Дело прошлое, много воды утекло, а баба Оля, оставшись и сама без ничего после ухода профессора, ни рабочего стажа, ни перспектив на пенсию и ни копейки в зубы, а также в проходной комнате (фотограф с географом быстро заняли изолированную после ухода отца, так называемый кабинет, раньше они с детьми жили в запроходной, теперь пошли на расширение, что способствует семейной жизни, а баба Оля как спала на диване в гостиной, так там и застряла), она теперь по своей новой профессии много топала и шлепала по лужам, будучи страховым агентом, колотилась у чужих дверей, просилась внутрь, оформляла на кухнях страховые полисы, вечно с пухлым портфелем, добрая; нос потный, зоб как у гуся-матери.
Некрасивая, болтливая, преданная, вызывающая у посторонних людей полное доверие и дружелюбие (но не у своей дочери, которая ни в грош не ставила мать и полностью оправдывала ушедшего папу) — такова была баба Оля и совсем не жила для себя, забивая голову чужими делами и попутно тут же при знакомстве рассказывая свою историю блестящей певицы из консерватории, которая вышла замуж и уехала с мужем по его распределению в заповедник Тьмутаракань, он там делал диссертацию, а она родила и т. д., в доказательство чего баба Оля даже исполняла фразу из романса «Мой голос для тебя и ласковый и томный», хохоча вместе с изумленными слушателями, которые не ожидали такого эффекта, поскольку в буфете начинали звенеть стаканы, а с подоконника срывались голуби.
Дочь-то, разумеется, а также и внуки не выносили бабы Олиного пения, поскольку из бабы Оли в консерватории растили оперную, а не комнатную певицу, причем редкого тембра драматическое сопрано.
Однако и на старуху бывает проруха, и в данном случае баба Оля как-то не выдержала бремени и хлопот от бесплодных звонков по чужим подворотням и вдруг завеялась в кино лично для себя: там тепло, буфет, картина иностранная и, что интересно, множество сверстниц у входа, таких же теток с сумками.
Какой-то как бы шабаш творился у дверей маленького кинотеатра, и баба Оля, кривя душой и уговаривая себя хоть немного отдохнуть, потопала неудержимо, влекомая странными чувствами, к кассе, купила себе билет и вошла в чужое теплое фойе.
У буфета толпились люди, была и молодежь парочками, и баба Оля тоже взяла себе какой-то сомнительной сладкой водички, бутерброд и якобы пирожное за бешеные деньги, гулять так гулять, а затем, утершись клетчатым платком мужа, в непонятном волнении она вместе с толпой вошла в зал, села, сняла с себя меховую кубанку на резиночке, шарф, расстегнула зимнее обдерганное пальто, когда-то шикарное, синий габардин и чернобурка, в зеркало лучше не смотреться, — и тут погас свет и возник рай.
Баба Оля увидела на экране все свои мечты, себя молоденькую, тоненькую как тростинка в заповеднике, с чистым личиком, а также увидела своего мужа, каким он должен быть, и ту жизнь, которую она почему-то не прожила.
Жизнь была полна любви, героиня умирала, как мы все умрем, в бедности и болезнях, но по дороге был вальс при свечах.
В конце баба Оля плакала, и все вокруг сморкались, и потом, еле перебирая ногами, баба Оля отправилась снова собирать дань как трудовая пчела, опять поцеловала две запертые двери и, сломавшись на профессиональном поприще, поползла домой.
Автобус со слезящимися стеклами, парное метро, одна остановка пешком, третий этаж, густой домашний запах, детские голосишки в кухне, родное, любимое, знакомое — стоп.
И вдруг баба Оля, как наяву, увидела перед собой полное нежности и заботы лицо Роберта Тейлора.
Назавтра она опять мчалась в тот район пораньше с утра, застала клиентов на дому, собрала с них деньги, завязала еще несколько знакомств на кухнях в тех же коммуналках, приглашая людей выгодно застраховать жизнь и еще по дороге в качестве приза получить компенсацию за все ушибы, переломы и операции, что самое заманчивое, и люди охотно ее слушали, задумывались о судьбе, дело продвигалось, и затем баба Оля опрометью кинулась в знакомый кинотеатр на утренний сеанс.
Там, однако, шел уже другой фильм, детский.
Тем не менее у кассы баба Оля застала одно полузнакомое лицо, вчерашнюю бабульку в каракулевой папахе, еще довольно молодую, бабулька тоже прилетела в этот кинотеатр с утра пораньше и теперь, обездоленная, спрашивала, где висит киноафиша, явно чтобы пробраться в другое кино, где демонстрируется любимая картина.
Баба Оля насторожила ушки, переспросила, поняла суть вопроса и назавтра — только назавтра — в одиночестве засеменила на свидание с любимым и опять вернулась в тот волшебный мир своей другой жизни.
При этом она уже меньше стеснялась других бабулек и в том числе себя и на выходе видела счастливые заплаканные лица и сама утиралась большим мужским носовым платком, оставшимся ей на память, как осталось ей на память мужское шерстяное белье, так называемое егерское белье, и она поддевала это белье в морозы, а также и кальсоны на ночь, а дочь носила в школу папины клетчатые рубашки под сарафан: надо жить!
— О господи, — думала честная и чистая как горный хрусталь баба Оля, — что со мной, какое-то наваждение. И главное, эти старухи бегают с сеанса на сеанс, кошмар…
Сама она себя старухой не чувствовала, у нее еще многое было впереди, мало ли: бабу Олю ценили на работе, уважали клиенты, она содержала теперь семью и даже купила детям аквариум и ездила с ними на птичий рынок за рыбками, надеясь забыть ТО, главное (баба Оля умела управлять своими страстями, умела жертвовать собой, в Тьмутаракани например).
Однако ни фига не вышло, говорила себе баба Оля после очередного посещения клиентов на дому: о чем бы ни говорили, она обязательно снова и снова вворачивала любимое имя, Роберт, название фильма («Мост Ватерлоо») и подробности жизни актеров.
Люди пытались рассказывать ей о своем, а баба Оля опять упоминала, допустим, позавчерашний сеанс и в каком кинотеатре дальше пойдет картина.
Она уже сама чувствовала, что скатывается куда-то вниз, особенно в глазах клиентов, что она уже не так прилежно внимает всем этим историям, не так заинтересованно, как раньше, обсуждает их квартирные интриги, суды, измены, планы, а что она уже слушает все это как бы машинально, кивая и хлюпая носом в поисках носового платка, но что сквозь всю эту дребедень, накипь, пену жизни просвечивает то, главное, муки ЕГО. И, попутно, муки ЕЕ.
И наконец баба Оля окончательно определилась в жизни.
Она плюнула на все условности.
И главнейшей своей задачей баба Оля почитала теперь не страхование и не сбор взносов, а внушение погруженным в персть земную клиентам, именно что внушение мысли, что есть иная жизнь, другая, неземная, высшая, сеансы, допустим, девятнадцать и двадцать один, кинотеатр «Экран жизни», Садово-Каретная.
Глаза ее при этом сияли сквозь толстые очки.
Зачем и почему она это делает, баба Оля не знала, но ей было необходимо теперь нести людям счастье, новое счастье, нужно было вербовать еще и еще сторонников «Робика», и она испытывала к редким новобранцам (новобранкам) нежность матери — но, с другой стороны, и строгость матери, была их проводником в том мире и охранителем от них правил и традиций. У нее уже имелась толстая тетрадка с переписанными из газет статьями о Роберте Тейлоре и Вивьен Ли.
Там же были вклеены портреты и кадры из фильма, тут поработал никуда не годный зять под красным фонарем в своей сомнительной фотолаборатории: с паршивой овцы!
Худо было то, что орды теток и бабок слетались на священнодейства, это уже был какой-то содом и гоморра, рыдания, истерики, ходили по рукам поэмы.
Был установлен день рождения «Робика», и они отмечали это свое рождество в фойе кинотеатров, пили кагор и беленькую, шумели перед сеансом, а баба Оля, как строгий жрец, праздновала одна дома на кухне.
Встречаясь, они рассказывали друг другу как было, баба Оля же не допускала до себя эти их пустяки, хранила свою тайну, но в тиши ночей сама писала стихи и потом неудержимо поверяла их своим клиентам, выбрав момент.
Не бабулькам же декламировать, им прочтешь, они тут же читают тебе в отместку доморощенные глупости типа «И много девушек так сладко перещупал», тьфу!
Баба Оля проборматывала свои возвышенные стихи особо избранным клиентам. Она торопилась, шмурыгала носом, очки заплывали слезой.
Слушатели маялись, глядели в сторону, как тогда, когда она, расчувствовавшись, пела в полную мощь, и баба Оля понимала всю неловкость своего положения, но ничего не могла с собой поделать.
Где, когда и как постигает человека страсть, он не замечает и затем не способен себя контролировать, судить, вникать в последствия, а радостно подчиняется, наконец найдя свой путь, каким бы он ни был.
«Это безобидно, — твердила себе баба Оля, счастливо засыпая, — я умная женщина, а это никого не касается, это, наконец, только мое дело».
Где, когда и как постигает человека страсть, он не замечает и затем не способен себя контролировать, судить, вникать в последствия, а радостно подчиняется, наконец найдя свой путь, каким бы он ни был.
«Это безобидно, — твердила себе баба Оля, счастливо засыпая, — я умная женщина, а это никого не касается, это, наконец, только мое дело».
И она вплывала в сновидения, где один раз даже проехалась с Робертом Тейлором на открытой машине, оба они сидели на заднем сиденье, больше в ЛАНДО никого не было, даже шофера, и ОН полуобнимал плечи бабы Оли и преданно сидел рядом.
Вот кому расскажешь такое!
Однажды только был позорный момент, потому что не шляйся ночами (как сказала дочь-географ)!
Баба Оля шла развинченной походкой после сеанса где-то у черта на куличках, чуть ли не у Заставы Ильича — охота пуще неволи, — и ее обогнал молодой мужчина, высокий, полный, в шапке-ушанке с опущенными ушами (а баба Оля шла по-молодому, кубанка набекрень, и чуть ли не пела в мороз, напевала «Растворил я окно»), и этот молодой человек на ходу, обогнав бабу Олю, заметил:
— Какая у вас маленькая нога!
— Шшто? — переспросила баба Оля.
Он приостановился и задал вопрос:
— Размер ноги какой?
— Тридцать девять, — удивленно ответила баба Оля.
— Маленькая, — печально откликнулся молодой человек, и тут баба Оля ринулась мимо него домой, домой, к трамваю, хлопая портфелем.
Но затем, ночью, уже по трезвом размышлении, жалкий и больной вид молодого человека, его шаркающие подошвы, небритый, запущенный облик и тем более темные усики смутили бедную бабу Олю: кто это был?
Она пыталась сочинять о нем известные истории типа мама умерла, нервное потрясение, уволился, сестра с семьей не заботится и гонит и так далее, но что-то тут не совпадало.
Баба Оля, несмотря на упреждающие крики дочери, следующим вечером опять поехала на фильм туда же, на тот же сеанс.
И она начала понимать, посмотрев еще раз на Тейлора, кто встретился ей на темной улице после кино, кто это шел больной и запущенный, тоскующий, небритый, но с усиками.
И действительно, если подумать, кто еще мог таскаться искать свою любимую, когда о ней забыли в целом мире, кто мог бродить по такому месту, как Застава Ильича в 1954 году, какой бедный и больной призрак в маловатом пальто, брошенный всеми, бродил, чтобы явиться на мосту Ватерлоо самой последней душе, забытой всеми, брошенной, используемой как тряпка или половик, да еще и на буквально последнем шагу жизни, на отлете…
Как Пенелопа
Жила-была девушка, обыкновенная, ничем не примечательная, никому особенно не нужная, кроме мамы. Никто на эту девушку не обращал внимания, не дарил ей цветов (мама на день рождения не в счет).
Девушка к этому привыкла. Она была какая-то несуразная, слишком высокая, но не такая как модель; чего-то не хватало.
Может быть, сказывалась ее сдержанность, даже какая-то суровость. Она училась в малоизвестном университете на факультете, как она выражалась, «елок и палок». Туда на бесплатное место было поступить много проще, и в дальнейшем наша незаметная девушка должна была затеряться в лесах, работать по учету этих елок-палок и сидеть в какой-нибудь конторе, оформлять бумажки.
Они пока что жили с мамой в своей маленькой квартире в блочном доме на четвертом этаже. Все было как у всех, нормальное существование, только одна квартира по дороге наверх была как страшная пещера — там жила семья настоящих разбойников, они держали в страхе всех соседей. Там происходили вечные войны, даже стены и полы дрожали от стуков и грохота. Девушка проходила мимо сильно помятой железной двери нижней квартиры всегда с бьющимся сердцем. Тамошняя мать со своим кипящим семейством вечно справляла ежедневные праздники жизни, и иногда этот бешеный карнавал вываливался, как из мясорубки, на лестницу с песнями, драками и криками «убивают».
Девушка боялась их, и на улице тоже всех боялась, одевалась потемнее, шапку натягивала до бровей, сутулилась. Приходилось ведь поздно возвращаться с языковых курсов, у них в елочном университете завели такое довольно недорогое обучение в расчете на мировой авторитет родных лесных запасов и на их дальнейшую распродажу за кордон. Девушка восприняла этот дар судьбы с полной серьезностью и зубрила английский каждую свободную минуту. Мама ей помогла, рассказав о методе обучения дедушки Ленина — сначала этот малоизвестный Ленин переводил полстраницы на русский и тут же переваливал переведенный кусок обратно на иностранный. Данный метод пригодился нашей девушке, которую звали Оксана. Имя у нее было торжественное и красивое, но сама девушка считала, что она ему не соответствует, ей больше бы подошло простое «Лена» или «Таня». Или, на худой конец, церковное «Ксения».
Оксана пыхтела, переводя лесотехнические тексты туда-сюда, осваивала английские названия пород деревьев, все эти «дубы» (oaks), «березы» (birches) и «ивы» (willows), а также искала такие редкостные для англичан термины, как «сплав», «трелевка» и «лесоповал». Ни больше ни меньше как учащихся готовили к каторжной работе в лесах Англии, чтобы потом гнать бревна по Темзе, а там и без нас безработица, роптали другие посетители курсов, которые хотели освоить прежде всего разговорную речь.
Мама ее пока что пребывала без работы, хотя уже не претендовала на то, чтобы быть редактором, а пыталась устроиться хотя бы корректором. Она пробовала звонить по объявлениям, и ей предлагали рукописи для редактирования на испытательный срок, полагалось все сделать быстро, за две недели — в первом случае перевод романа в двух томах, затем фантастический боевик нашей авторши мелким шрифтом пятьсот страниц и наконец перевод учебника по фармакологии, часть первая и вторая. Мама Оксаны сначала хохотала над этими текстами и цитировала самые удачные места Оксане (особенно отличался фантастический боевик со словами «по улице шла прохожая» и «он сел на стул за стол»). Потом мама пыхтела, не спала ночей, исправляла все до запятых, а как же. А затем каждый раз ей приходилось вызванивать заказчиков и выслушивать одно и то же от их секретарш: «Спасибо, вы не прошли испытательный срок». Оксана плохо относилась к этим издательствами, справедливо подозревая, что таким образом они вообще обходятся бесплатной и высокопрофессиональной редактурой. А ее мама, наоборот, горевала, что утратила профессиональный уровень.
Чтобы как-то прокормиться, мама Оксаны, Нина Сергеевна, устроилась охранницей-уборщицей в какой-то учебный центр для детей и проводила там время у дверей в фанерном закутке, вместе с большой перекормленной дворняжкой, которая в основном лежала на ватном одеяле и нервно брехала в ответ на каждую повышенную интонацию педагогов в процессе обучения. «А теперь, дети, все смотрим на меня, я говорю, на-ме-ня!» — «Рр-гав!»
А потом даже и эта небогатая, не очень веселая жизнь резко изменилась в худшую сторону: в один прекрасный вечер раздался междугородний трезвон и слова «Будете говорить с Полтавой». Это оказалась мама первого мужа Нины Сергеевны, погибшего еще в молодости. То есть бывшая свекровь с Украины. С которой много слез было пролито и которая иногда приезжала навестить свою бывшую невестку, даже когда та вышла замуж и родила Оксаночку. На такой случай Клавдия эта Ивановна явилась в Москву и привезла в качестве подарка рюкзак мальчиковых вещей на вырост и самое дорогое — одеяльце своего десятилетнего внука Миши. Клавдия Ивановна затем потеряла и второго сына, водителя, чей ребенок Миша так и остался жить у нее, поскольку его, в свою очередь, так называемая мать вскоре вышла замуж и уехала не куда-нибудь, а с мужем на его историческую родину, в Израиль. Мише было уже четырнадцать лет, и он отказалася наотрез переезжать туда с мамой, тут друзья, школа, и он остался при бабушке Клавочке. Маленькой Оксане потом приходилось много лет носить перешитые на другую сторону мальчиковые рубашки и даже праздничный изумрудный пиджачок Миши с ватными плечами, от чего она плакала. Такая сложнейшая семейная история стояла за этим полночным звонком. Оксана терпеть не могла этого заочного Мишу, которого всегда одевали в коричневые и почему-то зеленые колючие шерстяные штаны.
Бывшая свекровь сообщила Нине Сергеевне, что Мишу грозились убить за долги, отобрали у него все, переписали на себя его фирму, и Клаве пришлось ради него продать свою квартиру и переехать на дачный участок, но дом там фанерный, потом в товариществе отключили воду и электричество, в колодец на улице кто-то насыпал мусор, дрова кончились, собирала по улицам ветки, но они сырые, не горят. Холод лютый в декабре, пошел снег-то, талдычила старушка деревянным голосом, приехала в город, получила пенсию, в свой бывший дом боялась показаться, а то, Миша сказал, возьмут тебя заложницей, сиди тихо. Ела в кафе щи и гарнир макароны, потребовали за них большие деньги. Затем бабушка деревянным голоском пожелала всем, Ниночке и Оксаночке, счастья в наступающем году и замолкла. Тут мама Нина прокашлялась и позвала Клавочку приехать, продиктовала ей адрес (в переговорном пункте возник переполох, бабушке потребовалась ручка и бумажка), и Нина Сергеевна затем деловито попросила перезвонить и сообщить номер поезда и время прибытия. После чего она положила трубку и вытаращила свои и без того большие глаза в пространство. Ее длинная нескладная дочь сидела неподвижно.