Инна Гофф: Рассказы - Инна Гофф 8 стр.


– И лично товарищ Кульков, – добавил Санька.

– Нет, Кулёк, ничего не выйдет, – сказала Нонна. – Я устала. Слышишь, как хриплю?

Она положила руку на плечо Гордеева, коснулась пальцами его шеи за отворотом свитера.

– Ты не простынешь? – спросила она. – Тебе нельзя!

– Ему нельзя, а мне можно, – сказал Кульков ядовито. – Слушай, Гордый, ты хоть ценишь, как она к тебе относится?

– Просто я его люблю, – сказала Нонна.

– Вот как! – сказал Кульков. Он сделал вид, что удивлен этим открытием.

Гордеев выкатил из-под углей картофелину, принялся ее очищать. По его лицу было видно, что откровенность Нонны ему неприятна.

Они были одни у костра, – дядя Миша и Вася тактично оставили их втроем и возились возле катера, готовясь в обратный путь.

– Слушай! А ты тихий-тихий, а меня перехитрил, – сказал Кульков. – Я ведь сам был в нее влюблен!

– Да, тут ты промазал, – сказал Гордеев и, зло сощурясь, бросил недочищенную картофелину в кусты. – Она – как тот вальдшнеп, что улетел от тебя за протоку. А тебе остается сказать: «Пусть живет!»

– С кем? – сострил Кульков. И сам почувствовал, что не к месту.

Ее глаза наполнились слезами, дрогнули губы. Она еще пыталась сдержаться, сглотнула стоявший в горле комок. И припала к плечу Гордеева, его серому свитеру.

– Что я такого сказал? – спросил Кульков, испытывая странную неловкость. Так неловко чувствует себя человек, со смехом войдя в дом, где людям не до шуток.

– Ты ни при чем, – сказала Нонна. Она вытерла глаза и улыбнулась ему сквозь слезы. – Просто такая нелепая жизнь…

И снова катер шел наперерез волнам, далеко позади оставив тихие синие протоки с коричневыми «мартышками» камыша, осенним золотом дубов и шелестом опавших листьев. Быстро смеркалось, и густое брусничное зарево растекалось на западе, окрашивало воду. Плыли молча. Нонна ловила рукой летящие брызги. Другая ее рука лежала в руке Гордеева. Вдруг она запела, сначала тихонько, потом громче. Она пела для себя самой, не заботясь о том, что ее слушают:

У нее был низкий, глубокий голос красивого тембра. Кульков слушал ее и жалел, что не был на ее концерте. Не видел ее в том черном кружевном платье. Впрочем, и такая, в стеганой кухлянке и цветастом платочке, она нравилась ему. Пожалуй, ни одна женщина не нравилась ему так, как эта, пришедшая из его детства. Для чего? «Чтобы тебя повидать»… Ну вот и повидались. А любит она другого. Что она в нем нашла?

«Меня так не любили, – думал Кульков. – Никто. Даже Зина… В чем тут дело?.. Должно быть, в том, что я не внушаю им жалости. Нонка любит его потому, что жалеет…»

Гордеев сидел, подняв воротник суконной куртки. Он слушал Нонну серьезно, чуть отрешенно. Кульков подумал, что, в сущности, совсем не знает этого молчаливого человека. Он пытался вызвать в себе жалость к Гордееву, но ощутил только острую, болезненную зависть…

По дороге ехали уже в полной темноте. Отмелькали огоньки Сарбая.

Шёметом, Вася! Забросим их к речному вокзалу и жмем в институт. Задача ясна?

– Есть к речному, – сказал Вася. Стрелка спидометра колебалась на отметке сто, клонясь к ста двадцати, когда начался асфальт.

Вега дремала, положив голову на колени Кулькову. Сзади ехали тесно – захватили с собой дядю Мишу.

«Ничего, в тесноте, да не в обиде», – думал Кульков. Он думал обо всем сразу – о предстоящей лекции, – он читал хорошо, бывало, что студенты даже аплодировали ему… О том, что придется слетать на той неделе в Москву, – вызывают на совещание. И о том, что, пожалуй, сегодня был слишком резок. Не стоило так говорить с этим Фокиным… Все же зам. главного! Но когда же он научится четко излагать свои мысли? И эта дурацкая манера – «я вам еще раз повторяю, Николай Семенович»… Как будто это он, Кульков, такой непонятливый…

Он думал и о том, что завтра состоится ответный матч, его команда играет с командой «Топаз», своим главным соперником. Надо пойти поболеть за своих. Тем более что после каждой забитой шайбы они бросают взгляд на директорскую ложу, там ли он…

«Всё надо, надо, – думал он. – И всем я что-то должен. Конечно, я вправе требовать… Но что такое – право требовать в сравнении с правом просить?.. Что выше, человечнее этого права?..»

– Спасибо, Кулёк, – сказала Нонна. – Я очень рада, что повидала тебя…

Они стояли у речного вокзала, светившегося зеленым и красным неоновым светом. Он вышел из машины и обеими руками пожал ее маленькую холеную руку.

– Извини, что не могу проводить…

– Отойдем на минуту, – сказал Гордеев. Они отошли в сторону на два шага.

– У меня к тебе просьба, – сказал Гордеев. И чиркнул спичкой, закуривая.

Кульков почти не удивился. Он все время подспудно ждал этой минуты. Ждал и боялся. Но вот она наступила, эта минута, и он вместо разочарования ощутил облегчение… Все правильно. Он директор завода. У директора положено что-нибудь просить. Это, пожалуй, немножко грустно, но зато все стало на свои места. «Чтобы тебя повидать…» – вспомнил он.

– Выкладывай, только быстро, – сказал Кульков-директор. – Я сегодня добрый…

– Она там болтала разные глупости, – сказал Гордеев. – Не обращай внимания. И никому про это не говори… Ну, что мы ездили на острова…

– И это все? – спросил Кулёк.

– Все, – сказал Санька. И протянул ему руку: – Ну, бывай…

Это не означало, что он приглашал Кулькова к себе на чашку чая.

Касаткины

Касаткины живут в нашем доме уже второй год На нашей даче это единственные соседи – семья ласточек. В прошлом году их постигло несчастье: птенец выпал из гнезда. Я думала, что в этом году они поселятся в другом месте. Но они вернулись весной и, слегка подремонтировав свою квартиру, пустовавшую с осени, поселились опять у нас под крышей.

Наступила пора любви и веселья, кружения в голубом поднебесье. Как высоко они летали, как гонялись друг за другом! С каким озорным писком носились под вечер над родным гнездом! В ту пору мы часто теряли их из виду и никогда не знали – там, высоко в небе, наши ласточки или чужие.

Потом наступила пора забот. Легкое ли это дело – четыре рта! Четыре постоянно голодных разинутых желтых рта! С утра дотемна петляли Касаткины вокруг дома, подлетали по очереди к гнезду, садились на край, балансируя длинными раздвоенными хвостами, и снова взвивались в небо.

Сколько рейсов за день! В основном доставалось старику Касаткину. Он трудился для семьи буквально не покладая крыльев, и если присаживался на мгновение на один из двух проводов, протянутых к столбу напротив окна, моментально получал выговор от Касаткиной. Должно быть, она называла его лентяем, бездельником, черствым эгоистом.

В довершение всего она оставляла гнездо и сама взмывала в небо, чтобы увлечь за собой нерадивого, с ее точки зрения, супруга и тем самым окончательно посрамить его. Впрочем, вскоре Касаткиным стало не до ссор. Они очень уставали. Часам к трем пополудни, когда у птенцов наступал «тихий час», мать и отец сидели на проводах вблизи дома – один выше, другой ниже – и отдыхали, не глядя друг на друга, не общаясь, как отдыхают очень усталые люди.

Июль перевалил за середину. Уже завязались гроздья на рябинах, огурцы на грядках выбросили плети, ярко цвели маки. Пахло цветущей липой и сеном, разбросанным для просушки. По ночам гремели грозы, будили детей и птиц.

Наши птенцы росли. Укрупнялись. Из гнезда виднелись их большие головы с разинутыми клювами, белые нагрудники, щеки. Однажды под вечер у Касаткиных поднялся переполох. Резкий тревожный писк, мелькающие крылья, суета. Выглянув за калитку, мы увидели котенка. Перепуганного насмерть соседского котенка по имени Алтын. Шерсть на его выгнутой спине топорщилась от страха – Касаткины пикировали на него с пронзительным писком, пытаясь клюнуть. Мы были удивлены не меньше Алтына. Мы не знали, что утром наше гнездо впервые опустеет. Мы не знали, что завтра у наших ласточек большой день. Но они знали об этом и готовились к этому дню. Что если малыши не вылетят из гнезда, а выпадут из него?! Ни одной кошки, даже самой маленькой, не должно быть в квадрате первых полетов. Ни одной!

Гнездо опустело. Они уже все летали. Сначала недалеко, невысоко – над крышей, над поселком. Они любили вечерние полеты. Их обучал отец. Птенцы были меньше родителей, с короткими хвостами. Они часто-часто махали крыльями, не доверяя их силе. И все же это было удивительно, что они полетели!..

Как-то тихим летним вечером, когда солнце еще висело над соседским садом, а в нашем дворе сладко пахло раскрывшейся к ночи маттиолой, ласточки улетали и возвращались к дому, отдыхали на проводах. Вдруг один из птенцов юркнул в гнездо. Его хватились не сразу. Выводок улетел. Ласточки летели низко над вишнями, как будто ныряя в воздухе. Это был уже вполне слаженный групповой полет. Вскоре они скрылись из глаз. Но затем одна из ласточек вернулась. Это был отец Касаткин. Он сел на провод напротив гнезда и негромко позвал. Птенец отозвался. И начался разговор. Старший Касаткин убеждал, уговаривал, звал летать. Младший не соглашался. Это длилось несколько минут. Потом отец взмахнул крыльями – как руками развел – и улетел. Некоторое время небо над домом было пустынно. Птенец в гнезде молчал. Пахло маттиолой. Солнце опустилось за деревья, и небо стало лимонно-желтым. И вдруг словно маленькие черные ножницы вспороли воздух. Это вернулась мать.

Как-то тихим летним вечером, когда солнце еще висело над соседским садом, а в нашем дворе сладко пахло раскрывшейся к ночи маттиолой, ласточки улетали и возвращались к дому, отдыхали на проводах. Вдруг один из птенцов юркнул в гнездо. Его хватились не сразу. Выводок улетел. Ласточки летели низко над вишнями, как будто ныряя в воздухе. Это был уже вполне слаженный групповой полет. Вскоре они скрылись из глаз. Но затем одна из ласточек вернулась. Это был отец Касаткин. Он сел на провод напротив гнезда и негромко позвал. Птенец отозвался. И начался разговор. Старший Касаткин убеждал, уговаривал, звал летать. Младший не соглашался. Это длилось несколько минут. Потом отец взмахнул крыльями – как руками развел – и улетел. Некоторое время небо над домом было пустынно. Птенец в гнезде молчал. Пахло маттиолой. Солнце опустилось за деревья, и небо стало лимонно-желтым. И вдруг словно маленькие черные ножницы вспороли воздух. Это вернулась мать.

Она села на провод напротив гнезда и тоже звала, сердилась, требовала. Но птенец пищал что-то капризно и не отел вылетать. Посидев секунду, словно в раздумье, Касаткина улетела. Вскоре она вернулась. В клюве у нее была муха. Птенец радостно закричал: «Мне! Мне!» Он забыл, что остальные летают и в гнезде, кроме него, никого нет.

Ласточка улетала и возвращалась, подкармливая слабенького, пока отец где-то летал с остальными, осваивая вечерние полеты. Мать как будто решила: «Ну, ладно уж. Подкормлю тебя, раз ты такой у меня хилый!..»

Для нас уже стало привычным, выйдя из дому поутру, задрать голову и посмотреть, что делается там, под крышей, у наших соседей. Может быть, и они с интересом наблюдали за нами, кто знает!

В солнечный полдень, собравшись на речку, я стояла у ворот, ожидая, пока дочка разыщет свою купальную шапку.

День был жаркий, безветренный. В синем небе стоял автограф летчика – самолета уже не было видно, только белая, круто изогнутая петля. Поблизости от нас аэродром. Самолеты летают часто, как говорит бабушка Даша – «всех сортов».

Мой взгляд привычно обратился вверх, и я увидела Касаткину. Она держала что-то в клюве. Что-то светлое и трепещущее.

Я вгляделась. Это была пушинка. Наша соседка вела себя как-то странно. Она выпускала пушинку из клюва и снова ловила ее, медленно плывущую в воздухе. И, поймав, подлетала к гнезду, садилась на край и отлетала снова. И снова все повторялось. Вот пушинка выпущена из клюва. Ее мягко сносит ветер. Ласточка ловит ее – и к гнезду.

Только теперь я заметила, что на проводе сидит птенец ласточки и внимает уроку, буквально раскрыв клюв.

Чему она обучала его? Как надо строить гнездо? Кормить детей?..

Это все было в июле. А сейчас август. Они выросли, наши ласточки. Их уже трудно отличить от родителей. Они летают далеко и высоко. Весь день они пропадают где-то. Ветер шевелит клочок сухой травы или сена, свисающий из гнезда. Оно не из глины, потому что наши соседи не городские стрижи, а деревенские ласточки. Впрочем, одеты они изысканно: в черных фраках с длинными, как у дирижеров, фалдами. Это очень изящные птицы. И они очень современны по форме. Их вытянутые линии так совершенны, что, глядя на них, вспоминаешь последние модели самолетов и автомашин.

Я стою задрав голову. Шарю глазами в пустом небе. Почему-то мне казалось, – когда птенцы выведутся, они еще долго будут пастись возле дома, как пасутся цыплята. Что летать – это потом, когда-нибудь, постепенно…

Но чудо свершилось. Рожденные летать, они не выползли из гнезда, а вылетели. И – улетели!

1966

Запах смородины

Хирург был большой грузноватый человек, с ясными, веселыми глазами. Когда он уехал отдыхать, Марине Сергеевне, сестре из терапии, показалось, что больничный городок сразу опустел. Стало неинтересно выходить по вечерам на крыльцо и сидеть допоздна, пока не погасят свет во всех корпусах, кроме детского инфекционного.

Бывало, сидишь так, а хирург проходит мимо своей неторопливой походкой, остановится, крикнет издали:

– Марине Сергеевне привет!

– Добрый вечер! – откликнется Марина Сергеевна и заалеет лицом, будто ей не тридцать пять, а всего лишь семнадцать. – Далеко ли ходили, Андрей Иванович?

Иной раз после такого вопроса он приближался неторопливо, останавливался у крыльца, и они с полчаса беседовали о том о сем, и все время при этом он оглядывался по сторонам, словно искал повода, чтобы уйти, а она торопливо придумывала, о чем бы еще поговорить, чтобы он постоял подольше…

– Жениться вам надо, Андрей Иванович! – говорила она, смеясь басовитым хохотком, и он, улыбаясь, отвечал:

– Рад бы, да не на ком… Вот вы пойдете за меня? А то давайте поженимся, и дело с концом…

– Ой, что вы! На что мне старик такой! – хохотала она. – Вам уж, поди, сорок стукнуло. Нету еще? Ну, все равно, через два года… А я женщина молодая, интересная… – И снова хохотала.

Но стоило Андрею Ивановичу отойти и не спеша скрыться в дверях приземистого домика, где жили врачи, как лицо Марины Сергеевны менялось. Не то чтобы оно становилось печальным, но недавнее оживление и смех словно застывали на нем, делая выражение лица неестественным, как на фотографии, снятой с большой выдержкой.

Посидев еще немного на крыльце, Марина Сергеевна уходила в дом, но долго еще не ложилась – починяла что-нибудь или гладила шелковую белую блузку, которая завтра все равно не будет видна под халатом, и то хмурилась, то улыбалась своим мыслям.

Андрей Иванович начал работать в больнице недавно, всего лишь год тому назад. До этого он служил где-то на Крайнем Севере, оставшись там после войны. Появление его в больнице было встречено общей радостью среди персонала, состоявшего почти сплошь из женщин, если не считать семидесятилетнего глазника, молоденького рентгенолога, только что окончившего институт, и шофера «скорой помощи» Пети. Женщины же были все больше одинокие – вдовы, потерявшие мужей на фронте, как, например, главный врач больницы, или девушки, ожидающие своего счастья, как санитарка Соня, или разведенные, как старшая сестра терапии. Марина Сергеевна не была ни вдовой, ни разведенной, но и к девушкам, ожидающим своего счастья, причислять себя не хотела, не подходила уже по возрасту. Приход в больницу рентгенолога Миши, обрадовавший девчат, оставил ее глубоко равнодушной, но появление Андрея Ивановича озарило ее жизнь новым, радостным светом, даже, верней, не светом, а дрожащим мерцающим сиянием, которое то гаснет, то вспыхивает с новой силой. Еще ни в чем не сознаваясь себе, она заметила вдруг, что давно уже не покупала хороших платьев, и купила сразу два: синее, шерстяное, и светлое, шелковое, в мелкую полосочку. Оглядела придирчивым взглядом свою опрятную комнату, и ей показалось, что чего-то недостает. Подумав, она поняла, что не хватает цветов, и в первый же базарный день купила большой букет поздних георгин. От этих цветов у комнаты сразу стал праздничный, торжественный и немного тревожный вид. Казалось, все вещи привстали на цыпочки и замерли в ожидании. На столе появилась пепельница – Марина Сергеевна, никогда не курившая и с трудом выносившая табачный запах, купила ее в тот же самый день, когда покупала цветы, и теперь она стояла на столе возле вазы с цветами. Вначале ей казалось, что все будет просто, – он постучит в дверь, скажет смущенно: «Разрешите? Я к вам по-соседски…» – попросит что-нибудь почитать, а потом забудет, зачем пришел, и они будут долго разговаривать сначала о книгах, потом о жизни, о себе…

Но время шло, георгины осыпались, их вишневые бархатные лепестки сыпались на скатерть, в пепельницу, а хирург все не приходил.

Так за весь год он и не пришел к ней ни разу, может быть, просто не догадался или не решился прийти.

Ей казалось, все было бы проще, если бы они работали вместе, и она не прощала себе, что ушла из хирургического корпуса по своему желанию, почти перед самым приходом Андрея Ивановича. Она была операционной сестрой, получала благодарности в приказах. Но в последнее время стала плохо переносить запах эфира, да и нервы начали сдавать, и она перешла в терапию. И теперь она жалела об этом, понимала, что проситься в хирургический корпус сейчас невозможно, надеялась, что когда-нибудь им придется еще поработать вместе…

Все-таки жизнь ее стала богаче. Она могла думать о нем, изредка мимоходом разговаривать с ним. Она просыпалась с мыслями об Андрее Ивановиче и засыпала с мыслями о нем. Она ревновала его к другим женщинам, на которых он, впрочем, обращал мало внимания, и гордилась тем, что он держит себя так независимо и достойно, гордилась так, словно он обещал ей хранить верность и вот теперь сдержал слово. Но лишь сейчас, когда он, получив отпуск, уехал на Кавказское побережье, Марина Сергеевна поняла, какое большое место занимал в ее жизни этот человек.

Марина Сергеевна знала о Кавказе лишь то, что знают все, не бывавшие там никогда, и старалась представить себе теперь эти невиданные места, как и все, представляла их почти такими, как они и есть в действительности. Но и теперь ее не тянуло туда. С чувством, похожим на ревность, слушала она перед сном сводку погоды – особенно в дождливые дни, когда там, на Кавказе, удерживалась «безоблачная жаркая погода без осадков».

Назад Дальше