Ну, а мне это было как-то неловко. Вроде, других отправляешь, а сам на земле отсиживаешься. Когда сам летаешь — к тебе и подчиненные иначе относятся, и настрой в полку лучше.
Бывали ведь куда более тяжелые на войне работы, чем наша. И морально, и в смысле риска.
Вот в сорок втором нас одно время использовали для связи с партизанами. Грузы доставляли, раненых забирали иногда. А пару раз диверсионные группы с воздуха десантировали.
— Из бомбардировщика — десантировали?..
— А дело в том, что мы тогда летали на американских «дугласах». У нас их обычно называли «Ли-2».
— Это те, что потом у нас выпускали как «Ил-12»?
— Так точно.
— Но ведь это транспортные машины.
— Ну и что же. Машина прочная, цельнометаллическая. Дальность неплохая, и грузоподъемность достаточная — пару тонн всегда возьмет. И скорость тоже. На ДБ-ЗФ у нас было двести восемьдесят — а тут триста восемьдесят, на сто больше. И как ночной дальний бомбардировщик машина очень даже годилась.
— А куда же бомбы-то в транспортном самолете загружать?
— А это сами уже переделывали. Техники приваривали наружные бомбодержатели. И в фюзеляже прорезали бомболюк, делали стеллажи — для малокалиберных бомб. Сверху ставили плексиглазовый колпак для стрелка-радиста. И очень даже неплохо было на них летать.
И вот тогда, летом сорок второго, как-то и столкнулись с таким случаем…
Понимаете, на фронте ничего от людей утаить невозможно. Каким образом информация всегда просачивается — сказать буквально невозможно. Но, раньше или позже, — все всё знали.
Значит, дается нам задание — принять группу из четырех человек. Доставить в такой-то квадрат за линией фронта, во столько-то часов, обнаружить там внизу четыре костра квадратом и выбросить их с парашютами.
Ну, для надежности решил я лететь сам.
Привозят их вечером в «виллисе» прямо на аэродром, сопровождает офицер фронтовой разведки. Наше дело маленькое: принял — доставил.
Трое ребят и девушка-радистка. Совсем девочка, маленькая такая.
Так дело-то, понимаете, вот в чем… Как бы сказать. Мы-то это уже потом узнали…
У немцев ведь все службы хорошо были налажены. В том числе и контрразведка, и полевая жандармерия. Работать в их тылу было очень трудно. Группы эти сгорали очень быстро.
И чтоб внедриться, был такой способ.
Группа приземлялась, начинала работу — и один из них сдавал немцам всех остальных. Заслуживал, таким образом, доверие. Его, конечно, проверяли и потом обычно использовали в их разведке. А на самом деле он работал на наших.
— А остальные?
— Что — остальные… Остальные — по законам военного времени. Остальные шли под расстрел. Или в лагерь, если повезет.
И вот мы их везем. Они там сидят рядом, переговариваются о своем. И трое не знают, что четвертый их завтра выдаст. И девочка эта не знает. Что не выполнят они никаких заданий. Что все их задание — умереть у немцев.
Глава пятая
— Вышли мы вовремя в заданный район, нашли внизу костры, выбросили группу. Мы ведь тогда не знали еще, что троих привезли, можно сказать, прямо на расстрел. В том числе и девочку эту.
Потом рассказывали, что тот, который их должен был выдать, ее любил. Вот такой роман…
Правда это, нет, — кто знает. Приврать народ тоже любит. Но ведь и такое могло быть, верно?
Да… А если б мы и знали — чего нам никак не полагалось — какая разница? Наше дело маленькое. Выполнил приказ — и ничего тебя не касается.
— А что с ними было дальше — не знаете?
— Понятия не имею. Да и откуда. Тем более что в тот именно вылет меня сбили во второй раз… и своих хлопот было выше головы.
И такое совпадение — это было седьмого июля сорок второго года. День в день — ровно через год после того, как меня сбили в первый раз. И тоже над Белоруссией.
Ветер был, гроза. И стали мы грозу обходить с севера. А поправку на боковой ветер учесть в воздухе довольно трудно. Короче, оказались северней, чем думали, километров на тридцать.
Темь полная, иду по приборам. И вдруг — будто взрыв у меня перед лицом, чувствую — словно глаза выжгло. Зажмурился, ничего не соображаю. Что такое?!
Штурман кричит:
— Прожектор! Уходи!
Тогда я понял, что это нас прожектор поймал. Ощущение — непередаваемое. Полная беспомощность. Будто тебя на ладонь посадили. Глаза открыть невозможно — словно бритвой их режет этот ярчайший свет, прямо в мозг ломит. Попасть ночью в прожектор, неожиданно, сразу — это очень деморализует, прямо парализующее действие оказывает.
Ну, я наощупь выдвинул до отказа газ обоим моторам, штурвал от себя, и на полной скорости — машина вниз скользит, как с горы, почти пикирует — отдаю левую педаль, чтоб как-то выйти из луча. И тут — разрыв!
Это немецкие зенитки дали залп, и первым же залпом они нас сняли. Служба ПВО у немцев, надо сказать, очень хорошо была поставлена, четко работали.
Потом уже оказалось, что мы проходили прямо над Витебским железнодорожным узлом. Они, видимо, засекли нас на подходе звуколокаторами, определили нашу высоту и курс, и когда мы подошли поближе — сразу врубили прожекторы и открыли огонь на изготовленных установках. Вот так — ошибся немного штурман мой в расчетах…
Очевидно, у меня осколком перебило бензопровод в правой плоскости, потому что оттуда сразу пошел шлейф пламени. А я был в левом довороте, на скорости, пламя срывалось — и огонь сразу перекинулся на фюзеляж, хвост гореть начинает.
Сзади — стрелок:
— Командир! Горим!
Ну а что — горим… Я сам вижу.
Единственный выход — попробовать сбить пламя. Моторы у меня на полном газу, правый уже захлебывается, я — штурвал круче от себя, пикирую с левым креном, скорость уже за семьсот, машина трещит… хорошие самолеты были «дугласы», прочные.
И как-то в самом деле удалось мне сбить пламя, бензин правому мотору я перекрыл, резко взял вправо, и вдруг — хоп! — ослеп. Ну ничего не вижу, словно черной тряпкой по глазам ударили. Это, значит, выскочили мы из прожекторного луча. Это я только через несколько мигов сообразил.
— Вроде, погасло, — докладывает стрелок-радист.
— Ниже давай! — кричит штурман, — чтоб не зацепили снова!
А я выше и не могу. Только один двигатель тянет. Второй, погорелый, заглушённый, я уж и не трогаю, естественно.
Снизились мы по приборам метров до пятисот, чапаем домой. Скорость — двести сорок — двести пятьдесят, сопим, значит, на честном слове и на одном крыле.
Но настроение — прекрасное! Летим — и поем: «В далекий край товарищ улетает!..» Ведь уже сбитые — а сбили пламя, ушли, не потеряли способность к полету. Как второй раз родились! Через час дома будем.
И тут — шарах! — какой-то странный свет. Откуда-то сверху, и тоже вполне яркий, ну… как фары догоняющего автомобиля.
Стрелок-радист докладывает:
— Похоже, ночной истребитель.
И начинает там сзади стрелять из пулемета. А нам в ответ — тр-р-р-р! — очередь сверху, одна пуля сквозь крышу прямо передо мной в приборную доску воткнулась, прямо в высотомер, только пыль стеклянная брызнула.
Это, значит, нас по выхлопу засек немец сверху. Они в качестве ночных перехватчиков любили использовать Ю-88. Машина скоростная, радиус действия большой, экипаж четыре человека — вот они на малом газу патрулируют квадрат и головами вертят. А тут им, видимо, передали наши координаты, и они специально нас высматривали, чтобы добить.
— Иван Григорьевич, но ведь… Ю-88 — это же бомбардировщик.
— Ну и что? Скорость у него — 480, любого нашего ночника он догонит спокойно. Бортовое вооружение вполне мощное. А летать может долго. И бронирован. Вполне успешно они их использовали в таком качестве.
Врубает он прожектор, специально для удобства поставленный, освещает цель — и штурман, значит, садит из своего спаренного крупнокалиберного пулемета.
И бывает же такое невезение, снова поджигает мне правую плоскость и мотогондолу. А тут уже пламя не собьешь, не выскользнешь — он выше, и быстрее, и видит тебя как на ладони, а у меня уже ни скорости, ни маневра — на одном-то двигателе. У меня на «Дугласе» и в целом виде скорость на сто километров ниже, чем у него, и маневренность хуже, и скороподъемность — он ведь все-таки настоящий бомбер, а я — переделанный грузовик.
— Яша, — говорю по связи стрелку-радисту, — давай, милый, тут уж последняя надежда только на тебя… а то сожжет он нас сейчас, паразит, как головешку.
И представляете — Яша его сбил! Как он там исхитрился, куда попал, может — прямо в носовой фонарь очередь уложил и летчика убил со штурманом — а только прожектор погас, стрельба по нас прекратилась, а Яша орет так, будто ему Героя Советского Союза дали:
— Все!!! П…ц! Срубил! Валится!!!
— Все!!! П…ц! Срубил! Валится!!!
Ну, мне назад ничего на «Дугласе» не видно, да и темно, да и мне не до сбитого немца — мне своих хлопот хватает. Потому что я горю, и никакой надежды сбить пламя нету. Выжимаю последний газ — какое там…
Когда машина в воздухе горит — это такое ощущение, будто кто-то тебя держит за хвост и старается не пускать вперед. Прямо физически ощущаешь, как машина задерживается, не лезет вперед, тормозится. И уже вся в огне, мы уже дым глотаем!
Ну что делать. Чувствую — запас живучести на исходе. Сейчас падать будем. Еле удерживаю машину, чтоб не свалилась, она уже рыскать начала, рулевые тяги, похоже, перегорают.
Даю команду:
— Экипажу — покинуть машину.
А сам-то я сижу без парашюта. Кабина-то у меня — транспортного самолета. Сзади за спину парашют поместить некуда — там дюралевая переборка, она в жесткости фюзеляжа встроена, не уберешь. И снизу — тоже некуда, кресло низенькое и пол, так что штурманский парашют под себя тоже не приспособишь. И поэтому мой парашют лежит в фюзеляже прямо за переборкой, там всегда его и оставлял, потому что в кабине-то некуда, нет лишнего места.
И я ребятам говорю:
— Вы мне только мой парашют подайте сюда, помогите лямки накинуть. — Потому что управление мне не отпустить ни на секунду.
Ну и по запарке, все-таки горим, падаем, они мне в толкучке как-то парашют дать и забыли. Выпрыгнули все, значит, и остался я один.
Ну, что мне остается? Все… Единственная возможность — это все же попытаться как-то посадить машину. Шансов, конечно, немного. Что внизу — не вижу. Топлива у меня в баках еще много — взорваться могу в любой момент. А чем я уже рискую? Да ничем. Так что можно спокойно пытаться сажать машину.
Открыл я форточку, буквально высунул в нее голову — смотрю, что внизу. Снижаюсь. Ни хрена, конечно, не видно.
Еще ниже. Разбираю: лес.
Ну — лес, ночью, горю — это, конечно, конец. Сейчас зацеплю за верхушку, удар, взрыв, — прощай, Родина.
Но, думаю, а дай я поищу — вдруг какая поляна, прогалина там попадется? Чем черт не шутит. Терять-то мне нечего.
И, значит, изо всех сил стараюсь замедлить снижение и делаю маленькие довороты влево-вправо: а вдруг?
И представьте себе: ведь действительно нашел вырубку! И притер, как мог, аккуратно машину, сажаю на брюхо, но вырубка-то все же в пнях, и вот в один пень, высокий такой, больше метра, наверно, прямо по курсу — я и воткнулся.
Наделся фонарем на пень, машина скапотировала и начала разрушаться. Тащит ее по инерции, развернуло… Я уж в штурвал вцепился обеими руками, напряг все мускулы, но меня от удара приложило лицом о приборную доску — сломало челюсть, зубы все выбило, рассекло язык, глаз поврежден… но понимаю — сел! живой!
Выбираюсь я кое-как в фюзеляж, ползу на четвереньках к двери — а она закрыта… Значит, они все попрыгали через бомболюк, штурман открыл, мне было не до этих подробностей… а сейчас его прижало к земле, не выберешься. А дверь от удара заклинило. И никак мне ее не открыть.
А машина полыхает! на мне уже комбинезон дымится!
Ох, как обидно. От прожектора ушли, пламя сбили, от истребителя избавились, на лес сел, жив остался — и вот сейчас, уже на земле, заживо сгореть.
Пихаю я эту проклятую дверь — а сил-то уже никаких нет, сознание теряю.
И тут слышу:
— Эй!!! Командир!!! Эй!!!
И вижу, что в пламени скачет какая-то фигура. Приплясывает, как индеец, руками машет и матерится отчаянно!
Глава шестая
Оказалось что. Яша передавал на землю сообщение, что полет наш, так сказать, прекращается, и замешкался. Все уж попрыгали, а он только закончил свой прощальный сеанс связи. Прыгать поздно, деревья под брюхом летят, что делать? А он старый воздушный волк, на гражданке пятнадцать лет бортрадистом отлетал. Ну, он схватил оба чехла от двигателей, которые в хвосте лежали в полете, и вот на них в самом хвосте устроился, обложился, расперся в борта руками. Правильно зная, что хвост всегда страдает в самую последнюю очередь при вынужденной посадке. Даже при скоростном падении тут уцелеть можно.
И представьте — ни одной царапины! Нос мы разбили — а он в хвосте цел абсолютно. А дверь в огне найти не может!
Я ору:
— Сюда давай! Дверь здесь!
— Командир, это вы?! — он ко мне прыгает.
Ну, вышиб он кое-как ногами дверь, помог мне выбраться, машина горит как костер… и только мы метров на сто отбежали с той скоростью, на которую были способны, как остатки топлива в баках взорвались.
У меня уже и ноги не идут. Полежать хочется. Все-таки шок, травма, явная контузия. А лежать некогда. Потому что слышим мы: мотор где-то тарахтит; может быть и за нами пожаловали. Зона же немецкая.
А я бежать не могу. Тащусь кое-как, а иногда Яша поднимает меня на закорки и тащит на себе.
А там уже у самолета мотоциклы тарахтят, собаки лают: точно, отрядили группу поглядеть, что там со сбитым русским самолетом и нельзя ли захватить летчиков, если живы. Нет, все-таки наземные службы были у немцев очень хорошо поставлены.
Ну что, держим мы темп, как можем. А можем не очень. Собачки след наш взяли, и голоса немецкие с лаем все ближе.
И тут на наше счастье болото на пути. Тут уж особо опасаться не приходится: или плен, или болото. Влезли мы в воду подальше, по самые ноздри, за кочку с кустом каким-то спрятались, и стоим: стараемся даже не дышать. Собаки — такое чувство, что прямо над головой лают. Это они бегают взад-вперед по берегу, явно в воду след, а дальше его нет. И люди в болото соваться не хотят…
Солдаты покричали:
— Рус, выходи! Рус, капут! Жить, хорошо, капитулирен!
Попускали ракеты над болотом, дали несколько очередей поверх голов — одна листья прямо с нашего куста срезала, — плюнули и через какое-то время ушли. А мы всю ночь и утро, до ясного света, так в воде и простояли. Убедились — точно ушли немцы.
Вылезли, обсушились, и тут я чувствую — жар у меня. Яша там клюковки пособирал, а я даже ее есть не могу: рот разбит, язык рассечен, распухло все и горит. Только водички могу попить.
Ремешок планшета оборвался у меня, когда Яша меня в дверь тащил, так что карты нет, да и толку с нее было бы немного, эти белорусские болота ни на каких картах не обозначены. Но все же надо двигаться на восток, в сторону своих… а что еще делать. Может, на партизан наткнемся, если повезет.
И вот так мы шли восемнадцать дней. Яша хоть ягоды собирал, корешки там какие-нибудь, а я мог только воду пить. И сам идти уже не мог, он меня поддерживал. На лбу у меня, где рассечено, рана нагноилась, видеть хуже стал, потом совсем почти ослеп. Если бы не Яша — конечно пропал бы. Но у него даже мысли не было меня бросить, все подбадривал… хотя в такой ситуации бросить обузу, тяжелораненого, — довольно естественно ведь, чего там, прямо сказать надо.
И набрели мы на восемнадцатый день на какую-то избушку в лесу. Я уже наполовину без сознания все время, вообще плохо соображал. В избушке бабка какая-то жила, и вот Яша ее упрашивает (я-то уж и говорить практически не мог): мать, значит, где тут у вас партизаны, мы советские летчики, наши, нам к своим надо, сбили нас, пробираемся к фронту, значит. А она все отнекивается.
Но потом пришел парень какой-то назавтра, с лошадью и телегой, меня положили на телегу… и привезли нас в партизанский лагерь. Там Яша рассказал все, что с нами было. А мне срочная помощь нужна, я уже, в общем, одной ногой там, на том свете.
И что ж вы думаете. У партизан в деревне неподалеку была знакомая врачиха, она им помогала. А здесь-то операцию делать надо, а меня в деревню как приволочь? Полицаи в деревне! Вот ночью партизаны пришли к врачихе, и она сама вызвалась, обо всем они договорились. Партизаны симулировали налет на деревню, как будто силой захватили врачиху и увезли к себе в лагерь. А инструменты и лекарства та взяла с собой, естественно.
И вот прямо в лагере, на пне, застеленном куском парашютного шелка, инструменты в котелке прокипятили, она сделала мне операцию. Вскрыла нагноение, все вычистила, продезинфицировала, зашила рану. Гноя вышло много. И мне сразу стало легче, видеть стал немного уже на следующий день.
И зубы она мне осколки корешков повытаскивала, и на язык рассеченный несколько швов наложила, и уже вскоре мог кашу кушать, стал поправляться.
И партизаны говорили же ей: нельзя в деревню возвращаться, полицаи все равно подозревают! Оставайся в лагере, с нами, нечего тебе в деревне больше делать. Она ни в какую — у нее там дети остались. Они ей предложили детей тоже выкрасть, увезти, и будут они тут всей семьей. А она: нет, ни в какую. Огород там, хозяйство, все знают ее, везите обратно.
А потом оказалось, после войны уже я узнал, что вернулась она — и расстреляли ее полицаи вместе с детьми, прямо на их же огороде.