс была красивая и здоровая. Уродливые или покалеченные дети, или не очень умные, или те, кто неважно говорил, — такие стоили меньше, их вообще могли не купить. Возможно, деревенским женщинам тоже придется продавать детей, и если сейчас помочь, в будущем можно рассчитывать на помощь.

В деревне эти сделки никогда не назывались «продажей». В разговорах о них подразумевалось обучение. Детей учили зарабатывать на жизнь в большом мире — такой вот был предлог. Кроме того, если дети останутся в деревне, что их ждет? Особенно девочек, говорила Орикс. Разве что выйдут замуж, нарожают новых детей, которых тоже продадут. Продадут или в реку бросят, и они поплывут к морю, потому что еды не хватало.


Однажды в деревню пришел человек. Тот же самый, что и всегда. Обычно он приезжал на машине, которая подпрыгивала на грунтовке, но в тот раз шли дожди и дорогу размыло. В каждой деревне был такой человек, который время от времени пускался в опасное путешествие из города, — нерегулярно, однако слухи доходили в деревню задолго до его появления.

— Какой город? — спросил Джимми.

Но Орикс только улыбнулась. Когда она про это рассказывает, хочется есть, сказала она. Джимми, дорогой, может, позвонишь и закажешь пиццу? Грибы, артишоки, анчоусы, без пепперони.

— А ты пиццу будешь? — спрашивала она.

— Нет, — отвечал Джимми. — Почему ты не отвечаешь?

— А почему ты спрашиваешь? Мне все равно. Я об этом не думаю. Это давно было.


Тот человек — сказала Орикс, изучая пиццу, будто паззл, и вытаскивая грибы, которые любила съедать первыми, — приводил с собой еще двоих, слуг, они тащили винтовки, чтобы защищаться от бандитов. На нем была дорогая одежда, и, если не считать пыли и грязи — по пути в деревню все покрывались пылью и грязью, — он был чистый и ухоженный. Носил часы, блестящие позолоченные часы, на которые он часто смотрел, поддергивая рукав; для жителей деревни эти часы были гарантией качества. Может, часы даже из настоящего золота были. Некоторые люди говорили, что так и есть.

Этого человека не считали преступником, совсем нет, — его считали достойным бизнесменом, который не жульничает (или почти не жульничает) и платит наличными. К нему относились с уважением и всячески выказывали гостеприимство: никому не хотелось с ним ссориться. А вдруг он больше не приедет? Вдруг семье понадобится продать ребенка, а он не купит, потому что его обидели в прошлый раз? Он был их деревенским банком, страховой компанией, добрым богатым дядюшкой, единственным амулетом от плохой судьбы. И нуждались в нем все чаще: погода стала странная и непредсказуемая — слишком много дождей или слишком мало, слишком ветрено, слишком жарко — и от этого страдали посевы.

Тот человек много улыбался и называл деревенских мужчин по именам. Произносил небольшую речь, всегда одну и ту же. Он хочет, чтобы все были счастливы, говорил он. Он хочет, чтобы все стороны были довольны. Не хочет никаких обид. Он ведь всегда пытается войти в их положение, забирает глупых и капризных детей, которые для него обуза, только чтобы помочь деревне. Если у них есть претензии, если им не нравится, как он ведет дела, пускай они скажут. Но претензий не было, хотя люди ворчали у него за спиной — мол, он никогда не платит больше обещанного. Однако за это и уважали: значит, он свое дело знает, а дети попадут в надежные руки.

Всякий раз, приезжая в деревню, человек с золотыми часами забирал с собой нескольких детей, чтобы они продавали туристам цветы на городских улицах. Очень простая работа, с детьми будут хорошо обращаться, уверял он матерей, он не мерзавец и не жулик, он не сутенер. Детей будут кормить, им дадут безопасный ночлег, им будут платить, и часть денег они смогут отсылать домой, если захотят. Их выручка — процент от заработанного минус плата за жилье и еду. (В деревню никогда не присылали никаких денег. И все знали, что этого не случится.) За обучение детей он заплатит их отцам или вдовствующим матерям хорошие, как он говорил, деньги; и впрямь хорошие, если учесть, к чему привыкли местные. Матери на эти деньги смогут дать оставшимся детям жизнь получше. Так они говорили друг другу.


Впервые услышав эту историю, Джимми пришел в бешенство. То были его бешеные дни. Дни, когда он вел себя как дурак, если дело касалось Орикс.

— Ты не понимаешь, — сказала Орикс. Она все ела пиццу в постели, запивала ее колой и заедала картошкой-фри. Она уже доела грибы и приступила к артишокам. Тесто она никогда не ела. Говорила, что чувствует себя очень богатой, если может позволить себе выбросить еду. — Так многие поступали. Такова была традиция.

— Идиотская традиция, — сказал Джимми. Он сидел в кресле у кровати и смотрел, как она розовым кошачьим язычком облизывает пальцы.

— Джимми, ты плохой, не ругайся. Хочешь пепперони? Ты говорил, чтобы не клали, а они все равно положили. Наверное, не расслышали.

— Идиотский — это не ругательство. Это красочное описание.

— Все равно, по-моему, не надо так говорить. — Теперь она ела анчоусы — она всегда оставляла их на потом.

— Я б его убил.

— Кого? Хочешь колу? Я одна все не выпью.

— Того человека, про которого ты рассказывала.

— А ты бы, Джимми, предпочел, чтобы все от голода умерли? — Орикс рассмеялась своим тихим журчащим смехом. Этого смеха Джимми боялся больше всего — этот смех скрывал веселое презрение. От него по коже бегали мурашки: холодный ветер на озере под луной.


Разумеется, его ярость выплескивалась на Коростеля. Джимми ломал мебель: то были дни ломки мебели. Вот что сказал Коростель:

— Джимми, смотри на вещи реалистичнее. Неограниченно растущая популяция не может существовать, потребляя минимальное количество пищи. Homo sapiens явно не способен отрезать себе снабжение. Человек — один из немногих видов, который при сокращении ресурсов не ограничивает размножение. Другими словами, и дело именно в этом, — чем меньше мы едим, тем больше ебемся.

— И как ты это объяснишь? — спросил Джимми.

— Воображение, — ответил Коростель. — Люди воображают собственную смерть, чувствуют ее приближение, и одна мысль о ее неизбежности становится афродизиаком. Собаки или кролики ведут себя иначе. Или птицы, к примеру, — в неурожайные годы откладывают меньше яиц или вообще не спариваются. Всю энергию тратят на то, чтоб остаться в живых и дождаться более благоприятных времен. А человек надеется оставить свою душу в ком-то другом, в новой версии себя, и жить вечно.

— Значит, мы обречены, потому что надеемся?

— Можно называть это надеждой. А можно отчаянием.

— Но без надежды мы тоже обречены, — сказал Джимми.

— Только как личности, — бодро заметил Коростель.

— Ну пиздец.

— Джимми, когда ты повзрослеешь?

Это Джимми уже слышал, и не раз.


Человек с наручными часами оставался в деревне на ночь вместе со слугами и винтовками, ел, а затем пил с деревенскими. Он целыми пачками раздавал сигареты, золотые и серебряные пачки, еще в целлофановой обертке. Утром он осматривал детей и задавал вопросы — не болеют ли, не озорничают ли? Еще проверял их зубы. У детей должны быть хорошие зубы, говорил он, потому что им придется много улыбаться. Затем он выбирал, отдавал деньги и прощался, а деревенские вежливо кивали и кланялись. Обычно он забирал трех или четырех детей; если больше, он бы не справился. И это означало, что он выберет лучших. То же самое он делал и в остальных деревнях на своей территории. Все знали, что у него хороший вкус и здравые суждения.

Назад Дальше