Как хорошо было снова увидеть своих! Даже неразговорчивая Марта от души меня расцеловала. Не говоря уже об Аиде, которую особенно тронули привезенные ей в подарок духи.
Однако я умудрился прилететь за несколько тысяч миль и ни разу не вспомнить о том, что меня ждет в конце пути.
Пока меня не было, Франсуа не стал никого переселять.
Мне выдали фонарик, и Жиль помог мне отнести багаж в домик номер одиннадцать. У дверей он попрощался, и внутрь я вошел один. В доме было душно, но, наверное, так было всегда, только раньше я этого не замечал. Я тогда не обращал внимания на климатические нюансы.
Я осветил фонариком постель. Она была аккуратно застелена светлой простыней, в ногах лежало сложенное одеяло. Каких-то три месяца назад мы были здесь вместе, любили друг друга, а теперь я один. И такое впечатление, будто Сильвии здесь вообще никогда не было. Я подошел к шкафу, который когда-то умельцы соорудили для нас на скорую руку. Открыл ящики с правой стороны. Моя одежда лежала точно там, где я ее оставил. Открыл другую сторону. Ее вещи тоже были на месте. Не было только запаха, смеха, голоса, самого человека.
Неужели я смогу здесь спать?
Ответ был ясен: только если очень постараться.
За время моего отсутствия отношения между некоторыми членами группы переменились. Было такое впечатление, что наш австралийский друг присоединился к нам, преследуя такие же грандиозные цели, как размер его башмаков. Он почти сразу же стал требовать выделить одиннадцатое бунгало для него и Дениз. («Какого черта! — возмущался он. — Пропадает же жилье! Никто из них не вернется».)
На что Франсуа отвечал: «Когда меня в этом убедят, я подумаю о том, чтобы предоставить этот домик кому-то еще».
Когда Даг Мейтланд-младший приехал, его разместили вместе с беднягой Жилем. Самое мягкое определение для этой ситуации — столкновение цивилизаций. В моменты страсти они с Дениз словно нарочно выбирали самое неподходящее время, чтобы попросить Жиля удалиться. Или, как выражался Даг, «пойти поискать какую-нибудь редкую птичку».
Я сразу вызвался въехать в свое старое жилище, но Франсуа был как кремень.
— Это ничему его не научит, этого австралийца. Но если тебе так не терпится выручить Жиля, было бы великодушно с твоей стороны пригласить его к себе в одиннадцатый.
— Конечно, — ответил я. — Не хотел бы я доставлять удовольствие этому неандертальцу.
В результате победу праздновали обе стороны. Что, как доверительно сообщил мне Франсуа, есть один из секретов умелого руководства.
Естественно, шкаф надо было убрать, чтобы поставить на его место кровать для Жиля. Это позволило Франсуа употребить вещи Сильвии на пользу дела. То есть раздать тем, кто в них нуждался.
Мне не потребовалось много времени, чтобы вновь войти в нашу рутину. Больные были другие, а хвори — те же самые. И по-прежнему было очень много бессмысленных страданий.
У нас продолжали гибнуть больные, которых в обычных обстоятельствах мы вылечили бы без промедления и отправили домой, где они прожили бы еще много-много лет.
Однажды вечером, перед тем как мы сели ужинать, Франсуа отвел меня в сторонку и заметил:
— Между прочим, Мэт, завтра вторник.
— Рад это слышать. Тем более что сегодня понедельник. Я бы удивился, если бы было иначе.
— Прекрати, Мэтью, ты же знаешь, что мы с Морисом делаем по вторникам.
— Да, это точно. — Я вдруг вспомнил. — День катаракты, да?
— Вот именно. И я хотел бы видеть тебя в операционной.
— С каких это пор вам требуется помощь в деле, которым вы занимались уже, наверное, тысячу раз?
— Вот с каких, — ответил он и выставил вперед руки. Я увидел, как у него распухли костяшки пальцев. То ли это появилось у него недавно, то ли я раньше просто не замечал. Зрелище было весьма красноречивое.
— А в чем проблема? — спросил я, оставляя за ним право не выкладывать всего, если он не хочет.
— Смелей, Мэтью, ставь свой диагноз. Похоже на ревматоидный артрит, так ведь? Он и есть.
— Черт, жалость какая!
Не расстраивайся. У меня было время свыкнуться с этим. К счастью, мне по душе преподавание, и я жду не дождусь, когда вновь увижу огни Парижа. А тем временем и здесь подоспело решение проблемы.
— То есть?
Он посмотрел на меня в упор и улыбнулся.
— Я говорю о тебе, мой дорогой. С завтрашнего дня начинаю готовить из тебя смену. Будешь вместо меня оперировать катаракту.
— Дагу это не понравится, — заметил я.
— А мне не нравится сам Даг, так что мы квиты. Это несложная операция, и в традициях нашей организации привлекать к ее проведению нехирургов. Только к одной офтальмологической процедуре. Не волнуйся, тебя не заставят пересаживать хрусталик или делать еще что-нибудь подобное.
Я не знал, что и сказать. Помимо всего прочего, я понимал, насколько нелегким было это решение для такого человека, как Франсуа.
— Мэтью, ты что так погрустнел? — с укором спросил он.
— Знаю, ты удивишься, но ты мне симпатичен.
— Спасибо, только не вздумай кому-нибудь еще об этом говорить, я не хочу испортить себе имидж.
— Черт, да как же мы без тебя будем управляться? — сказал я.
— Думаю, прекрасно управитесь. Из тебя получится первоклассный руководитель.
В тот вечер я вернулся в свое бунгало, обуреваемый противоречивыми мыслями. Еще вчера я жалел себя. Сегодня у меня появилась более существенная тема для раздумий: я стал жалеть Франсуа.
«Катаракта является самой распространенной причиной слепоты и требует самого пристального внимания со стороны медиков… Ее широкое распространение в развивающихся странах, по-видимому, связано с высоким уровнем солнечной радиации…»
Мне не спалось. Я добрел до опустевшей столовой, подогрел себе кружку вчерашнего омерзительного кофе и принялся читать материал по моей новой хирургической специальности.
В таких местах, как Эритрея, это заболевание распространено по меньшей мере в двадцать раз чаще, чем в Европе или Америке. Вот почему любая группа медиков, выезжающая в эту глушь, непременно имеет в своем составе если не дипломированного хирурга-офтальмолога, то хотя бы специалиста, способного оперировать катаракту.
На другой день к Франсуа вернулся его былой сарказм. От вчерашней жалости к себе не осталось и следа. Уверен, он понимал, что я отныне смотрю на него другими глазами. Не просто как на врача, а как на руководителя. И только начав мысленно представлять себя в этой роли, я стал понимать, насколько это действительно трудная и сложная миссия.
Что касается операции, то он оказался прав. Вся процедура заняла от силы тридцать минут и проводилась под местной анестезией. Надрезы производились бесхитростно, хотя и аккуратно. Ассистируя Франсуа, я начал понимать, почему он решил подыскать себе замену, и за это еще больше его зауважал.
В следующий вторник я уже собственноручно вернул зрение пятерым больным. Это был один из самых волнующих моментов в моей жизни. Какой-то старик впервые увидел своих внуков. Женщина смогла посмотреть на своего взрослого сына, которого в последний раз видела еще мальчиком. Подумать только, ведь Франсуа переживал это каждую неделю! Я не мог отделаться от мысли, насколько теперь ему будет не хватать этих операций.
Едва он официально доверил мне оперировать катаракту в полном объеме, как по группе поползли слухи. Мое положение в коллективе стало довольно двусмысленным — уже не батрак, но еще и не босс.
Единственный человек, с которым мы по-прежнему не испытывали затруднений в общении, был Жиль. Он, как жаворонок (если можно так сказать), радовался, что мы с ним снова соседи.
Поскольку мое продвижение по служебной лестнице уже было вопросом решенным, мне была выдана керосиновая лампа, чтобы я мог работать по ночам. Что вызвало новую волну зависти. (Я не сомневался, что уже на следующее утро Даг потребует такую же себе.) И конечно, освещение было на руку и Жилю тоже: он мог допоздна читать про своих птиц.
Однажды вечером, собираясь просмотреть кое-какие отчеты, я взглянул на увлеченного своей орнитологией Жиля, и мне вдруг показалось, что он как-то изменился. Не сразу я сделал поразительное открытие: в отличие от всех остальных, рассматривавших свое пребывание на этом утлом плоту жизни посреди африканской пустыни как тяжкий, но необходимый этап, Жиль здесь словно обрел второе дыхание.
— Ну-ка, признайся, неужто дело только в том, что ты освободился от этого тупоголового австралопитека?
— Ты это о чем, Мэтью?
— С тобой что-то произошло за время моего отсутствия?
— Ну… — запнулся он, — я брал небольшой отпуск. Летал в Кению.
— А-а. У тебя там друзья?
— Вообще-то да. Там есть люди, работавшие еще с моими родителями.
— А что это была за работа?
— Мои отец и мать были врачи-миссионеры. Оба умерли много лет назад, я был еще ребенком. Но я уже тогда больше жил у тети с дядей во Франции и виделся с родителями, только когда они приезжали в отпуск. Я никак не мог понять, почему они не берут меня с собой. А теперь, когда я наконец повидался с их старыми друзьями, мне рассказали, как переживала мама, оставляя меня на попечение родни. А я-то все эти годы и не подозревал, как она по мне скучает.
Он отложил книгу и снял очки.
— Они погибли во время восстания May May в пятидесятых годах, и я с тех пор ожесточился. Но ровно до того момента, как приехал сюда. Теперь я делаю то дело, которому они посвятили жизнь, и мне понятно, во имя чего они ее отдали. Я побывал в школе, названной в их честь. Отнес цветы на их могилы. — Он немного помолчал, потом вздохнул и негромко сказал: — Вообще-то, я думаю, когда я тут закончу, поеду в Кению и продолжу их дело.
Я был растроган, что Жиль поделился со мной самым сокровенным. Теперь и он, в свою очередь, решился задать мне вопрос:
— Мэтью, можно тебя спросить? Я все время об этом думаю.
— О чем?
— О твоем маленьком пианино.
Так. Рано или поздно эта тема должна была возникнуть.
— Так что о моем пианино?
— Я больше не вижу, чтобы ты играл. Ты бросил? Почему? Извини, если я лезу не в свое дело, — смущенно добавил он.
— Ничего страшного, — соврал я. — Просто у меня нет на это времени.
Я видел, что не убедил его своим ответом.
— А говорят, ты здорово играл. Действительно, здорово.
— Наверное. Но это в прошлом.
Жиль понял, что я не хочу дальше раскрывать перед ним душу. Однако, ворочаясь в постели, он невольно пробурчал:
— Да, жаль!
— Чего именно? — не понял я. Теперь мне и самому было неловко.
Он повернулся и посмотрел на меня близорукими глазами.
— Я жил в одной комнате с великим пианистом и ни разу не слышал, как он играет.
Прошло несколько месяцев с того дня, как Франсуа объявил, что мне предстоит сменить его на посту руководителя группы. Периодически меня одолевали приступы сомнения, смогу ли я обходиться без него, ведь он был ходячая энциклопедия. Но постепенно я понял, что уже жду его отъезда, чтобы начать внедрять кое-какие новые идеи, в особенности по части системы общественного здравоохранения, которые я уже давно вынашивал.
В последнюю неделю перед моим вступлением в должность я провел со всеми членами отряда беседу с глазу на глаз. Я заверил их, что в их работе ничто не изменится, если они сами того не захотят. (Мейтланд, как всегда, отличился: он требовал, чтобы я доверил ему катаракту. Пришлось отказать.)
Приятно было узнать, что коллеги довольны, что выбор пал на меня. Каждый на свой лад обещал мне свою поддержку, пока я не войду в курс дела. Коллектив у нас, признаться, был потрясающий. С опытом преданность людей делу только возросла. Молодец Франсуа, не зря отбирал.
Наш босс не хотел устраивать шумихи по случаю своего отъезда и настоял на том, чтобы в этот день госпиталь работал как обычно. Исключение было сделано только для меня и водителя — мы должны были проводить его в аэропорт. Накануне вечером мы нарушили все предписания и здорово набрались. Наутро нашу головную боль Франсуа мог истолковать как проявление чувств в связи с «его отъездом.
Следующие полтора года прошли в непрерывном созидании. Нам помогало то обстоятельство, что в Париже в лице Франсуа у нас теперь был свой человек. Он был близок к распределению финансов, а его дипломатическое искусство позволило выбить для нас давно обещанные деньги на кондиционеры в амбулатории.
С финансированием моей программы, пышно озаглавленной «Кампания по развитию системы народного здравоохранения», Франсуа творил чудеса. Я был преисполнен решимости оставить в Эритрее после себя что-то постоянное, вывести охрану здоровья этого многострадального народа пускай на скромную, но новую ступень. Я задумал в оставшееся время привить каждого ребенка, какого будет возможно, против оспы и полиомиелита.
Если мои записи точны, к моменту моего отъезда мы провели вакцинацию почти сорока тысяч детей. Кроме того, подготовили двадцать четыре медсестры и создали две передвижные клиники, чтобы вести санитарно-просветительскую работу среди населения.
Постепенно мы все больше превращались в одну семью, в которой, вопреки моей неопытности, мне выпала роль патриарха. В тот год Рождество мы отметили по православному календарю, 7 января. Мы были гостями соплеменников нашей Аиды и мисками потребляли местное угощение.
Поразительно, но за все это время мы понесли только одну потерю в личном составе. Это был могучий австралийский Тарзан — Даг Мейтланд. Как только он отослал свое резюме куда хотел, как таинственным образом под воздействием местного климата стала давать о себе знать его старая травма регбиста. Вскоре боль, как выяснилось, стала невыносима. Как и он сам. Невзирая на грозящее увеличение нагрузки, я отпустил его восвояси уже через две недели после его заявления.
Со свойственной ему деликатностью Даг напомнил мне, какой большой вклад он внес в нашу работу.
— Послушай, старик, я свое в этой дыре отбыл и теперь рассчитываю на отличную характеристику.
Я решил, что «рассчитывать» он может до самой своей смерти.
Между тем его поспешный отъезд означал, что мне предстоит неотложная пасторская миссия по спасению души Дениз. Я пытался утешить ее тем, что она достойна лучшей участи, чем этот гнусный мужлан.
— Это еще не конец, — отважно заявила она. — Я поеду к нему в Мельбурн.
— Конечно, конечно, — сказал я, стараясь, чтобы это звучало убедительно.
Жиль был готов умереть счастливым. Двоим за завтраком он уже поведал свою потрясающую новость, а теперь увидел меня и отчаянно замахал рукой. Я сразу догадался, что триумф на его лице может означать только одно.
— Я его видел, северного лысого ибиса! Сегодня утром! Ты себе представить не можешь, как я счастлив, Мэтью!
— Нет, не могу, — честно признался я. — Но я за тебя ужасно рад, ты это заслужил. Поздравляю!
У Эритреи есть одна особенность: здесь ничто никогда не кончается. Засуха началась в 1968 году, то есть десять с лишним лет назад, и все равно было ощущение, что она продлится до скончания веков. Так же и с гражданской войной, которая бушевала с прежней силой. Эритрейский народно-освободительный фронт оправился от советского вмешательства 1978 года, но ни одна сторона не проявляла желания закончить военные действия либо урегулировать конфликт тем или иным способом в обозримом будущем. И непреложным фактом жизни оставался голод.
Эти нескончаемые бедствия неизбежно сказывались на моем персонале, для которого каждое утро начиналось с такой же длинной очереди больных, как накануне. И на хирургах-травматологах, которые продолжали денно и нощно извлекать пули из раненых бойцов.
Приближалось очередное Рождество, и я видел, что все только и мечтают, что о доме.
Даже я начал уставать от необходимости поддерживать в ребятах моральный дух — не забывая одновременно и о собственном.
Контракт у всех подходил к концу, и ни один из нас не думал его продлевать, если не считать Жиля, который твердо решил остаться работать в Кении.
Наша поездка в Швейцарию научила моего брата одерживать верх в споре со мной и при этом обставлять дело так, будто он вовсе и не спорит. Он понимал, что в данный момент альтруизм отвечает моим душевным потребностям, и ни разу не прибегнул к такому аргументу, как родня, чтобы заманить меня домой (для этой цели не прозвучало даже имя моей маленькой племянницы Джессики).
Он пошел по другому пути — тонко указал на связь между новыми направлениями генетики и осуществляемым мною медицинским проектом.
«Ты только представь, — писал он. — В один прекрасный день нам не придется ломать голову над лечением того же диабета, поскольку этого заболевания больше не будет. Новая технология позволит не выпускать больше инсулин для тех, у кого в организме его не хватает, а внедрить в организм гены, которые будут сами стимулировать его выработку. Неужели тебе не хочется принять в этом участие?»
Я опять попался на удочку.
И думаю, Чаз это понял, поскольку я немедленно попросил его прислать мне более подробную информацию.
На протяжении последних шести месяцев моего африканского контракта я рассылал заявки в разные университеты для поступления в аспирантуру по молекулярной биологии. Должно быть, своеобразие моего опыта практической работы произвело большое впечатление, ибо все факультеты, куда я обращался, ответили согласием.
Я решил идти в Гарвард с единственной целью — избавить себя от необходимости всю оставшуюся жизнь объяснять людям, почему я этого не сделал. Там я имел честь учиться вместе с Максом Рудольфом и его преемником Адамом Куперсмитом[3].
Накануне моего отлета мы, по обыкновению, напились и изощрялись в шутливых тостах и печальных напутственных речах. Я уже заранее испытывал ностальгию, но старался не показывать вида.
Рейс приходился на раннее утро, и у меня не было возможности попрощаться с теми, ради кого я находился в Ади-Шуме, — моими больными. Поэтому еще с вечера, уложив чемоданы и ящики с книгами, я совершил обход лагерных костров, вокруг которых сидели те, кто рассчитывал получить помощь наутро.