Биография Л.Н.Толстого. Том 3 - Павел Бирюков 30 стр.


«Есть два средства не чувствовать материальной нужды: одно – умерять свои потребности, другое – увеличивать доход. Первое само по себе всегда нравственно, второе само по себе всегда безнравственно; от трудов праведных не наживешь палат каменных.

«Я не делаю этого (напр., не избегаю прислуги), потому что это малость, не стоит того». Все хорошее – малость. Большую можно сделать мерзость, а доброе дело всегда мало, незаметно. Добро совершается не по вулканической, а по нептунической теории.

«Я не сделаю этого, потому что это ненатурально». Натурально? Да если мы живем в среде развращенной, то, живя в ней натурально и ничего не шокируя, ты наверно не выступишь из нее. Живя в такой среде, все добро, которое мы сделаем, непременно будет ненатурально. Можно сделать натуральное и недоброе; но, живя в развращенной среде, нельзя ничего сделать доброго, чтобы оно не было ненатурально.

Главная забота людей и главное занятие людей, это не кормиться, – кормиться не требует лишнего труда, – а обжорство. Люди говорят о своих интересах, возвышенных целях, женщины о высоких чувствах, а о еде не говорят; но главная деятельность их направлена на еду. У богатых устроено так, чтобы это имело вид, что мы не заботимся, а это делается само собой.

Все вообще в среднем едят, я думаю, по количеству втрое того, что нужно, и по ценности, по труду приобретения в 10 раз больше того, что нужно.

Это одна из главных перемен, которые предстоят людям.

Быть в нужде по отношению к пище и одежде и помещению есть наивыгоднейшее положение человека: не переест, не перепьет, не перепокоится.

Особенно первое: есть надо так, как будто недостает на всех и оставлять другим».


В июле в Ясной было много гостей.

Вновь посетила и недели две провела со своим старым другом графиня Александра Андреевна Толстая. Их нежные, деликатные, основанные на взаимном уважении и дружбе отношения ясно выступают из описания этого свидания, которое делает Александра Андреевна в своих воспоминаниях о Л. Н-че. Приводим из них одну характерную страничку, относящуюся именно ко времени пребывания ее в Ясной в 1891 году.

«Разговор наш затянулся довольно долго и в новой форме. Этот раз казалось, что Лев вызывает меня на откровенность; но, видя его в удрученном расположение духа, мне не хотелось смущать его, так что я высказала только самую малую долю того, что у меня накопилось на душе.

Однако оставалось самое важное, и я решилась заключить этим нашу беседу.

– Encore un mot, mon cher Leon; au lieu de regretter le fantastique l'impossible, je diral meme 1'inutile, avez vous jamais pense serieusement a votre responsabilite vis-a-vis de vos enfants? Us me font tous l'effet d'errer dans le vague. Oue leurs donnerez-vous en place des croyances que vous leur avez probablement otees? – car ils vous aimenr trop, pour ne pas chercher a vous suivre».


Я никогда не придавала много власти своим словам, но на этот раз я почувствовала, что стрела попала в цель и задела что-то больное или давно заснувшее.

Вся физиономия Льва изменилась и омрачилась. Я поспешила выйти из комнаты. Он мне прежде как-то признался, что примирился с молитвой и сам ежедневно молится. Хочу верить, что в этот вечер он с особенным жаром прибегал к помощи Божией.

За чаем я старалась его рассеять, подшучивала над какими-то вновь поднесенными ему хвалебными песнями и заставила его сознаться, что пропорция между его порицателями и обожателями та же самая, что между слоном и комаром. Для довершения я даже подпустила ему маленький комплимент:

– Depuis que je vois се que je vois, jes suis vraiment fort eronnee, mon cher ami, de ce que vous ayez conserve un certain equilibre dans votre esprit, car j'avoue franchement, que si j'avais ete 1'objet de la millionieme partie des ovations et des adorations qui vous entourent, mon cerveau eut cuibite sur le champs».


При этом случае я вспомнила про себя прелестное слово Тургенева:

«Tolstoy, – a-t-il dit un jour, comme un elephant, qu'on aurait laisse courir dans un parterre et qui ecraserait a chaque pas les belles fleurs du monde sans s'en douter».


Как я уже сказала, после обеда мы обыкновенно собирались в стеклянной галерее, где Репин и Гинцбург лепили бюст Л. Н-ча, каждый со своей стороны.

Чтобы сократить скуку сеансов, дети обыкновенно читали что-нибудь отцу вслух, но из излишней скромности отказались читать при мне, уверяя, что читают недостаточно хорошо. Я охотно взялась за это дело, тем более, что чувствовала себя в веселом расположении духа, и просила Льва указать мне, какую именно книгу он желает слышать. На счастье или на беду, он выбрал ту, которая была всего способнее вызвать mes esprits moqueurs. Присланная недавно из Парижа, dedie au Maitre, она отличалась плоским поклонением и напыщенными афоризмами, пустыми, как медь звенящая. Не знаю, что со мной случилось в этот день, но почти на каждое слово незнакомого мне автора у меня сыпались сатиры и едкий юмористический ответ. Дети хохотали, художники смеялись, и, наконец, сам изволил потешаться, что безмерно польстило моему самолюбию.


После чаю Лев, в свою очередь, читал нам вслух норвежские повести в русском переводе, которыми он очень восхищался, и читал прекрасно, хотя слегка конфузился, когда попадались опасные, т. е. не совсем приличные места».

В это же время, как видно из рассказа Александры Андреевны, гостили в Ясной Поляне И. Е. Репин и скульптор Илья Яковлевич Гинцбург.

Илья Ефимович Репин в этот приезд свой написал одно из наиболее выдающихся своих произведений, – Л. Н-ча в его рабочем кабинете. Картина эта хорошо известна по своим многочисленным копиям и фотографиям. Оригинал ее принадлежит М. А. Стаховичу и выставлен им для обозрения публики в Толстовском музее в Петербурге.

В этот же приезд И. Еф. сделал несколько рисунков, между прочим изобразил Л. Н-ча читающим, лежащим под деревом, сидящим в кресле и, наконец, вылепил превосходный бюст в натуральную величину.

В то время как Репин писал картину в рабочем кабинете, Гинцбург лепил свою замечательную статуэтку, одно из лучших изображений Л. Н-ча, в котором необыкновенно верно схвачена его характерная поза за письменной работой.

В то время как Репин лепил свой бюст, Гинцбург делал то же, только в увеличенном размере; бюст, напоминающий Зевеса Олимпийского. И. Я. Гинцбург рассказал о своем посещении Л. Н-ча в печати, и мы заимствуем из его рассказа несколько характерных строк.

Усталый с дороги, в волнении от встречи со Л. Н-чем, Гинцбург чувствовал себя первое время очень стесненным. Из этого неловкого положения его вывел пришедший Репин.

«Пришел И. Е. Репин, и я очень обрадовался, – рассказывает Гинцбург, – увидав здесь старого хорошего знакомого. Он показал мне начатый бюст Л. Н-ча, который он работает по вечерам.

– А вот сейчас я пойду писать Л. Н-ча в его рабочей комнате; пойдемте вместе. Вы начнете статуэтку его, хотите?

– Я устал с дороги и голова болит, – попробовал я отказаться.

– Смотрите, не откладывайте, – настаивает И. Е. Репин, – вы знаете, где мы теперь находимся, ведь мы на четвертом бастионе.

Я послушался И. Е. и пошел за ним.

Л. Н-ч сидел в своей рабочей комнате и писал. Меня поразила обстановка, среди которой работал Л. Н. Старинный подземный подвал напоминал средневековую келью схимника. Сводчатый потолок, железные решетки на окнах, кольца на потолке, коса, пила, – все это имело какой-то таинственный вид. Сам Л. Н-ч в белой блузе сидит, поджав ногу, на низеньком ящике, покрытом ковриком, – напоминая какого-то сказочного волшебника. Он удивленно на нас посмотрел и сказал:

– Работать пришли? – прекрасно. Так ли я сижу?

Стали устраиваться; я уселся возле И. Е., который уже кончал свою работу; меня восхитила эта работа: обстановка комнаты, свет, падающий из окна, да и сама фигура Л. Н-ча написаны с удивительной правдивостью и художественностью.

Признаться, мне очень трудно было работать; боязнь сделать шум заставляла меня сидеть на одном месте и не шевелиться, а между тем для круглой статуэтки необходимо двигаться и наблюдать натуру с разных сторон. Мне казалось, что наше присутствие стесняет Л. Н-ча; временами, бывало, Л. Н-ч отрывался от работы: он вопросительно на нас смотрел, вероятно, забывая, почему мы возле него сидим.

– Я вам мешаю, – говорит он, увидев наши работы.

– Ох, нет, – отвечает И. Е., – это мы вам мешаем.

– Нет, не мешаете, – отвечает Л. Н-ч., – только я забываю, что вы меня пишете, и оттого, кажется, меняю позу; у меня такое чувство, точно меня стригут».

На прогулке они вели со Л. Н-чем беседу об искусстве, об академии. Применяясь к интересу своего слушателя, Л. Н-ч высказал ему несколько интересных мыслей о скульптуре:

«Вы меня извините, – сказал Л. Н-ч, – я скульпторов не люблю и не люблю их потому, что они принесли много вреда искусству и людям: они занимаются тем, что вредно. Они наставили по всей Европе памятники, хвалебные монументы людям, которые были недостойны и вредны человечеству. Все эти полководцы, военачальники, правители и др. только одно зло делали народу, а скульпторы их воспевали как благодетелей и потомству оставили для поклонения тех, кого следовало бы позорить. Но главная неправда та, что, увековечивая этих насильников и деспотов, они представляли их не в том виде, в котором они в действительности были. Людей слабых, выродившихся и трусливых, они представляли всегда героями, сильными и великими, что несогласно с самой действительностью; человека малого роста, рахитичного они представляли великаном с выпяченной грудью и быстрыми глазами, все это – ложь и неправда. Скульпторы находились на жалованье у сильных мира сего и угождали им. Такого позора в такой степени мы не видим ни в одном искусстве».

В августе снова гости. Профессор Н. Грот с французским ученым Charles Richet.

Эта панорама все новых и новых лиц, проходящих перед Л. Н-чем с очень малым процентом таких, на которых могла бы отдохнуть его душа, заставляет Л. Н-ча сделать такую отметку в своем дневнике:

«Еще человек, и еще, и еще. И все новые, особенные; и все кажется, что этот-то вот и будет новый, особенный, знающий то, что не знают другие, живущий лучше, чем другие… И все то же, все те же слабости, все тот же низший уровень мысли.

Неужели люди, теперь живущие на шее других, не поймут сами, что этого не должно и не следует – добровольно, а дождутся того, что их скинут и раздавят».

В это же время он записывает:

«Говорил с N. Он стал хвалить Иоанна Кронштадтского. Я возражал. Потом вспомнил: «благословляйте ненавидящих вас», и стал искать доброе в нем, и стал хвалить его. И мне так весело и радостно стало.

Да, благословлять, творить добро врагам, любить их есть великое наслаждение, именно наслаждение, захватывающее, как любовь, влюбление. Любить врагов. Ведь только на врагах-то и можно познать истинную любовь. Это наслаждение любви».

В письмах Л. Н-ча к его друзьям и единомышленникам 1891 года попадаются интересные мысли о том, что в кругу большею частью молодых друзей своих он замечает некоторый кризис, поворот, переход к новой стадии жизнепонимания и практики жизни. Этот переход совпал с прекращением деятельности земледельческих общин и отчасти был в связи с ним. Неудача этого скороспелого опыта заставила многих участников его поглубже заглянуть в свою душу, увидать многие недочеты и заняться исправлением и приготовлением тех орудий, которыми они собирались строить новое здание. Вот этот обновительный процесс и отразился на переписке Л. Н-ча со своими друзьями.

Он писал между прочим Е. И. Попову:

«Знаете ли, что я замечаю в последнее время то, что путь наш (всех нас, идущих по одному пути) становится или, скорее, начинает казаться особенно трудным. Восторг, увлечение новизны, радость просветления прошли. Возможность осуществления становится все труднее и труднее, разочарования в возможности осуществления все чаще и чаще. Недоброжелательство людей и радость при виде наших ошибок все сильнее и сильнее. Все больше и больше людей отпадающих.

Мне кажется, теперь такое время. И я рад, что знаю это. Все эти явления меня не огорчают. Главное же, я рад тому, что внутреннее чувство – сознание пути и истины – ни на один волос не ослабевает. Напротив, крепнет.

Одна слабость. Хочется испытания, жертвы. Знаю, что грех, но хочется».

В письме к Фейнерману того же времени (весна 1891) он высказывает подобные же мысли.

«Вы очень строги к своему прошедшему опыту или не совсем точно определяете то, что оказалось ошибкой. Принципы, разумея под этим словом то, что должно руководить всею жизнью, не виноваты ни в чем, и без принципов жить дурно. Ошибка только в том, что в принцип возводится то, что не может быть принципом, как крепко париться в бане и т. п. Принципом даже не может быть то, чтобы работать хлебную работу, как говорит Бондарев.

Принцип наш один, общий, основной – любовь не словом только и языком, а делом и истиною, т. е. тратою, жертвою своей жизни для Бога и ближнего.

Из этого общего принципа вытекает частный принцип смирения, кротости, непротивления злу.

Последствием этого частного принципа, по всем вероятиям (я говорю, по всем вероятиям, а не всегда, потому что может же быть человек посажен в тюрьму и подобное этому), будет земельный, ремесленный или фабричный даже, но только во всяком случае тот труд, на который менее всего конкурентов и вознаграждение за который самое малое.

Из всех сфер, где конкуренция велика, человек не на словах, а на деле держащий учение Христа, будет всегда выжат и невольно очутится среди рабочих. Так что рабочее положение христианина есть последствие приложения принципа, а не принцип, И если люди возьмут за основной принцип то, чтобы быть рабочим, не исполнив того, что приводит к этому, то очевидно, что выйдет путаница».

В письме ко мне Л. Н-ч комментирует первую часть письма Фейнермана по вопросу о деятельности рассудочной и непосредственного чувства.

«Получил письмо ваше, милый друг П., и очень рад был ему, хотя оно и показалось мне холодным что-то, строгим. Может быть, это происходило от моего настроения. Со мной – я думаю, и со всеми то же – всегда бывает, что когда я думаю, больше, чем думаю, когда мысль какая овладевает мною, то со всех сторон я слышу отголоски той же мысли. Фейнерман писал мне предпоследнее письмо (в последнем на днях он извещает только, что переезжает из Полтавы в Екатер. губ.) о пагубности жизни «по принципам», которые он противополагает вере; он очень верно говорит, что принципы говорят «дай-ка я сделаю», а вера говорит «нельзя не сделать», принципы цепляют, тянут, а вера сзади толкает, прет. Вы пишете о том же. И я в своем писании думаю о том же: о том, как движется вперед человек и человечество. И я понимаю отрицание рассудочной, программной деятельности, но не разделяю его. Рассудочная деятельность забирает, действительно, вперед стремления, но это не только не беда, но необходимое условие движения вперед: надо прежде занести одну ногу вперед, не перенося еще на нее тяжести всего тела. Без этого нет движения. И упрекать себя за то, что живешь или стараешься жить по вперед определенным правилам, все равно, что упрекать себя, что заносишь вперед ногу, а не прыгаешь все на одной».

Анализируя причины этого поворота в душевной жизни некоторых друзей, Л. Н-ч пишет Черткову, соглашаясь с ним в неправильно употребленном им слове «отпадают», и поправляет и разделяет, как ему представляется этот момент в духовном движении некоторых людей:

«Вы верно поправляете меня о слове «отпадают», а главное – особенно верно и хорошо пишете о М. Н-че и душевном процессе, происходящем в нем и в людях очень хороших, подобных ему.

Труден переход из области плотской животной жизни в область жизни для славы людской, но особенно труден переход от жизни для славы людской к жизни для Бога. Или это оттого так кажется, что тот переход мы пережили, а этот нам предстоит. Действительно, как дикому кажется непонятным, невозможным пожертвовать своей не только жизнью, но аппетитами для славы людской (а нам с нашим point d'honneur'ом кажется, что это и не может быть иначе), так и нам теперь часто кажется непонятным, невозможным пожертвовать славой людской для исполнения воли Бога, а святому человеку кажется, что это и не может быть иначе».

Н. Н. Ге-младшему он кратко сообщает о том же:

«Получаю хорошие письма, между прочим от Рахманова, от Фейнермана. Все переступили ту первую ступень, на которую вступили сначала и идут дальше, и это радостно».

Эта жизнь Л. Н-ча, проходившая в общении словесном и письменном со всякого рода людьми, осложнялась для него тем, что обстановка его семейной жизни дисгармонировала с высказанными им мыслями, и это чрезвычайно тяготило его.

Главный вопрос, из-за которого происходило в семье несогласие, был вопрос о собственности.

Вопрос о недвижимом имуществе был решен, Л. Н-ч подписал раздельный акт. Но у него оставалось еще огромное имущество, это – его сочинения. Они принадлежали ему, а распоряжалась ими его жена по данной им доверенности на издание их.

И вот у Л. Н-ча назрела мысль о необходимости отречения от прав литературной собственности. Он сказал об этом С. А., прося ее объявить его отречение. Это было в июле. Произошла бурная семейная сцена. На С. А-ну эта сцена произвела такое сильное впечатление, что она решила покончить с собой. Она пошла одна на станцию железной дороги Козловку-Засеку, чтобы лечь под поезд. По ее рассказам, душевное состояние ее было такое, что она не остановилась бы перед исполнением этого намерения. Простая случайность спасла ее от гибели. Она шла по большой дороге мимо казенной посадки Ал. М. Кузминский, муж ее сестры возвращался с прогулки на станцию. Но он шел лесом, и они не должны были встретиться. Но Кузминского в лесу закусали комары, и он вышел на дорогу, спасаясь от них, и встретил С. А-ну. Вид ее поразил его, и он добился от нее признания в ее намерении и сумел отговорить от совершения безумного поступка.

Конечно, в этот раз дело не могло быть решено. Но Л. Н-ч не отступился от своего решения и продолжал настаивать. Он составил даже текст этого отречения и посылал С. А-не, когда она была в Москве, предлагая отдать это заявление в газеты, но С. А-на не соглашалась. Так дело тянулось до сентября. Наконец, 16 сентября Л. Н-ч решил бесповоротно исполнить свое намерение; написал и послал в газеты свое отречение в такой форме:

«Милостивый государь.

Вследствие часто получаемых мною запросов о разрешении издавать, переводить и ставить на сцену мои сочинения прошу вас поместить в издаваемой вами газете следующее мое заявление:

Предоставляю всем желающим право безвозмездно издавать в России и за границей по-русски и в переводах, а равно и ставить на сценах все те из моих сочинений, кот. напечатаны в XII томе, издания 1886 года, и в вышедшем нынешнем 1891 году XIII томе, так равно и мои не напечатанные в России и могущие впоследствии, т. е. после нынешнего дня, появиться сочинения».

Назад Дальше