— Его зовут Смилла.
— Ее зовут Смилла. Смилла — девочка.
Он посмотрел на меня с немым изумлением. После того как прошел первый шок и в последующие полгода в школе, его отношение ко мне изменилось только в одном. К нему добавилось приятное, учтивое желание помочь.
И у Исайи было такое же отношение ко мне. Он мог неожиданно перейти на датский, чтобы сказать мне «вы», как только он понял заложенное в этом слове уважение. В последние три месяца, когда саморазрушение Юлианы усилилось и стало более систематическим, случалось, что по вечерам он не хотел уходить.
— Как вы думаете, — говорил он, — я могу поспать здесь?
После мытья я ставила его на крышку унитаза и намазывала кремом. Оттуда ему в зеркале было видно его лицо, и то, как он с подозрением принюхивается к розовому запаху ночного крема «Элизабет Арден».
Днем он никогда не касался меня. Он никогда не брал меня за руку, никогда не ласкался ко мне и никогда не просил о ласке. Но бывало, что ночью он прижимался ко мне, погруженный в глубокий сон, и лежал так несколько минут. Когда он касался моей кожи, у него возникала легкая эрекция, которая то появлялась, то проходила, то появлялась, то проходила, будто выпрямлялась, а потом оседала детская игрушка на ниточках.
В эти ночи я плохо спала. При малейшем изменении его быстрого дыхания я просыпалась. Часто я просто лежала и думала о том, что сейчас вдыхаю воздух, который он выдыхает.
8
Бертран Рассел писал, что чистая математика — это такая область, в которой мы не знаем, о чем говорим, или не знаем, насколько то, что мы говорим, является истинным или ложным.
То же самое у меня с приготовлением пищи.
Я ем в основном мясо. Жирное мясо. Я не могу согреться от овощей и хлеба. Я никогда не следила за тем, что я ем, какие продукты использую, какова химическая основа приготовления пищи. У меня есть только один рабочий принцип. Я всегда готовлю горячую пищу. Это очень важно, когда живешь один. Это нужно для достижения душевного здоровья. Это поддерживает.
Сегодня это, кроме всего прочего, преследует и другую цель. Это отодвигает два телефонных звонка. Я не люблю говорить по телефону. Я хочу видеть того, с кем говорю.
Я ставлю сигарную коробку Исайи на стол. Потом я делаю первый звонок.
Вообще-то я надеюсь, что уже поздно, скоро Рождество, люди должны были рано уйти домой.
Я звоню в Криолитовое общество. Директор все еще в своем кабинете. Он не представляется, он — просто голос, сухой, неумолимый, холодный, как песок, струящийся в песочных часах. Он сообщает мне, что, поскольку в правлении было представлено государство и так как компания в настоящий момент находится в процессе ликвидации, а фонд в процессе реорганизации, принято решение перевести все бумаги в Государственный архив, в котором хранятся документы, содержащие решения, принятые государственными организациями, и в котором некоторые из этих бумаг — он не может сообщить мне, какие именно, — попадут в категорию «общие решения», не подлежащие разглашению в течение пятидесяти лет, в то время как другие — он также не может, как я, должно быть, могу понять, сообщить мне, какие именно, — будут рассматриваться как сведения личного характера, не подлежащие разглашению в течение восьмидесяти лет.
Я пытаюсь узнать у него, где находятся документы, документы как таковые.
Как физическая реальность все бумаги по-прежнему находятся в ведении компании, но формально они уже переданы в Государственный архив, куда мне, следовательно, и надо обратиться, — и может ли он еще чем-нибудь помочь мне?
– Да, — говорю я. — Если отправитесь ко всем чертям.
Я разматываю резиновые бинты на коробке Исайи.
Те ножи, которые есть у меня в доме, остры настолько, что годятся только чтобы разрезать ими конверты. Отрезать кусочек ржаного хлеба — это для них уже почти непосильная задача. По мне, они и не должны быть острее. В противном случае в тяжелые дни я способна быстро прийти к мысли о том, что можно без всяких проблем встать в ванной перед зеркалом и перерезать себе горло. И тут-то как раз очень неплохо иметь дополнительные гарантии безопасности, вроде того, что сначала надо сходить вниз к соседу и взять у него взаймы нож.
Но мне понятна любовь к сверкающему клинку. Однажды я купила Исайе нож «пума». Он не благодарил меня. Его лицо не выразило никакого удивления. Он осторожно достал из обитой зеленым фетром коробочки короткий кинжал с широким лезвием и спустя пять минут ушел. Он знал, и я знала, и он знал, что я знала, — он ушел, чтобы в подвале под верстаком механика свернуться в клубочек со своим новым приобретением, и что пройдут месяцы, прежде чем он сможет осознать, что нож принадлежит ему.
Теперь нож в ножнах лежит передо мной в коробке из-под сигар. С широкой, тщательно отполированной рукояткой из оленьего рога. В коробке лежат еще четыре предмета. Наконечник гарпуна, из тех, что все гренландские дети находят на заброшенных стоянках и которые, как они знают, положено оставлять археологам, но которые они тем не менее все равно подбирают и таскают с собой. Медвежий коготь, и, как обычно, меня удивляет его твердость, тяжесть и острота. Магнитофонная кассета без футляра, но завернутая в выцветший листок зеленой бумаги для черновиков, исписанный цифрами. Сверху печатными буквами написано слово «Нифльхейм».
Футляр автобусной карточки. Сама карточка вынута, так что он теперь служит рамкой для фотографии. Цветной фотографии, наверняка сделанной «инстаматиком». Летом, должно быть в Северной Гренландии, потому что джинсы мужчины заправлены в камики. Он сидит на камне, освещенный солнцем. Он полураздет, на левой руке — большие, черные водонепроницаемые часы. Он смеется в объектив, и в этот момент видно, что он — каждым зубом и каждой морщинкой, вызванной смехом, отец Исайи.
Уже поздно. Но похоже, это как раз то время, когда все мы, приводящие в движение государственную машину, даем ей последний толчок перед Рождеством, чтобы заслужить то дополнительное вознаграждение, которым в этом году будет замороженная утка и мимолетный поцелуй начальника в щечку.
Так что я открываю телефонную книгу. Государственная прокуратура находится на улице Йенса Кофода.
Я точно не знаю, что скажу Рауну. Может быть, мне просто надо рассказать, что меня не удалось перехитрить, что я не сдалась. Мне надо сказать ему: «Знаешь что, мой пупсик, я слежу за тобой, ты так и знай».
Я готова к любому ответу.
Но только не к тому, который слышу.
— Здесь, — говорит холодный женский голос, — такой не работает.
Я опускаюсь на стул. Мне не остается ничего другого, кроме как тихонько дышать в микрофон, чтобы потянуть время.
— А кто это говорит? — спрашивает она.
Я собираюсь положить трубку. Но что-то в ее голосе меня останавливает. В нем звучит какая-то косность. Ограниченность и любопытство. И тут у меня вдруг рождается вдохновение.
— Смилла, — шепчу я, стараясь вложить как можно больше сладкой ваты между мной и мембраной. — Из «Сауны-клуба Смиллы». У господина Рауна назначено время массажа, которое он хотел бы поменять…
— Этот Раун, он невысокий и худой?
— Как палка, милочка.
— Ходит в широком пальто?
— Как большая палатка.
Я слышу, как у нее учащается дыхание. Я знаю, что у нее в глазах появился блеск.
— Так он из отдела по борьбе с экономическими преступлениями.
Теперь она счастлива. По-своему. Я подарила ей прекрасную рождественскую историю для задушевных подруг к завтрашнему утреннему кофе с булочками.
— Ты просто спасла меня, — говорю я. — Если тебе самой нужен будет массаж…
Она кладет трубку.
Я беру чай и подхожу к окну. Дания — замечательная страна. А полицейские особенно замечательные. И удивительные. Они провожают королевских гвардейцев к дворцу Амалиенборг. Они помогают заблудившимся утятам перейти через улицу. А когда с крыши падает маленький мальчик, то сначала появляются сотрудники отдела по поддержанию общественного порядка. А потом уголовная полиция. И наконец за дело берется отдел Государственной прокуратуры, занимающийся экономическими преступлениями. Это вселяет уверенность в завтрашнем дне.
Я вытаскиваю телефонную вилку из розетки. На сегодня я уже наговорилась по телефону. Механик по моей просьбе повозился немного с проводкой, так что я могу отключить и дверной звонок.
Потом я сажусь на диван. Сначала передо мной проплывают события сегодняшнего дня. Я не задерживаюсь на них. Потом появляются воспоминания из детства, то немного депрессивные, то слегка приподнятые, они также проходят. Потом наступает спокойствие. В этом состоянии я ставлю пластинку. Сижу и плачу. Я оплакиваю не кого-то и не что-то. Свою жизнь я в какой-то мере сама себе создала, и я не хочу ее менять. Я плачу, оттого что есть во Вселенной такая красота, как скрипичный концерт Брамса в исполнении Кремера.
9
Согласно одной научной теории, можно быть абсолютно уверенным в существовании только того, что ты сам узнал на собственном опыте. В таком случае, наверное, очень немногие люди могут быть совершенно уверены в том, что Готхопсвай существует в пять часов утра. Окна, во всяком случае, темны и пусты, улицы пустынны, а в автобусе номер два нет никого, кроме шофера и меня.
Пять часов утра — это какое-то особенное время. Как будто сон достигает дна. Стадия сновидений заканчивается, приближая спящих к осознанию того, что дальше так продолжаться не может. Люди в это время беззащитны, как грудные дети. В это время выходят на охоту крупные звери, в это время полиция выписывает штрафные квитанции за просроченное время стоянки автомобилей.
И в это время я сажусь на «двойку» и еду в Брёнсхой, на улицу Каббелаевай, что находится у парка Уттерслев Мосе, чтобы нанести визит судебно-медицинскому эксперту Лагерманну — с фамилией «как сорт лакрицы», — так он мне представился.
Он узнал мой голос по телефону еще до того, как я успела назвать себя, и быстро назначил время: «В половине седьмого, — сказал он, — сможете?»
И я прихожу около шести. Люди выстраивают свою жизнь при помощи времени. Если его немного изменить, всегда случается что-нибудь наводящее на размышления.
Улица Каббелаевай погружена в темноту. Дома темны. Уттерслев Мосе в конце улицы тоже во тьме. Очень холодно, тротуар стал светло-серым от инея, стоящие возле домов машины покрыты сверкающим белым мехом. Интересно взглянуть на заспанное лицо судмедэксперта.
Только в одном доме окна освещены. Не просто освещены — иллюминированы, а за ними движутся фигуры, как будто здесь со вчерашнего вечера идет придворный бал, который до сих пор не закончился. Я звоню в дверь. Смилла, добрая фея, последний гость перед рассветом.
Дверь открывают пять человек, и делают они это все вместе, одновременно застревая в дверях. Пятеро детей самого разного размера. А внутри дома видны еще дети. Они одеты для вылазки, в лыжных ботинках и с рюкзаками, так что руки у них свободны для драки. У всех молочно-белая кожа, веснушки, из-под зимних шапок выглядывают медно-рыжие волосы, они окружены аурой гиперактивного вандализма.
Среди них стоит женщина с такими же, как у детей, волосами и кожей, но ее рост, плечи и спина как раз для американского футбола. За ней виднеется судебно-медицинский эксперт.
Он на полметра ниже своей жены. Он полностью одет, у него покрасневшие веки и оживленный вид.
Он и бровью не повел при виде меня. Он наклоняет голову, и мы с трудом прокладываем себе путь сквозь крики и несколько комнат, которые выглядят так, будто здесь прошли дикая орда и переселение народов, которые вдобавок к этому, возвращаясь, снова сюда заглянули, потом мы идем через кухню, где приготовлены бутерброды на целый полк, и через дверь, и когда эта дверь закрывается, становится совсем тихо, сухо, очень тепло, и все залито неоновым светом.
Мы стоим в оранжерее, пристроенной снаружи к дому и представляющей собой своего рода зимний сад, и, за исключением нескольких узких дорожек и маленькой площадки с покрашенными в белый цвет металлическими стульями и столом, пол здесь — сплошные грядки и горшочки с кактусами. Кактусами всех размеров, от одного миллиметра до двух метров. Разной степени колючести. Освещенными синими оранжерейными лампами.
— Даллас, — говорит он. — Подходящее место для того, чтобы начать собирать коллекцию. А вообще-то я не знаю, можно ли рекомендовать это место, черт возьми, не знаю. В субботний вечер у нас могло быть до пятидесяти убийств. Часто приходилось работать внизу, рядом с отделением скорой помощи. Там все было оборудовано так, чтобы мы могли проводить вскрытия. Очень удобно. Узнаешь кое-что о пулевых и ножевых ранениях. Моя жена говорила, что я совсем не вижу детей. Так это, черт возьми, и было.
Рассказывая это, он пристально рассматривает меня.
— А вы рано пришли. Нам-то все равно, мы все равно уже на ногах. Жена отдала детей в детский сад в Аллерёде. Чтобы они бывали в лесу. Вы знали этого мальчика?
— Я дружила с его семьей. В первую очередь с ним.
Мы садимся друг против друга.
— Чего вы хотите?
— Вы дали мне свою карточку.
Этого он просто не слышит. Я понимаю, что передо мной человек, который слишком много повидал, чтобы ходить вокруг да около. Если он и захочет что-нибудь рассказать, то только в обмен на искренность.
Поэтому я рассказываю ему о том, что Исайя боялся высоты. О следах на крыше. О моем визите к профессору Лойену. О следователе Государственной прокуратуры Рауне.
Он зажигает сигару, глядя на свои кактусы. Может быть, он не понял, что я ему рассказала. Я сама не уверена в том, что понимаю.
— У нас, — говорит он, — единственный нормальный институт. В других возятся какие-нибудь четыре человека, и им не удается выбить денег даже на пипетки и на белых мышей, которым они должны прививать свои клеточные культуры. У нас — целое здание. У нас есть патологоанатомы, и химики, и генетики судебно-медицинской экспертизы. И целая куча всего в подвале. У нас есть студенты. У нас двести сотрудников, черт побери. За год у нас три тысячи дел. Те, кто сидит в Оденсе, видели, может быть, не более сорока убийств. Здесь, в Копенгагене, у меня было тысяча пятьсот. И столько же в Германии и США. Если в Дании и найдется три человека, которые могут назвать себя судебно-медицинскими экспертами, то двое из них — это я и Лойен.
Рядом с его стулом стоит кактус, напоминающий по форме цветущий пень. Из зеленого, неуклюжего, безжизненного колючего растения вырастает вспышка пурпурного и оранжевого.
— На следующее утро после того, как привезли мальчика, у нас была запарка. Пьяные за рулем, застолья на службе по случаю приближающегося Рождества. Каждый день в четыре часа полиция хочет иметь протокол, черт возьми. И в восемь я начинаю осматривать мальчика. У вас не очень слабые нервы? У нас ведь существуют свои правила. Проводится внешний осмотр тела. Мы смотрим, нет ли клеток эпидермиса под ногтями, спермы в прямой кишке, а потом вскрываем и смотрим внутренние органы.
— Полиция присутствует?
— Только в исключительных случаях, например если имеются серьезные основания предполагать убийство. Не в подобном случае. Здесь все было стандартно. На нем были брюки из водоотталкивающей ткани. Я рассматриваю их и думаю про себя, что это вообще не самая подходящая одежда для прыжков в длину. У меня есть одна маленькая хитрость. Из тех, которые со временем появляются у каждого профессионала. Я засовываю горящую электрическую лампочку в штанины. Штаны из магазина «Хелле Хансен». Добротная вещь. Сам такие ношу, когда работаю в саду. Но на штанине на уровне бедра перфорация. Я осматриваю мальчика. Чистая рутина. И обнаруживаю на теле маленькое отверстие. Мне бы следовало заметить его при внешнем осмотре, я вам честно говорю, но что уж там, все мы люди. Тут я задумываюсь. Потому что никакого кровотечения не было, и ткани не сократились. Вы понимаете, что это значит?
— Нет, — говорю я.
— Это значит, что как бы там это отверстие ни появилось, но случилось это после того, как его сердце перестало биться. Тогда я смотрю внимательнее на одежду. По краям отверстия виден след, и тут меня осеняет. Я беру иглу для биопсии. Такая полая канюля, очень большая, которая насаживается на ручку и загоняется в ткань, чтобы взять пробу. Подобно тому, как геологи берут пробы почвы. Широко используется в институте Августа Крога спортивными врачами. И она подходит. Черт побери. Ободок на штанине мог появиться, потому что кто-то торопился и загнал ее со всей силой.
Он наклоняется ко мне:
— Готов поклясться, что кто-то брал у него биопсию мышц.
— Врач скорой помощи?
— Я тоже так подумал. Это было, черт возьми, совершенно ни к чему, но кто же еще? Поэтому я звоню, чтобы узнать. Говорю с шофером. И с врачом. И с тем из наших сотрудников, кто принимал тело. Они клянутся и божатся, что ничего подобного не делали.
— Почему Лойен не рассказал мне об этом?
В первую минуту он хочет объяснить мне это. Потом доверительность между нами исчезает.
— Это, наверное, случайность.
Он выключает лампы. Мы сидим, окруженные ночью со всех сторон. Теперь уже заметно, что, несмотря ни на что, появился все-таки какой-то дневной свет. Наступает тишина. Дом беззвучно глотает воздух, чтобы отдышаться перед следующим армагеддоном.
Я прохожу по узким дорожкам. В кактусах есть какое-то упрямство. Солнце не хочет, чтобы они росли, ветер пустыни не хочет, чтобы они росли, засуха не хочет, ночные заморозки не хотят. И все равно они пробиваются наверх. Они ощетиниваются своими колючками, прячась за своей плотной оболочкой. И не сдаются ни на миллиметр. Я чувствую к ним симпатию.
Лагерманн похож на свои растения. Может быть, именно поэтому он и собирает кактусы. Не зная истории его жизни, я догадываюсь, что ему, чтобы выбраться к свету, пришлось пробиваться через несколько кубических метров камней.