А пока боевые порт-артурские офицеры списывались с кораблей на берег. Вместе с пушками.
Так очутился на берегу и Колчак. Назначен он был на сдвоенную батарею, главная ударная сила которой состояла в нескольких тяжелых 120-миллиметровых орудиях. Из ствола этой длиннющей морской пушки были видны днем звезды и луна, небо можно было рассматривать, как в телескоп. Кроме 120-миллиметровок, на батарее были еще 47-миллиметровые орудия. Занимала батарея позиции на Скалистой Горе.
Осень на Скалистой Горе резала глаза своими светящимися красками – желтые, оранжевые, красные всполохи были похожи на вспышки орудий, поспели разные ягоды, вплоть до винограда – мелкого, сизого, будто обернутого в седую паутину, сладкого, с железными, о которые можно было сломать зубы, косточками, с крымским ядреным виноградом ни в какое сравнение не идущего; а уж такие ягоды, как ирга, кислица, лимонник, которые в России просто были неведомы или вообще за ягоды не считались, их на подступах к батарее было как грязи.
Среди батарейцев наиболее приметным был маленький, колченогий, ухватистый солдат с рысьими глазами по фамилии Сыроедов. Был Сыроедов человеком, который не пропадет нигде – в жару, в раскаленной пустыне обязательно найдет тенистый уголок и холодную воду, в лютую стужу – теплое место, где можно обогреться и посушить одежду, в любую голодуху у него была еда, и не просто еда, какое-нибудь одеревеневшее вяленое мясо с твердыми, как проволока, жилами, а нежная свежанина: зайчатина, косульятушка, козье седло, рябчики, вскормленные сладкой рябиновой ягодой, и так далее.
Колчаку посоветовали взять Сыроедова себе в денщики, но Колчак отказался – не любил, чтобы ему вообще прислуживали, поставил Сыроедова в боевой расчет.
Сыроедов этому обстоятельству не огорчился, хотя Колчаку при встрече сказал:
– Жаль, ваше благородие!
Колчак промолчал.
– Я вам тут банку лимонника собрал – очень пользительная штука. От всех болезней лекарство. Укрепляет все, от зрения и слуха до вот этого самого, ваше благородие. – Сыроедов хлопнул ладонью по руке, по сгибу локтя. – Шишка после лимонника стоит как костяная. Аж в ушах звенит. И зубы укрепляет здорово. Эту банку надо будет сахарком засыпать, потому как сама лимонная ягода очень кислая, скулы сводит, туда обязательно надо добавить сахару.
Вечером Сыроедов действительно принес банку с лимонником – желтой мятой ягодой, начиненной крохотными хрустящими косточками.
– Если сахар у вас есть, ваше благородие, дайте мне пару-тройку глуток, я их растолку молотком и насыплю в банку, – сказал Сыроедов.
– Есть сахар.
– Иначе лимонник может скиснуть. Он вообще может погибнуть от собственной кислотости. А с сахаром он еще и сок даст.
Разговор происходил в палатке. Батарея пока не обосновалась, для офицеров из досок строили помещение, схожее с железнодорожным бараком, только меньшего размера, все имущество лейтенанта вместилось в баул да в фанерный чемодан, сколоченный умельцами на «Сердитом», – в чемодане он держал книги, дневники, приборы, хозяйственную мелочь, в том числе и два матерчатых мешочка с сахаром.
Он достал из чемодана один из мешочков, протянул Сыроедову:
– Сколько надо, столько и возьмите.
О колдовских свойствах лимонника Колчак слышал не раз, говорят, ягода эта – не хуже женьшеня. Зубы, конечно, надо подлечить – опять начали вываливаться. Сыроедов подхватил мешочек с сахаром и через несколько минут уже колотил молотком по пню, превращая сахар в мелкую крошку. Через четверть часа он принес банку Колчаку.
– Вот, ваше благородие! Все сделано на «ять», как в аптеке. Пра-шу!
В желтовато-оранжевой массе лимонника посверкивали искристые кристаллики сахара. В Колчаке что-то дрогнуло – всякая забота размягчала, трогала его, он благодарно прислонился рукой к плечу артиллериста:
– Мешочек с сахаром оставьте себе, я добуду еще.
– Что вы, что вы, ваше благородие! – засмущался Сыроедов, но подарок принял. – Я вам еще ягод насобираю, – пообещал он и неожиданно округлил глаза: – Тут прошлой ночью тигра на батарею забегала, у-у-у! – Сыроедов загудел, как паровоз с Николаевской железной дороги. – Здоровая, гада! Глаза горят, как два фонаря. В холке – метра полтора высотой... Такая тигра совершенно спокойно перемахнет через любой забор, а лапой перебивает хребет корове. Батарейцы еле-еле отогнали зверюгу.
Колчак с сомнением покачал головой:
– Тигр ли это?
– Тигра, точно тигра! Мужики врать не будут. Сурьезные ведь люди.
– Может, с лошадью перепутали?
– Не-а, ваше благородие! Я к чему это говорю... Может, тигру ту завалить? А?
– Зачем?
– И съесть.
– Не надо. Хотя я очень сомневаюсь в том, что это был тигр. Тигры обитают на севере, в уссурийской да в амурской тайге. Здесь для них нет условий.
– Тигра это, тигра, – убежденно произнес Сыроедов. – А насчет завалить – подумайте, ваше благородие! Мясо тигры, говорят, самое полезное среди прочего... среди всякого другого мяса, вот. От всех хворей лекарство, словом.
В этом Сыроедов был прав – и китайцы, и корейцы широко использовали тигровое мясо в своей медицине – съедали они все: и кости, и хвост, и даже усы. Выколупывают глаза, измельчают в пыль череп, перетирают ребра, вываривают кишки и жир, делают вытяжки, а выдубленную шкуру пускают на продажу. Всякий попавший в капкан тигр – это сырье для безотходного производства. Все идет в дело.
– Все равно не трогайте... – Колчак улыбнулся, – эту вашу тигру.
– В распадке стоит полевая батарея, – сказал Сыроедов, затягивая на кульке с сахаром веревку, будто на кисете, – так там тигра собаку съела. Для тигры собачатина все равно что для деревенской бабы это вот самое дело к чаю, – он поднял кулек за завязку, – даже слаще. Страсть как тигра любит собак.
– А вы, Сыроедов, откуда это знаете?
– Дак я по Амуру плоты гонял, многое видел... Знаю! И вареную тигрятину ел. Вкусная!
– Не трогайте тигра! – предупредил Колчак.
– Не буду. Я же обещал ваше благородие! А мясо тигры очень далее пользительное. Я после того, как поел, два года ничем не болел.
Утром, когда Колчак пил чай, сидя в палатке на снарядном ящике, на зуб ему попало что-то твердое, будто в кусок мягкого пышного хлеба, который помощник батарейного кашевара привез из города, из флотской пекарни – хлеб был только что испечен, еще сохранял тепло, – запекся камешек; Колчак нечаянно надавил, поморщился от тихого хруста, почувствовал, как по ключицам у него побежали холодные блохи, выплюнул жеванину на руку.
Сверху лежал зуб. Зуб выпал без боли, без крови. Оторвался тихо и незаметно, словно тень от плоти. Мурашики побежали по ключицам вновь. Еще один... Очередной. Колчак вздохнул. За палаткой, под брезентовым пологом, шумели батарейцы – завтракали.
Еще с ночи зарядил мелкий обкладной дождь, посбивал с веток ослабшую листву, загнал людей под покров – пусть над головой хоть пихтовая лапа будет качаться или клок материи, натянутый на две ветки, а все от мороси малость прикроет, все не за шиворот вода полезет.
Когда же на далеком перевале глазастый мичман Приходько – один из круглоглазых восторженных братьев, пришедших к Эссену любоваться лунной игрой, тот, который был повыше ростом, – заметил далекие движущиеся факелы, со стволов пушек были немедленно сдернуты брезентовые чехлы. 120-миллиметровые орудия были хорошо пристреляны по этому перевалу.
С той стороны ожидали прихода японцев, об этом предупредила разведка, – и Колчак дал команду сделать по перевалу десять выстрелов.
Били вслепую, ориентируясь только на далекие вспышки взрывов – в темноте вспухали хлопки пламени и тут же опадали, увидеть что-либо еще было нельзя. Не занятые стрельбой батарейцы оживленно бегали по позициям – всем хотелось пощекотать япошек, да и устали люди от тревожных ожиданий, от отступлений, от того, что все время приходится отодвигаться «на край скамейки», оставляя площадь противнику, а тут сам Господь подкинул возможность поквитаться за кое-какие обиды.
Несмотря на слепую стрельбу, снаряды легли кучно, батарейные наводчики – народ приметливый, перевал они могли накрыть и вслепую. Утром, на рассвете, к перевалу ушла разведка – посмотреть на результаты ночной пальбы. А вдруг вообще били по заблудившимся своим? Колчак задумчиво помял рукой одну щеку, машинально, на ощупь проверяя, чисто ли выбрита, потом помял другую, поднес к глазам тяжелый морской бинокль.
Все огрузло, скрылось в сером клубящемся мареве пространства: туман смешался с дождевой моросью, с тяжелыми рваными облаками, по-пластунски ползущими по самой земле, – на ветках деревьев они оставляли целые охапки неряшливой, тяжелой, как мокрая вата, плоти, в распадках что-то горело, вонючий дым смешивался с моросью – перевал был закрыт плотно, ничего не видно, о том, кто был накрыт ночными снарядами, сможет рассказать только разведка.
Разведка вернулась через два часа. Руководил ею старый, с седыми висками и лицом, изрезанным морщинами, прапорщик – бывший хабаровский лесозаготовитель. Он сунул голову в палатку лейтенанта, стер рукою морось со щек, стряхнул ее на землю.
– Поздравляю с удачной стрельбой!
– Ну что там?
– Японский обоз заблудился, вылез на перевал не в том месте, батарея его накрыла. Любо-дорого посмотреть, как накрыла. Пара снарядов точно легла в цель – прямое попадание. Одну лошадь, разорванную пополам, даже забросило на десятиметровый камень. Вот силища!
Колчак приподнял клапан над вшитым в ткань палатки жестким квадратом окна – погода не улучшалась, с неба все так же падала густая морось, облака продолжали жаться к земле. Пахло горелым.
– А горит что?
– В распадке сибирский стрелковый полк остановился на привал, кашу мужики варят. – Прапорщик снова стер со щек противную влажную налипь. – Пока сходили к привалу – вымокли до нитки.
– Ведите разведчиков к повару, там вас и обсушат, и накормят, и обогреют. – Поймав вопросительный взгляд прапорщика, Колчак добавил: – И по чарке водки выдадут. Идите, я уже дал распоряжение.
Сильная боль пробила его тело насквозь, у Колчака перехватило дыхание, он мазнул рукой по воздуху, словно собирался за что-то ухватиться, чуть не застонал... Но не застонал, одолел боль. На лице его ничего не отразилось. Это ему удалось, прапорщик-разведчик кинул к козырьку мокрой фуражки ладонь и задом выбрался из палатки. Колчак застонал, ухватился рукою за поясницу, сжав зубы, качнулся всем корпусом, помассировал пальцами задубевшую, ничего не чувствующую кожу, потом качнулся в обратную сторону, назад, затем снова вперед, заваливаясь на колени и приникая к ним лицом.
Конечно же, Колчак знал, что приступы ревматизма бывают оглушающими, но чтобы боль так резко, так люто, так безжалостно выдирала из тела жилы, жгуты нервов, кости, рвала мышцы – нет; такое даже описать нельзя.
Снадобье, которое он купил у китайца-знахаря, помогало лишь первое время – две, две с половиной недели, а потом целебная сила вонючей мази угасла. Колчак оставался со своей болью один на один.
Он застонал.
Начался очередной приступ.
Боль пережала горло, перед глазами заскакали яркие электрические блохи. Он напрягся, стараясь выбраться из тесного обжима боли, прислушался к самому себе – дыхание со свистом вырывалось у него изо рта, из ноздрей, из горла, стона же не было, стон оставался в нем самом, возникал и гаснул внутри.
Колчак, судорожно вытянувшись, словно кто-то старался выдернуть из его спинного хребта нитку мозга, ломал позвонки, ребра, хватая влажным ртом воздух, повалился на пол, на мгновение потерял сознание, но очень быстро пришел в себя. Попробовал подползти к баулу – попытка ему не удалась, боль вновь электрическим разрядом пробила его тело, оглушила, и перед Колчаком опять угас свет.
В бауле оставалось полбанки пахучего змеиного снадобья. Хоть и перестало оно помогать, не снимало боли, но малое внутреннее облегчение все-таки приносило, рождало мысль о том, что становится легче, и Колчак, обманываясь, заставлял самого себя верить этому. И если обман удавался, ему действительно делалось легче.
Очнувшись, он закусил зубами губы, сделал легкое, очень осторожное движение рукой, будто веслом загреб воду, боль не замедлила возникнуть вновь, покатилась на него стремительным испепеляющим валом, и Колчак, поджидая ее, замер, зажал в себе дыхание. Боль, подкатившись к нему, затихла – не хватило силы. Колчак выждал несколько минут и предпринял новую попытку добраться до баула, и эта попытка ему удалась: Колчак подскребся по полу к баулу.
Некоторое время он лежал неподвижно, прислушиваясь к самому себе, к свистящему своему дыханию – надорванные взвизги, слава Господи, пропали, – к биению сердца, к громким толчкам, разламывающим виски, потом потянулся к баулу и вслепую зашарил в распахнутом нутре.
Банку он нашел скоро – помня о прошлых приступах, не прятал ее далеко, сдернул пергаментную нахлобучку, перехваченную резинкой, подцепил пальцами немного мази и, задрав на спине форменную черную куртку, пришлепнул к коже вязкий комочек, разровнял его, за первым комочком раздавил второй...
Непонятно, что произошло, кто помог – мазь начала действовать, – видимо, сработало самовнушение, приступ скоро прошел.
Некоторое время Колчак неподвижно лежал на полу, прислушиваясь к боли, так внезапно родившейся в нем и так же внезапно угасшей, словно не веря в то, что все кончилось. Боль не возникла, и он, кряхтя, как старик, поднялся с пола. Оглушенно помотал головой, облизал мокрые губы.
Распах палатки дернулся, внутрь, возбужденно блестя глазами, всунулся мичман Приходько.
– Александр Васильевич, вы уже знаете, что японцев на перевале накрошили, как капусты...
– Велика заслуга, – глухо и недовольно проговорил Колчак, – слепая стрельба, случайные попадания...
– Но за такую стрельбу награждают орденами.
– Я бы не стал делать таких глупостей.
Приходько звонко рассмеялся:
– Критикуете государя, Александр Васильевич? Это попахивает революцией!
Колчак позавидовал беспечному смеху, молодости мичмана, наивному блеску глаз, тому, что все у Приходько впереди. Если, конечно, его не покалечит война. Война и смерть непредсказуемы.
– И не думаю критиковать, – сказал Колчак, – не мое это дело. Не имею права.
Мичман, вглядевшись в его лицо, встревожился, едва приметные светлые брови высоко взлетели:
– С вами ничего не случилось, Александр Васильевич?
– А что со мною должно случиться? – осторожно поинтересовался Колчак.
– Собственно, ничего... Лицо вот только...
– Ну и что?
– И ваше лицо это, и не ваше в ту же пору.
– Случилось, – немного поколебавшись, признался Колчак – сделал он это совершенно нежданно для себя, бесшумно втянул сквозь зубы воздух, проверяя, проснется ли в нем боль, боль не проснулась, и он сделал решительный выдох. Потом – вдох.
Отпустила боль. Но эта уступка может быть обманной, ревматизм тем и плох, что его никогда не поймаешь за «руку», он может спрятаться, залечь там, где его никогда не обнаружишь, – в костях, либо забраться в самую душу, а потом внезапно выпрыгнуть из засады, оглушить, смять, заставить человека завыть от боли, – такое, собственно, с Колчаком уже бывало не раз.
– Что случилось? – еще больше встревожился мичман.
Колчак поморщился.
– Ревматизм прихватил. Очередной приступ, – сунулся в карман куртки, достал оттуда платок, вытер им лоб и влажные губы. – Дай бог, чтобы вас миновала эта участь, мичман.
– Больно? – В голосе Приходько послышались сострадающие нотки.
– Очень.
– Может, врача?
– Врача на батарее нет. Надо ехать в город. А ехать я не могу, батарею нельзя покидать даже на несколько минут. Японцы уже подступили к Порт-Артуру. Сегодняшняя ночь – лишнее тому подтверждение. Хотя все это – пока цветочки. Ягодки будут впереди.
– А если я... если я, Александр Васильевич, сам съезжу в город?
– Зачем?
– Привезу оттуда Сергея Сергеевича, врача... Помните говорливого человека, который был вместе с нами на празднике цукими? У Эссена.
Колчак говорливого врача почти не помнил – так, осталось перед взором что-то смазанное, почти безликое, обсыпанное крошками пепла, прокуренное, пропахшее спиртом... Впрочем, этого было достаточно, чтобы врач окончательно не вывалился из памяти.
– Помню, – сказал Колчак. – Но для того, чтобы съездить за врачом, надо иметь бричку, а на батарее бричек нет. Только две фуры для подвозки снарядов да разбитая телега.
– Не страшно. Я съезжу на телеге. Там надо немного передок подколотить да оглоблю лыком обвязать. Сыроедова попрошу, он мужик рукастый – мигом сделает. И – за врачом. Сергей Сергеевич – человек простой, он даже не заметит, что за ним приехали не на бричке.
Через полтора часа Приходько привез на батарею доктора – шумного, слегка подшофе, с моноклем, крепко зажатым в одном глазу – доктор как зажал, так и не выпускал, раньше монокля у него не было, видно, недавно обзавелся, – с потрепанным, истончившимся до бумажной тонины портфелем.
– Ну-с, батенька, докладывайте, что с вами происходит, – трубно пророкотал доктор, с сопеньем влезая в палатку Колчака. Тут ему было тесно. Он с опаской глянул в одну сторону, потом в другую, перевел взгляд на лейтенанта. – Рассказывайте! Как на духу!
А Колчак прикидывал про себя – доложит ли врач Сергеев по инстанции, что он сейчас узнает и увидит? Если доложит, то Колчака могут с очередным транспортом раненых отправить домой. Колчаку уезжать не хотелось – он должен быть здесь, здесь! В Порт-Артуре его место, а не на КМВ – Кавказских Минеральных Водах, известных своими горячими источниками, растворяющими ревматическую боль, чайными розами, женщинами легкого поведения и красным шампанским. Не для этого он притворялся, зажимая стоны зубами, глотая их вместе с порошками, когда валялся с воспалением легких в госпитале, не для этого он терпел боль, качаясь в волнах вместе со старым дырявым минным заградителем, носившим гордое имя «Амур», не для этого мазался вонючим змеиным зельем и голой спиной прикладывался к раскаленной на солнце стальной палубе эсминца.