Тут заводится двигатель яхты — медленное пробуждение большого дизеля. Он работает на холостом ходу.
Тогда я выбегаю в темноту. Когда-то, 24 часа назад, я изучила эту каюту. Так что я знаю, где дверь. Я утыкаюсь в переборку прямо рядом с ней. Дверь не заперта. Когда я вхожу, звук двигателя становится слышнее.
В комнате маленькие, высоко расположенные иллюминаторы, выходящие на причал. Через них проникает слабый свет. Эта комната объясняет, как смотритель решал проблему транспорта. Он оставался на борту. Здесь для него оборудована спальня. Кровать, ночной столик, встроенный шкаф.
За дальней стенкой должно находиться машинное отделение. Оно изолировано, но все равно слышен приглушенный стук двигателя. В тот момент, когда я пытаюсь посмотреть в иллюминатор, шум превращается в рев. Судно медленно отходит от причала. Включилась передача. Людей не видно. Только удаляющийся черный контур мола.
На берегу загорается огонек. Всего лишь точечка света, как будто кто-то зажег сигарету. Огонек становится все ярче и, описывая дугу, летит в мою сторону. За собой он рассыпает хвост искр. Это петарда.
Где-то над моей головой раздается приглушенный взрыв. В следующую секунду я ослеплена. Ужасный белый отсвет ударяет мне в лицо со стороны мола и воды. В тот же миг огонь забирает весь кислород из воздуха, и я бросаюсь на пол. Мне кажется, что в глаза попал песок, как будто я дышу в полиэтиленовом пакете, на который кто-то направил фен. Ну конечно же, это бензиновые канистры. Они залили яхту бензином.
Я ползком добираюсь до двери в то помещение, из которого я сюда попала, и открываю ее. Теперь комната освещена так, что светлее и не бывает. Щиты, закрывавшие верхние окна, сгорели, и комната как будто освещена гигантской лампой дневного света.
На палубе раздается несколько сильных взрывов, и свет снаружи вспыхивает синим, а затем желтым цветом. Воздух наполняется запахом горящей краски на эпоксидной основе.
Я ползу назад в спальню. В ней теперь жарко, как в сауне. На фоне светлых иллюминаторов я вижу, как внутрь начинает проникать дым. Напротив одного из иллюминаторов огонь на минуту исчезает. Башня соевой фабрики светится, как на закате солнца, окна вдоль Исландс Брюгге горят, как расплавленное стекло. Это отсветы того пламени, которое окружает меня.
Затем паутина трещин, возникших от жара, расползается по стеклу, и больше мне ничего не видно.
Я успеваю подумать о том, горит ли дизельное топливо. Вспоминаю, что это, кажется, зависит от температуры. В тот же миг бак с топливом взлетает на воздух.
Это не грохот, скорее свист, переходящий в рев, который нарастает и становится самым оглушительным звуком, который когда-либо звучал на земле. Я прижимаю голову к полу. Когда я поднимаю ее, кровати нет. Стена, отделявшая комнату от машинного отделения, исчезла, передо мной — море огня. Посреди этого моря темнеет четырехугольник двигателя с рельефным переплетением труб. Потом он начинает тонуть. Он отламывается от судна. Когда двигатель достигает поверхности воды, он вызывает бурное кипение. Потом он исчезает. Над водой языки горящего топлива плетут ковер из огня.
Корма судна теперь представляет собой открытый выход в сторону Исландс Брюгге. Пока я стою, глядя наружу, все судно медленно разворачивается в сторону от горящего пятна.
Корпус яхты накренился. Вода проникает снизу и наклоняет его назад. Я стою по колено в воде.
Дверь за моей спиной распахивается, и появляется профессор. Крен привел к тому, что кресло на колесиках поехало. Он ударяется о шпангоут поблизости от меня. Потом он проезжает через то, что когда-то было его спальней, и падает в воду.
Я стаскиваю с себя одежду. Замшевое пальто, свитер, туфли, брюки, рубашку, трусы и, наконец, носки. Я пытаюсь нащупать свою шляпу. На голове у меня остался только меховой веночек. Вспышка при взрыве, должно быть, сожгла ее. На руках у меня кровь. На макушке сгорели все волосы.
До набережной Сваербрюгген метров двести. Выбора нет. С противоположной стороны — огонь. Поэтому я прыгаю.
Шок от холода заставляет меня открыть глаза, пока я еще под водой. Все сверкает зеленым и красным цветами, освещенное пламенем. Я не оглядываюсь. В воде, температура которой ниже 6 градусов Цельсия, можно прожить лишь несколько минут. Сколько минут — зависит от тренировки. Пловцы через Ла-Манш были в очень хорошей форме. Они могли проплыть много. Я нахожусь в очень плохой форме.
Я плыву почти вертикально, так что только губы находятся над водой. Наибольшая сложность — это тяжесть находящейся над водой части тела. Через несколько секунд начинает трясти. Когда температура тела падает с 37 до 35 градусов, вас трясет. Потом дрожь исчезает. Пока температура падает до 30 градусов. 30 градусов — это критическая точка. В этот момент возникает равнодушие. Тут и замерзают насмерть.
Проплыв сто метров, я больше не могу выпрямить руки. Я вспоминаю свое прошлое. Это не помогает. Я думаю об Исайе. Это не помогает. Вдруг мне начинает казаться, что я больше не плыву, а просто стою на откосе, поддерживаемая сильным встречным ветром, и с таким же успехом могу ничего не предпринимать.
Вода вокруг меня — мозаика из кусочков золота. Я вспоминаю, что кто-то пытался убить меня. Что они стоят сейчас где-то на берегу и поздравляют самих себя. Ну, что, попалась, Смилла. Чучело эскимосское.
Эта мысль поддерживает меня на последнем отрезке. Я принимаю решение сделать еще десять гребков. На восьмом я ударяюсь головой в одну из тех тракторных шин, которые служили кранцами «Северному сиянию».
Я знаю, что мне осталось лишь несколько секунд сознания. Рядом с шиной прямо над водой находится платформа. В отчаянии я как бы пытаюсь криком вытянуть себя на нее. И не могу издать ни звука. Но я все же вылезаю наверх.
В Гренландии, если человек побывал в воде, он бежит, чтобы не получить обморожения. Но там воздух холоден. Здесь же он удивительно теплый, как летом. Сначала я не могу понять почему. Потом я вижу, что это из-за пожара. Я лежу на платформе. «Северное сияние» теперь находится у входа в гавань — угольно-черный деревянный остов в белом облаке огня.
Я взбираюсь по лестнице на четвереньках. Причал пуст. Нет никаких следов людей.
Мне хочется остановиться, передохнуть в тепле от горящего судна. Я вижу, как ярко светится моя собственная обнаженная кожа. Вижу волоски, сожженные дочерна и завивающиеся. Потом я иду. Начинаются галлюцинации, обрывочные, несвязные. Из детства. Цветок, который я нашла, спорыш, с бутончиками. Отчаянное беспокойство о том, осталась ли у Эберлайн та парча, из которой был сделан верх моей шляпы. Ощущение того, что ты больна и намочила постель.
Фары автомобиля, но мне все равно. Машина останавливается, и мне это безразлично. Меня во что-то закутывают. Ничто не может меня интересовать меньше. Я ложусь. Я узнаю дырки в крыше. Это маленький «моррис». Это затылок механика. Он ведет машину.
— Смилла, — говорит он. — Смилла, черт возьми…
— Замолчи, — говорю я.
У себя дома он укутывает меня шерстяными одеялами и растирает, пока не становится совсем больно. Потом он заставляет меня пить чай с молоком, чашку за чашкой. Холод как будто не хочет уходить. Как будто он проник в скелет. В какой-то момент я соглашаюсь на стакан спиртного.
Я немного плачу. Среди прочего от сострадания к самой себе. Я рассказываю ему о тайнике Исайи. О кассете. О профессоре. О звонке. О пожаре. Мне кажется, что просто мой рот работает, а я сама наблюдаю за всем, стоя где-то в стороне.
Он ничего не говорит.
В какой-то момент он наполняет для меня ванну. Я засыпаю в ванне. Он будит меня. Мы лежим рядом в его постели, погружаясь время от времени в сон. На несколько часов. По-настоящему я согреваюсь только перед самым рассветом.
Уже наступает день, когда наши тела сливаются в объятии. Это, кажется, и не я вовсе.
ГОРОД III
1
Я два раза меняю такси и выхожу у Фарумвай. Оттуда я иду через Уттерслев Мосе и сто раз оглядываюсь.
Я звоню с Туборгвай.
— Что такое «неокатастрофизм»?
— Почему ты всегда звонишь из этих невыносимых телефонных будок, Смилла? У тебя что, нет денег? У тебя отключили телефон? Мне его снова подключить?
Для Морица новогодняя ночь — это праздник всех праздников. Он страдает периодически возобновляющимся самообманом, что можно все начать сначала, что можно на благих намерениях построить новую жизнь. В первый день нового года у него так трещит голова, что это слышно по телефону. Даже по телефону-автомату.
— В Копенгагене был семинар по этой теме в марте девяносто второго, — говорю я.
Он приглушенно постанывает, пытаясь заставить мозг работать. В действие его мозг приводит только то, что, оказывается, этот вопрос имеет отношение к нему самому.
— Меня приглашали, — говорит он.
— Почему ты отказался?
— Надо было так много всего прочитать.
— Меня приглашали, — говорит он.
— Почему ты отказался?
— Надо было так много всего прочитать.
Он уже много лет говорит, что перестал читать. Во-первых, это ложь. Во-вторых, таким совершенно невыносимым образом он дает понять, что стал настолько умным, что окружающий мир более не может его ничему научить.
— «Неокатастрофизм» — это собирательное понятие. Термин впервые использован Шиндевольфом в шестидесятые годы. Он был палеонтологом. Но в обсуждении этой темы принимали участие самые разные естественники. Все они разделяют ту точку зрения, что Земной шар — и особенно его биология — развивались не плавно, а скачками. Которые были вызваны глобальными природными катастрофами, создавшими благоприятные условия для выживания определенных видов. Падение метеоритов, прохождение комет, вулканические извержения, спонтанные химические катастрофы. Главным пунктом дискуссий всегда был вопрос о том, происходили ли эти катастрофы регулярно, через определенные промежутки времени. И если они являются регулярными, то что определяет их частоту? Была создана международная ассоциация. Их первый семинар состоялся в Копенгагене, в центре «Фальконер». Открывала королева. Они не скупились на затраты. Они со всех сторон получают деньги. Профсоюзы дают им деньги, потому что думают, что ведутся исследования экологических катастроф. Промышленный совет дает им деньги, потому что думает, что уж во всяком случае речь не идет о катастрофах в окружающей среде. Исследовательские советы дают деньги, потому что в ассоциации есть несколько имен, которыми можно щегольнуть.
— Фамилия Вид говорит тебе что-нибудь в связи с этим? Тёрк Вид.
— Был композитор, которого, кажется, звали Вид.
— Непохоже, чтобы это был он.
— Ты же знаешь, Смилла, я не запоминаю имена.
Это правда. Он помнит тела. Звания. Он может воспроизвести в памяти каждый удар в каждом сыгранном им крупном турнире. Но он постоянно забывает имя своего собственного секретаря. Это симптоматично. Для человека по-настоящему эгоцентричного окружающий мир бледнеет и становится безымянным.
— Почему ты не пошел на этот семинар?
— Для меня это было уж слишком, Смилла. Все эти противоборствующие интересы. Вся эта политика. Ты же знаешь, я избегаю политики. Они даже не решились использовать слово «катастрофа», когда дошло до дела. Они назвали это «Центр эволюционных исследований».
— Ты можешь разузнать, кто такой Вид?
Он делает глубокий вдох, почувствовав внезапно обретенную власть.
— Приезжай ко мне завтра, — говорит он.
Я собираюсь возразить, сказав, что он может послать мне сведения по почте. Но испытываю слабость и странную уступчивость. Он это слышит.
— Ты можешь встретиться со мной и Беньей завтра в «Саварине».
Это звучит как приказ, но на самом деле это мгновенно найденный компромисс.
Дверь открывает одна из девочек.
Я буду первым человеком, который согласится с тем, что холодный климат непредсказуем. И тем не менее я на мгновение испытываю удивление. На улице пять часов вечера. На безоблачном темно-синем небе проступили первые звезды. Но в доме, вокруг ребенка, идет снег. Тонкий слой снега лежит на рыжих волосах, на плечах, лице, на голых руках.
Я иду за ней. В гостиной повсюду мука. Трое детишек сидят, замешивая тесто прямо на паркетном полу. В кухне стоит их мать и смазывает противни. На кухонном столе сидит маленькая девочка и месит что-то похожее на слоеное тесто. Она пытается добавить в него яичный желток. Пользуясь при этом и руками, и ногами.
— У нас в гостиной разорвался мешок с мукой.
— Понятно, — говорю я. — Пол будет идеально чистым.
— Он в оранжерее. Я запретила ему здесь курить.
В ней есть авторитетная сила, которой обладал, по моим детским представлениям, Господь Бог. И невозмутимая мягкость, как у Санта-Клауса в диснеевском мультфильме. Если захочешь узнать, кто настоящие герои мировой истории, посмотри на матерей. На кухнях, с противнями. Пока мужчины в туалете. В гамаке. В оранжерее.
Он стирает пыль с кактусов. В воздухе стоит густой сигарный дым. В руках у него маленькая метелочка, узкая, как зубная щетка, но с длинной щетиной, изогнутая, сантиметров тридцать в длину.
— Это чтобы не забивались поры. А то они не смогут дышать.
— Если принять во внимание здешние условия, — говорю я, — это, возможно, было бы и к лучшему.
У него виноватый вид.
— Моя жена запрещает мне курить поблизости от детей.
Он показывает мне окурок сигары.
— «Ромео и Джульетта». Классическая гаванская сигара. Чертовски хороший вкус. Особенно последние сантиметры. Когда почти обжигаешь губы. В этом месте она вся пропитана никотином.
Я вешаю свой желтый пуховик на один из белых металлических стульев. Потом снимаю с головы платок. Под ним у меня кусочек марли. Ее я тоже снимаю. Механик промыл рану и смазал ее хлоргексидиновой мазью. Я наклоняю голову, чтобы ему было видно.
Когда я снова поднимаю ее, взгляд его становится суровым.
— Ожог, — говорит он задумчиво. — Вы, наверное, оказались поблизости?
— Я была на борту.
Он моет руки в глубокой стальной раковине.
— Как вам удалось остаться в живых?
— Я выплыла.
Он вытирает руки и возвращается. Трогает рану. Возникает ощущение, что он засовывает руки в мой мозг.
— Она поверхностная, — говорит он. — Вы вряд ли облысеете.
В тот день я позвонила ему в Государственную больницу. Я не представляюсь, да этого и не требуется.
— То судно, которое горело в гавани, — говорю я. — На борту был человек.
Радио сообщало о пожаре как о самом важном событии. В газетах о нем писали на первой странице. Фотография была сделана ночью, в свете прожекторов пожарных. Посреди гавани из воды торчат три обуглившиеся мачты. Такелаж и реи исчезли. Но не было никаких сообщений о погибших.
Он говорит медленно, растягивая слова.
— Это правда?
— Мне нужны результаты вскрытия.
Он долго молчит.
— Черт побери, — говорит он. — У меня семья, которую я должен кормить.
На это мне нечего сказать.
— Сегодня вечером. После четырех.
Он садится напротив меня и снимает целлофан и поясок с сигары. У него коробка с очень длинными спичками. Одной из них он проделывает отверстие в конической закрытой части сигары. Потом медленно и тщательно зажигает ее.
Раскурив сигару, он упирает в меня свой взгляд.
— А случайно, — говорит он, — не вы убили его?
— Нет, — отвечаю я.
Продолжая говорить, он смотрит на меня так, как будто стремится испытать мою совесть.
— Когда человек тонет, происходит следующее: сначала он пытается задержать дыхание. Когда это становится уже невозможно, он делает несколько сильных и отчаянных вдохов. Тем самым накачивая воду в легкие. При этом в носу и гортани образуются беловатые протеиновые вещества, подобно взбиваемому яичному белку. Это называется пенный грибок. У этого человека — имя которого я, конечно, не должен называть, особенно тому, кто, возможно, замешан в преступлении, — у этого человека не было следов такой пены. Во всяком случае причина смерти не в том, что он утонул.
Он осторожно стряхивает пепел с сигары.
— Он был уже мертв, когда я оказалась на яхте.
Он едва слушает меня. Мыслями он еще находится на вскрытии, сегодня утром.
— Сначала они связали его. Обрывками медной проволоки. Он дьявольски сопротивлялся, но наконец они его все-таки связали. Их, видимо, было несколько человек. Он был сильным мужчиной. Пожилым, но сильным. Потом они наклонили его голову набок. Вы знаете едкий натр? Сильная, разъедающая щелочь. Один из них держал его за волосы. Вырвано несколько прядей. А потом они в правое ухо накапали едкий натр. Будь я проклят, этак запросто взяли и налили.
Он задумчиво рассматривает сигару.
— В моей профессии неизбежно сталкиваешься с истязаниями. Это сложная тема. Черт побери. Кстати, юридически истязания определяются как действия, совершаемые группой. Палачу важно найти слабое место жертвы. А этот человек был слеп. Я этого не понял. Мы узнали об этом, только посмотрев его историю болезни. Но им это было известно. Поэтому они сосредоточились на его слухе. Тут, черт возьми, изобретательность, этого у них не отнимешь. Это патология. Но с элементом творчества. Не перестаешь задавать себе вопрос, что же им было нужно.
Я вспоминаю голос смотрителя по телефону, то, что мне показалось сдавленным смешком. К этому времени его уже сломали.
— У него в ушах были ватные тампоны.
— Рад слышать. Их не было, когда его выловили. Но я предполагал, что они должны были быть. Когда обнаружил маленькие ожоги. Дело в том, что в какой-то момент они уже больше не могли получить от него ничего. Уж не знаю, что им там было нужно. И тогда они сделали одну хитрую штуку. Они намочили парочку ватных тампонов, положим, едким натром — он ведь был под рукой. Потом они расщепили провод и присоединили по полюсу к каждому уху. А потом воткнули вилку в розетку. И спокойненько включили ток. Мгновенная смерть. Быстро, дешево, чисто.