Гарем Ивана Грозного - Елена Арсеньева 6 стр.


Царь ринулся было в столицу, но вскоре понял, что не проедет. Пришлось повернуть в Воробьево. Стоял на крутояре, глядя на сплошное дымное марево, из которого там и сям вздымались столбы огня. Тихо плакала рядом царица, привычно прикрывая лицо от мужчин; жался к ногам и против обыкновения помалкивал младший брат.

Сверху видна была горстка людей, вырвавшихся из огненного капкана и бесцельно шатущихся куда глаза глядят. Если кто намеревался приблизиться к Воробьеву, стража таких заворачивала.

«Куда их гонят? Зачем?» – горько думала Анастасия, цепляясь за трясущуюся руку мужа и боясь посмотреть в его потное, почернелое лицо, на котором слезы прочертили среди копоти две светлые дорожки. Теперь-то Иван загнал слезы в душу, стоял как каменный, однако эти два следа горестных остались. Украдкой поглядывая на них, Анастасия вдруг осознала, что, несмотря на все обиды, жалеет своего супруга так, как никогда никого не жалела. А где безмерная жалость, там и бесконечная любовь.

– Государь! – снизу, из-под горы, вырвался закопченный, грязный, как и все прочие, Вешняков; пал на колено. – Дозволь… сказать… – Он задыхался от бега. – Там до тебя человек, святой человек! Вели пропустить!

Царь растерянно оглянулся:

– Какой еще святой? Зачем мне?.. – и осекся при виде высокой фигуры с воздетой рукой.

Незнакомец поднимался на холм так легко, точно бы его несли святые небесные силы. Черные долгополые одеяния его вились за спиной, и чудилось, извергли посланца клубы того самого дыма, который заволок всю низину и самый город. Смоляные волосы и борода, сверкающие черные глаза и смертельно бледное лицо… Трепет прошел по толпе, и Анастасия ощутила, как вздрогнул Иван, словно у него вдруг подкосились ноги, когда его ожег взор этих неистовых очей, а указующий перст вонзился в него, подобно стреле:

– Ты… сын греха, грешник! Вот твоя расплата!

– Расплата? – резко выкрикнул Иван.

– Гнев Господень опять возгорелся. Ведь твой отец и мать – всем известно, скольких они убили. Через попрание закона и похоть родилась жестокость. Точно так же и дед твой с бабкой твоей гречанкой. Посеял Господь скверные навыки в добром роде русских князей с помощью их жен-колдуний. Так ведь было и с царями Израилевыми, когда они брали жен из других племен. Кровь гнилая ударяет в голову потомства и лишает милосердия и здравого смысла, как лишила тебя. Вознеслось твое сердце до тщеславия, возгордилось на погибель твою! Не о тебе ли и не о таких ли, как ты, сказано в Писании: «Вы разожгли огонь и ходите в пламени огня вашего, который сами на себя разожгли!»

У Анастасии обморочно закружилась голова. Она уже успела узнать: среди многих способов заставить царя моментально лишиться рассудка и впасть в нерассуждающую ярость наивернейший – намекнуть на его происхождение и грехи его предков. Все эти разговоры о том, как дед Иван III Васильевич уничтожил сына своего от первого брака, Ивана Молодого, а потом и сына его Димитрия, законного наследника престола; о пагубном влиянии жен-иноземок, особенно Софьи Палеолог; об отце его Василии Ивановиче, который ради брака с Еленой Глинской отверг законную супругу свою Соломонию – якобы из-за ее бесплодия; о самой Елене, не щадившей ни близких, ни далеких, ни врагов, ни друзей, ни даже собственной родни, когда слышала от них хоть слово осуждающее и противное… Если незнакомец сейчас поведет такие речи, раздраженный, потерявший последнее самообладание Иван удавит его своими руками!

Однако Иван не сделал ни шагу, не сказал ни слова, только два или три раза подряд сильно отер лицо, словно его прошибло болезненным потом. Вместо него выскочил вперед Глинский:

– Придержи язык! Вспомни, с кем говоришь?!

Черноризец едва удостоил его взглядом:

– Льстецы и угождатели – нет ничего в царстве заразнее, чем они. Меду царь от вас вволю напился, только в меде том – яд щедрою рукою растворен. – И вновь повернулся к царю: – Не мною сказано: «Когда ты войдешь в землю, которую дает тебе Господь твой, тогда не научись делать мерзости!»

– Не ты один Второзаконие читывал! – не унимался Юрий Васильевич. – Я помню, что сказано далее! «Да не находится у тебя прорицатель, гадатель, ворожея, чародей, обаятель, ибо мерзок перед Господом всякий, делающий это!» А что делаешь ты, как не ворожишь пред царем на его беду?! На кол захотел? На плаху? Да мы тебя…

– Чем пугаешь меня, злосильный? – отмахнулся черноризец. – Милость Бога всегда со мной. А злой не имеет будущности, и светильник нечестивых угасает.

Он посмотрел на Глинского, как на прах, и тот внезапно побледнел, спал с лица, подавился ругательством и точно так же, как Иван, принялся утирать пот со лба.

Анастасия, чтобы не упасть, вцепилась в рукав какого-то человека, стоявшего рядом. В этих словах было нечто большее, чем простые слова, в голосе – нечто большее, чем обычный звук голоса. Когда незнакомец говорил, чудилось, толпу прошивают молнии, и качались, что деревья под ураганом, не только те, к кому направлены были его гневные слова, но и все присутствующие. Вот уж воистину – Господь дал ему глас свой!

– О нет, не токмо лишь от злокозненной руки загорелась столица твоя. Вспомни священные слова: «Поднялся дым от гнева Его и из уст Его огонь повядающий; горящие угли сыпались от Него; наклонил он небеса и сошел; и мрак под ногами его…»

Иван попытался зажмуриться, однако глаза его уже не могли оторваться от незнакомца. Замахал на него, словно требуя замолчать, однако это было все равно что поливать пылающую Москву из ковшика.

Монах простер руку – и все с новым приливом ужаса воззрились на жирный черный дым, который затягивал долину, сменяя серое марево. «Что же может так чадно гореть?» – подумала Анастасия и вдруг поняла: люди горят, людская плоть пылает жарче просмоленных дров!

Она качнулась, но чьи-то руки обхватили ее, встряхнули. В глазах прояснилось, звон в ушах рассеялся, и она снова услышала всесокрушающий голос незнакомого монаха:

– Бог во гневе карает людей когда гладом, когда трусом,[7] когда мором, когда нахождением иноплеменных. Своим буйством, детскими неистовыми нравами, по упорству твоему и нераскаянному сердцу ты сам на себя собираешь гнев на день гнева Божия. Как рыкающий лев и голодный медведь, так нечестивый властитель над бедным народом. Разве хлеб с неба давал ты в голоде их и воду из камня источал в жажде их? Разве стал ты отцом им? Нет, подавал пагубные примеры беззакония и бесчестия. А что говорится у мудрых в пословице? Куда начальники захотят, туда и толпы желанье летит или стремится. Ты, господин мой, царь, и глаза всех устремлены на тебя!

Черноризец вещал, как пророк Нафан вещал в свое время Давиду, однако голос его уже не сек огненным мечом, а окроплял благодетельной влагою. Сморщенное от ужаса и потрясения лицо Ивана смягчилось, разгладилось.

Анастасии тоже стало легче дышать. Она спохватилась, что ее по-прежнему поддерживает кто-то, и покосилась на этого человека. Рядом стоял князь Курбский, и сердце Анастасии вдруг сжалось. Она чинно отстранилась, сохранив на лице спокойствие, которого отнюдь не было в душе.

– Сердце царя – в руке Господа, – провозгласил монах, и в тишине стало слышно, с каким глубоким облегчением вздохнул царь от того, что этот жгучий, бичующий голос смягчился. Так ребенок вздыхает облегченно, когда видит, что суровый отец отбросил вицу,[8] которой охаживал неразумное чадо. – Что город разрушенный без стен – то человек, не владеющий духом своим. Жертва Богу – дух сокрушенный. Да живет душа твоя, сын мой!

Он умолк. Мгновение Иван смотрел на него с детским слепым восторгом, потом прошелестел пересохшими губами:

– Кто ты?

– Сильвестр из Новгорода. Пришел служить тебе, государь, в трудный час, в годину испытаний.

– Служить, вразумлять, вдохновлять! – воскликнул Иван, глядя на черноризца снизу вверх, хотя они были одного роста. Впрочем, рядом со статным, широкоплечим Сильвестром молодой царь казался худощавым юнцом-переростком. – Станешь моим духовником! Будешь служить в Благовещенском соборе!

– Собор сгорел, государь, – отрезвляюще проскрипел благовещенский протопоп Федор Бармин, до глубины души оскорбленный этой внезапной отставкою, напоминающей плевок в лицо.

Он знал за своим духовным сыном эту слабость перед ярким, выразительным словом, податливость на внушительные речи, особенно в обстоятельствах, которые подавляют человека и заставляют его призывать на помощь вышние силы. Иван даже пропустил мимо ушей, что поразивший его воображение Сильвестр явился из ненавистного Новгорода, не подумал, что он и прежде мелькал в Москве, освобождая из заточения Владимира Старицкого, который, наущаемый матерью, никогда не переставал мечтать о престоле. Все, все забыл Иван и готов предать душу в его, вполне возможно, нечистые руки!

Бармин хотел сказать об этом, однако заметил, что фанатичный, опасный огонь горел не только в очах царя. Так же пылали глаза Алексея и Данилы Адашевых, Курбского, Вешнякова – да почти всех собравшихся. Даже малоумный князь Юрий едва не прыгал от восторга, хотя вряд ли понял хоть единое слово Сильвестра. Даже скромница Анастасия тихонько утирала блаженные слезы!

И тогда некое вещее чувство осенило Бармина: «Лети по ветру!» – и заставило опасливо промолчать. Впоследствии он не раз вспоминал эту минуту, когда молчанием спас себе жизнь.

– Погоди, отче, – спохватился вдруг Иван. – Ты сказал, что Москва сгорела не токмо лишь от злокозненной руки. Что значит сие?

– Как что? – вмешался Глинский, который так и кипел от гнева, сходственного с гневом Федора Бармина, однако ему-то промолчать ума не хватило. – Небось уронила баба свечку, заскочил огонь на печку! Вот и все козни. Так ведь обычно пожары и разгораются – от малой искорки. А этот лицедей тебе наскажет, ты его лучше не слушай.

– Не слушай меня, государь, – покладисто кивнул Сильвестр. – Послушай народ. Поезжай сам в Москву или бояр пошли – там и узнаешь.

Иван смотрел ему в рот, ловил каждое слово.

«Околдовали племянника! Обаяли!» – ужаснулся Глинский.

– Поедем, раз велишь, – кивнул Иван с детской покорностью. – Завтра же поутру! А теперь отдохни с дороги, поешь. И мне надо тебя еще спросить, о многом спросить…

Сильвестр размеренным шагом двинулся к воробьевскому дворцу. Иван частил рядом, то отставал, то забегал вперед, снизу вверх заглядывая в каменно-спокойное лицо нового духовника.

Следом торопились Курбский, братья Адашевы, Данила и Григорий Захарьины, Федоров-Челяднин, Нагой, Темкин… даже отставленный Бармин! Бояре постарше тянулись степенно, переглядывались недоуменно. Анастасия шла в стороне, окруженная своими женщинами.

Последним тащился Глинский, которому вдруг отчаянно захотелось обидеться на вздорного племянника и отъехать во Ржев, куда с первыми пожарами перебрались мать и младший брат. Но он вспомнил старого недруга Алексея Даниловича Басманова с его твердым убеждением: близ царя опалишься, а вдали – замерзнешь, – и решил лучше уж опалиться.

И остался.

Не зря сказано: ловит волк роковую овцу!

* * *

Заговорившись с Сильвестром далеко за полночь, измученный впечатлениями предыдущего дня, Иван Васильевич наутро не захотел срываться в Москву – послал ближних бояр. Провести первые расспросы в народе отряжены были Федор Бармин, которому царь по-прежнему верил пуще всех остальных, а также рекомендованные Алексеем Адашевым боярин князь Федор Скопин-Шуйский, Юрий Темкин и Иван Петрович Челяднин.

Однако же дознаватели к вечеру не вернулись, а прислали гонца с известием: расследование затягивается на день или два, и царя просят в Москву пока не спешить по причине невыносимости обитания в горелом городе. Что же касается обстоятельств дела, кое им предписано разобрать, то безусловно ясно одно: Москва сгорела от поджога. Однако не прав был Юрий Васильевич Глинский, уверявший: грошовая-де свечка виновница! Город подожгли посредством волшебства, и немало отыскано людей, видавших чародеев, которые вынимали у мертвых сердца, мочили их в воде, а потом, глухими ночами, кропили этой водою по улицам – вот Москва и сгорела. Почему видцы прежде не донесли о злобном умысле? Да потому, что боялись могущественных чародеев, ибо стоят они у трона близко – ближе некуда!

Миновал еще день… Иван Васильевич отправился в Новоспасский монастырь, навестить больного митрополита, однако там его перехватил новый гонец от расследователей: государя просят пожаловать в столицу.


К полудню царский поезд показался на еще курящихся дымом московских улицах. Хотя от улиц не осталось и следа – так, тропочки протоптаны меж нагромождений обгорелых бревен. Более или менее расчищено было только в Кремле. Поглядев на картину разрушения, Иван приуныл и тотчас приказал отстроить себе новый дворец вне Кремля, за Неглинной, на Воздвиженке, против кремлевских Ризоположенных ворот. Ну и восстанавливать сгоревшие палаты велено было приступать незамедлительно. Увлекшись распоряжениями, он, кажется, позабыл, зачем приехал в Москву, и немало удивился, увидав около Успенского собора толпу черного люда.

Первые ряды повалились на колени, кланялись в землю. Задние стояли молча, только слышалось тяжелое дыхание да измученные глаза блестели на измазанных копотью лицах. Горько, невыносимо пахло гарью.

Иван с малолетства не любил больших народных скоплений – чувствовал себя неуютно, норовил забиться за спины взрослых. Вот и сейчас он огляделся, пытаясь отыскать нового своего наставника и защитника, однако Сильвестр не спешил пробиться к нему сквозь толпу, да и невозможно это было.

Алексей Адашев, впрочем, был рядом, кивал ободряюще.

– Ну, что? – неохотно выкрикнул царь. – Кто поджигал Москву?

В первых рядах поднялись с колен три-четыре человека – это были главные видцы. Глядя на государя с той же опаскою, с какой он смотрел на них, забубнили вразнобой, путаясь от волнения в словах:

– Чародеи! Чародеи зажигали!

– Ездили чародеи по улицам, волхвовали!..

Толпа взволнованно загудела, однако Иван вскинул руку – и стало тихо.

– Слышал я эти байки про чародеев, – сердито воскликнул царь. – Да кто же они? Докажите на них!

Видцы переглянулись, потом принялись озираться, словно бы выискивали кого-то. Григорий Юрьевич Захарьин и Федор Скопин-Шуйский, стоявшие рядом на ступеньках собора, успокаивающе кивали, махали: продолжайте, мол!

– Докажу! – решившись, выкрикнул донельзя исхудалый мужичонка. – Княгиня Анна Глинская со своими детьми волхвовала!

И, словно с них сорвали незримые путы, вновь закричали наперебой все видцы:

– Вынимала княгиня сердца человеческие, да клала их в воду, да тою водой, ездя по Москве, дома кропила. Оттого Москва и выгорела! Отдай, государь, нам Глинских на расправу!

– Да они без ума! – ошеломленно выкрикнул Юрий Васильевич Глинский, успевший подняться на крыльцо собора. – Как могла моя мать волхвовать, когда она уже месяц с братом Михаилом во Ржеве?!

Худой мужичонка растерянно захлопал глазами, явно не зная, что на это отвечать, однако вперед вышел крепкий дядька с умным и хитрым лицом.

– А так и могла, что волхвовала она еще накануне первого пожара! – веско заявил он. – Я, дьяк Шемурин, свидетельствую, что сам это видел, и Фимка, дочка моя!

Он сделал знак, и из толпы вырвалась девочка лет десяти, редкостно красивая даже в грязном сарафане и с копотью на тугих щеках. Закинула голову, отягощенную черной косой, с откровенным восторгом разглядывая бояр и самого государя. Блеснули в улыбке зубки:

– Право слово, видела волхвунью! И воду, красную от крови, видела! Княгиня, сербиянка-колдунья, кропила с березового веничка, точно как в бане, и слова чародейные шептала.

– Вот-вот, – поддакнул Шемурин. – Пожары оттого и не гаснут, что чародеи безнаказанные ушли. Скрылась княгиня в своем Ржеве с сыновьями-пособниками, а мы тут… без крова, без куска хлеба… У меня жена сгорела, сын меньшой!

Он качнулся. Фимка обхватила отца, прижалась; завыла в голос:

– Ой, мамы-ынька-а!..

Завыла, застонала и толпа: не было на площади человека, который не лишился бы в огне близких!

– Смотрите! – вдруг сообразил кто-то в толпе. – Да ведь не все Глинские во Ржев ушли! Вон он, Глинский-то князь! Вон стоит, ухмыляется!

Юрий Васильевич испуганно схватился за лицо, словно проверяя, не прокралась ли на него предательская улыбка. Мышцы были так сведены судорогой, что он с трудом вытолкнул из себя слова:

– Клевета! Наговор! Не верьте им!

Голос его сорвался на слабое сипение, да и кричи он громом, никто не услышал бы, такой ропот поднялся на площади, такой сделался оглушительный крик. Обтекая всадников и едва не сшибая крепконогих коней, люди рванулись к крыльцу Успенского собора. Иван вскинул руки, пытаясь остановить их, но проще было бы остановить смерч.

Все дальнейшее свершилось мгновенно.

Глинский попятился, прянул в приделы храма, забился под иконы, однако это его не спасло. Князя вытащили из угла и, сгрудившись напротив митрополичьего места, в минуту забили до смерти, выдавив глаза, вырвав волосы с кожею и зачем-то напихав ему в рот. Когда его выволокли через передние церковные двери и бросили на торжище, как последнего преступника, только внимательный глаз мог бы отыскать в этом окровавленном месиве сходство с человеческим телом.

Украдкой, в давке, срезали его кошель, стащили с пальцев перстни, оборвали каменья с запястий и ожерелья,[9] обшарили карманы – забрали все до последнего медного гроша. А кто-то, словно глумясь, сунул в скрюченные, окровавленные пальцы зажженную свечку, которая тотчас же и погасла…

Назад Дальше