_16_
_ _*Соседка_* Галя жила над нами, куда в два приема вела ненадежная лестница. Вставала на хвост и, вывернувшись посередине, бросалась навзничь со всего размаха затылком о порог. В прямоугольное окно с лестничной площадки Галя меня высматривала. А я делал вид, что не вижу, занимаясь своим. Я перед этим уже услышал, как она сбегает, стуча, и сейчас же вышел. Галя ходила уже в четвертый класс, но с ней там все равно больше никто не дружил. К нам на участок бабуля и мама ее тоже не пускали. Тогда она продолжала путь по лестнице. Присаживалась в нашем проулке перед домом и что-то чертила прутиком, расставив колени. Выдержав сколько мог, я выбегал как будто не к ней, а так просто, и останавливался, будто только увидел. Когда я гонялся за Галей, она не убегала совсем, а от-бегала, боясь громко визжать, чтобы ей совсем не запретили со мной дружить. На оббитые ступени "зимнего" входа неожиданно выходила раскрасневшаяся мама. Потому что был еще прямо на участок, "летний", который зимой не действовал. В "зимнем", как и полагается, сыро, полутемно, от каменных ступеней и пристройки соседа холодом тянет. На ночь запираемся на гвоздь. А в "летнем" сутками дверь нараспашку. И не "сыро", а "свежо", не "сквозняк", а "проветривается", не "несет" неприятным запахом, а "пахнет": травой и цветами с участка, жареной картошкой и пирогами - из дома. Но мы всегда успевали притвориться, что просто играем. Постояв еще немного, мама уходила. Я прятался за углом каменной пристройки дяди Володи с огибавшей ее трубой. Это для меня он - дядя Володя, но Володька - для бабули. Опять убежавшая Галя возвращалась и осторожно заглядывала. Она же знала, что я тут. Она жила с бабушкой, которую бабуля называла "Неся". Я до сих пор не знаю: это было уменьшительным от ее имени, фамилии или случайным прозвищем. Как мы иногда называем до сих пор евреев "сарами" или "мойшами". Опираясь на клюку, баба Неся выходила посидеть на скамейке, подзывала меня и наделяла специально захваченными конфетами. Она же знала, что это не понравится моей семье: что у нас конфет, что ли, своих нет? Я брал. Однажды Галя сказала мне между прочим, что ее бабушка назвала мою дурой. Я сейчас же передал это по назначению. Мама пошла выяснять. В ответ расплакавшаяся Галя рассказала, чем мы с ней занимаемся. Пока мы с бабулей пили чай, я мог наблюдать в окно, как Галя бегает, сплетая ноги, в их непокрашенную завалившуюся уборную, с которой, через низенькую символическую изгородь, соседствует наш дощатый "душ". Я только так говорю, что "душ", как мы его продолжали называть. А на самом деле давно превращенный в подобие сарая с лопатами, граблями, более мелкими инструментами и обилием тряпок, которые бабуля никогда не выкидывала. Но я еще помню, как на его крыше стоял бак с водой, нагревавшейся под солнцем естественным образом. От бака осталась замусоренная дырка, используемая мною под флагшток. Уборная с Галей, распаренная на солнце крыша душа, больно отлипавшая от живота, а еще - "темная" под домом, где все, кроме нас, хранили уголь, обыкновенно фигурировали в моих эротических фантазиях того времени, которым не суждено было сбыться. Натянув от мух марлю на стульях, днем меня укладывали спать. (Вы не забыли, что мои детские воспоминания - летние?) Помню, как просыпаюсь в масленой комнате и не могу понять, на самом ли. Во всяком случае шелковистое ощущение. Бабуля сидит у колодца и разбирает в корыте какие-то. Деле это было. В пальцах не проходит. Тогда еще действующего. Ягоды. Тающая на солнце, как сахар, Галя стоит перед ней. Чего, конечно, в действительности быть не могло. Они разговаривают, посматривая на меня и улыбаясь как ни в чем не бывало. Вскочив, я выглядываю на двор, но там уже никого нет. Я не могу решить, как я теперь с ними встречусь. Из дальней комнаты окликает бабуля. Я отзываюсь. Она приносит стакан молока, делая вид, что ничего не произошло, и подавая тем самым пример поведения. _
_17_
_ _*Андреевы игрушки* 1._ Я говорю "Андреевы", потому что мои игрушки могли бы быть - его, и наоборот: его игрушки бывали моими. Вот уже четвертый год одним и тем же ноябрьским днем я диктую подготовишкам на правописание однородных с повторяющимися союзами: "И сноп ржи, и колун, и кнут, и верша, и сама река - все это были наши игрушки". Мне кажется она лучшей в русской литературе. Не знаю, кто написал эту фразу. И зима, и лето, весна и осень, земля и небо с полетом стрижей (если низко, значит, "к дождю"). И снег - зимой, и песок - летом, а весной - вода: валящая с крыши, льющая с неба, всплывающая серыми спинками - в ручьях. И ветер круглый год: гудящий за окнами, обдающий, когда на велосипеде, шевелящий волосы, если утром вышел. И сад. И вишни, и сливы (деревья) в саду. И вишни, и сливы в саду - плоды. И дорожки сада, и дом с кружением пяти комнат, его второй этаж: налево к Гале с бабушкой, направо - к нам. С застекленной верандой на крышу. И сама крыша (только "не упади") с шумящим под ней желобом. Песок ссыпали с машины к забору наших дальних соседей, у которых все время шло строительство. Но его можно было "таскать". Ведрами - ранним утром, взрослые, маленькими ведерками и в горстях - весь день и оглядываясь, дети. "Моя куча" с утопающими формочками - под окном. Постепенно мелела, растаскиваемая по участку. Пока не показывалась изначальная "пыль" с желтыми прожилками. Тогда надо было ждать следующего завоза. Снег получался сам, он "выпадал". В дождь под прибывающую воду подставляли ведра, тазы и корыта, которые назывались "ваннами". Садовые дорожки следовало "поправлять". А из веранды, одно стекло которой вынималось, можно было попасть на крышу. В желто-коричневой колом стоящей шубейке я "купаюсь" в свежевыпавшем снегу. Сначала мне кажется, что это "первое" воспоминание, но потом всегда за ним открывается другое, более раннее. За ним - еще, и так до бесконечности. Ныряю в него с разбега и там некоторое время вожусь, натужно хохоча и оглядываясь на зрителей. Потом забегаю сначала. Бабуля и мама с застывшей веселостью наблюдают из окна за моей резвостью. Считается, что таким образом меня "закаливают". Но я все равно регулярно болел. И зима, и лето, и земля, и небо. И вода - круглый год: снеговая, дождевая, колодезная. И сад. И дорожки в саду. И одинокий клен. И дом. И две лестницы: очень длинная - чтобы лезть на крышу - и короткая, коренастая - чтобы на чердак. И цветастые трусы бабули над головой. И ее метла, ее грабли, ее пила и ее топор-не-попади-по-пальцу, и ее молоток с тем же названием, и лопаты - тоже ее. (У Андрея был еще дедов верстак с тисочками.) Ее ведра, тазы и корыта-ванны. Бабулин колодец. Душ со всем содержимым - бабулин. И сама бабуля, у которой, кажется, никогда не кончится завод. В снеговой и дождевой воде стирали, колодезную пили. Дорожки удерживались кирпичами, которые постоянно "сбивались", или я их "выворачивал" ногой на бегу. Принести с другого конца участка длинную лестницу было целой веселой историей. А колодец часто "чинили". Клен и колодец были главными местами на участке. По клену я лазал. С крыши прислоненного к нему сарайчика с необыкновенным названием "хавира" - в мощную развилку ствола и оттуда - почти до нависающей над домом верхушки. Папа проходит мимо, замечает с тревогой: "Только смотри, не свались", - и скрывается за углом. "Да ничего, не упадет", - отмахивается вслед из окна бабуля. Я же чувствую далеко внизу почему-то успокаивающую хавирову крышу. Клен - наша гордость, почти не относится к саду, потому что вырос сам и такой громадный. Когда, не выдержав, вероятно, толчков моих ног, хавира пала, лазать я перестал. А на длинном коромысле колодца я любил качаться. Считалось, что я таким образом "помогаю". Снизу медленно закипает вода. Поршень бьет в нее изо всех сил и тут же захлебывается. Бабуля колет лед. Бабуля "чистит снег". Бабуля метет листья. Сметает их в большую кучу, после сгребает в яму под забором, а я "утрамбовываю". Поправляет дорожки тоже бабуля. Натянув задом выцветший сарафан и расставив ноги. Она "дергает" вдоль дорожек траву. Бабулиной тяпкой, похожей на перевернутую секиру, бабуля "рыхлит" землю на бабулиных грядках. Сидя на горячей скамье, учит меня плеваться вишенными косточками - бабуля. Приговаривая: "Разве бабушка чему хорошему научит?" У нее ловко выходит, далеко, у меня - ближе. Бабуля "обирает" малину. Бабуля окапывает деревья. Бабуля "срезает" для кролика листья одуванчика, а я хожу рядом и их показываю, ленясь нагибаться. Вот вам еще "первое" воспоминание, кажется, раньше него уж точно ничего не было. Новый год, приехали "другая" бабушка с дедом. Я у него на плечах, в каждой руке по искросыпительной палочке. Вокруг карусель из горящей елки, по-праздничному обильного стола и натужно хохочущих родственников. Бенгальские огни в мое детство играли бoльшую роль, чем у современных детей. Трава выползала из-за кирпичей на дорожки. Для грядок среди деревьев выбирались "посветлее" места. А плеваться косточками - обыкновенное деревенское соревнование: кто дальше. Для этого мы с бабулей садились рядком и стреляли из плотно стиснутых губ по очереди. Запрещалось, например, попадать на дорожки, за что следовал штраф. Целью была буйная поросль травы у душа, кажется, только ради этого и пощаженная. Распаренная скамья жгла голые ноги, а когда я вставал, с болью отлипала. Поэтому мы подкладывали под себя что-нибудь. А на зиму устилалась еловыми лапами, чтобы снег было легче сбросить. Кролика поселили в душ, специально освободив место, я его забирал в дом. И там открывал, что, в отличие от зайцев, он не прыгает, а ползает. Мне клялись, что резать его не будут, когда время придет, продадут и на эти деньги купят говядину. Бабуля рубит дрова. Бабуля копает картошку. Она мне приносит клубнику в молоке. Моргает из кухни маме, сильно и очень заметно, тоже бабуля. Подпирает деревья рогатинами - бабуля. И моет, и стирает, и молится на ночь, громко шепча, и жжет костры осенью. Я ел. На кухне под умывальником стояло обросшее изнутри ведро, в которое свисал из раковины чулок. Пачкая руки, я его "доил". В ведро зимами, чтобы не бегать во двор, ходила мама. Тогда цветастая штора входа задвигалась. Опорожнившись, мама жгла бумагу "от запаха". У меня для этих целей был горшок, которым я долго пользовался, пугаясь уборной. Из ее щелей торчали белые попки засохших умерших пауков. С горшком у меня связано такое ясное воспоминание. Однажды заходит с улицы Андрей, я сижу. Не придавая значения ситуации, бабуля спрашивает, равнодушно торопясь, как всегда, мимо нас: "С тобой бывает, что ты сидишь на троне?" "Бывает", - соглашается Андрей. "Ну вот он тоже." _
Дарк Олег Андреевы игрушки
Олег Дарк
"Андреевы игрушки"
*Общая тенденция такова, что мои ровесники и те, кто помоложе, называют свои произведения романами, едва количество страниц перевалит за отведенное в нашем сознании под рассказ.
Лишь написав роман, у нас в России можно утвердить себя в литературе. А у кого романа нет, тот в общем мнении и не вполне писатель. Мастера разного рода эссеистики могут заранее оставить надежды на славу и признание. Я же, сочиняя, думал о венке сонетов, используя в композиции некоторые приметы или то, что мне ими кажется, этого нелегкого жанра. Пусть ищут. Любовь и почтение, вызываемые в России романом, объяснить легко. Роман для нас - жанр-мечта, жанр-призрак, его, может быть, у нас и не было никогда. С романом связано наше завистливое сочувствие Западу, оглядка на него и присущие ему стабильность и благополучие. Роман - наш поп-герой, подобный Чаку Норрису и системе "Макдоналдс". Почвенникам следовало бы начать прежде всего с борьбы с "романом". Не с жанром, а со словом - потому что к этому жанру мы не способны. Или он к нам не приспособлен. В романе должно быть много лиц, посторонних, а не жителей моего сознания, вдруг выпущенных на свободу. Мы же все можем писать только об одном лице - о себе, только на нем (или в нем) сосредоточены. Альтернативное и, главное, более укорененное в нашей культурной традиции название крупной прозаической формы - повесть. О чем и должны подумать почвенники. Название к тому же лучше узнаваемое, я бы сказал - распознаваемое русским ухом. Ведь что такое повесть, всякому понятно. В повести я повествую. А еще: я несу вам весть (или вести). А может быть, также я вас приветствую вестью о себе, о своей жизни.
_2_
_ _Дедушкина любовь,бабушкин шприц и любовь к чтению_* Я родился в 1959 году, а вместе со мной - мои родители, дед и две бабушки. О их предсуществовании я мало знаю. Дед - из Кременчуга. Переехал в Москву в юности, поэтому считал себя коренным. Говорил, что будто бы наблюдал, спрятавшись за занавеску, уличный бой под окнами в 17-м году. Вероятно, пытался показаться внуку интереснее. Из прошлого он неожиданно рассказал мне только одну драматическую историю, приняв меня в тот раз за лошадь того чеховского извозчика. А ведь как-то же он жил все эпические 30-е, воевал, был ранен. На что моя другая бабушка, не любившая евреев, замечала: в обозе, должно быть, зацепило. Потом работал на химзаводе то ли главным инженером, то ли начальником цеха. История была следующая. В конце двадцатых дедушка познакомился с русской девушкой, влюбился и подумывал уже о чем-то более постоянном, чем влажные свидания под уличным фонарем. Предвидя сопротивление родителей, он решил прежде посоветоваться с любимым старшим братом. Тот захотел посмотреть на избранницу, назовем ее Марусей. Договорились, что это произойдет в одном из небольших театриков, которых тогда расплодилось в Москве. Маруся пришла с подругой Анечкой. Представляю замечательную своим разнообразием компанию: огненноглазый любимец женщин, очень уверенный в себе Саша, стесняющийся молчун долговязый Осик - братья были, впрочем, одного роста, - опытная хохотунья Маша и Аня-невеличка, счастливая тем, что ее взяли с собой почти взрослые. Жизнерадостная русоволосая россиянка красавцу Саше понравилась. Он попробовал за ней ухаживать, но, в отличие от менее светского и раскованного брата, успеха не имел. На подругу Аню во все время встречи братья почти не обращали внимания. То ли из зависти и ревности, то ли из действительно вдруг взыгравших родственных чувств, подумав, что вмешательство поможет брату принять верное решение, Саша рассказал о его приключении родителям. Дедушку отчитали, пригрозили проклятием, если он ослушается, - я не знаю, как это обыкновенно происходит у евреев, в голову лезут картины и образы русского быта, описанные русской литературой, - и настрого запретили дальнейшее общение с иноплеменницей. Встречи с Марусей прекратились. Я подумал, - объяснял мне дедушка, - что не буду с ней пока видеться, посмотрю: если не смогу без нее, то значит, это настоящая любовь и я буду бороться. А если ее забуду, то значит, я ошибся, а мои родители и мой брат правы. Видимо, дедушкина любовь настоящей не была, потому что, когда в ближайшее же время его решили женить, он не сопротивлялся. И никогда не жалел потом об этом, - уверенно говорил мне дедушка. - Потому что Аня стала мне очень хорошей женой. Не думаю, чтобы он ожидал от меня какой-то реакции на происшедшее с ним в молодости. Невестой оказалась та самая Марусина подруга, присутствию которой в театре они так опрометчиво не придали никакого значения. Открылось, что с ее семейством у семьи деда существовали давние связи, о чем ни он, ни Саша не знали. Так на свет вылупилась моя баба Аня, я ее так звал. За свое театральное унижение, когда она была оттеснена на второй план и о ней время от времени почти забывали, ей удалось отплатить лишь лет через пятнадцать, когда дедушка вернулся с фронта с неприличной раной, лишившей его потенции. С тех пор обращалась с ним как с ребенком и любила при нем кокетничать с мужчинами русского происхождения. Летом, вдвоем с моим маленьким папой, отправлялась на юг. Папа, вероятно, ничему не мешал. Одну из фотографий того периода она мне с гордостью показывала. Прикрывая плечи зонтом модной китайской круглой формы и опираясь на другую руку, лежит на песчаном пляже, скрестив полные бедра, и не улыбаясь глядит в невидимый объектив. Кто ее в этот момент снимает, на фотографии, к сожалению, не показано тоже. О прошлом бабы Ани известно только, что она не была приезжей и получила лучшее воспитание, нежели дедушка, демократический выходец. Вот еще причина, по которой поторопились его женить, - престижно и выгодно, как должно было казаться родным. Подозреваю, что сохранялись надежды на недолговечность советской власти. Семья бабушки якобы владела небольшим заводиком по производству конфет на вес, благополучно перекочевавшим из дореволюционного прошлого в послереволюционное. Во всяком случае установлено, что в зале их квартиры стояло фортепьяно. На нем Анечка упражнялась по нескольку часов в день, быстро перебирая белесыми пальчиками. Зато из тьмы предсуществования иногда выступают брадатоликие фигуры то ли деда, то ли прадеда - а тогда кто он мне? - моего отца. Одна богомольная, коленопреклоненная, с укрытой головой. Маленький папа лезет на стену в угол, куда фигура устремлена, посмотреть, есть ли там кто-нибудь. Детская шалость. Я всегда там представлял киот типа православного с иконами и горящей лампадкой, чего, конечно, быть не могло. Другая встречает в прихожей советского фининспектора похожими улыбками и поклонами, благодаря которым, возможно, удалось продлить на несколько месяцев семейный бизнес. Я никогда не мог решить для себя, это тот же персонаж или уже другой. Мне казалось, что все происходит в одной квартире и одновременно: в окно залы смотрит на уличный бой молоденький дедушка, а похожий на него и заранее кланяющийся открывает в темной прихожей дверь фининспектору. Бабушка и в дальнейшем, когда своего фортепьяно уже не было, продолжала развлекать собравшихся, конечно, уже несколько сбивчивым музицированием. Выучилась на фельдшера, была членом партии - если вы еще помните, какой, работала в детской поликлинике и выезжала на дачу с детским садом. С ней навсегда остался связанным образ мутно-зеленого подъятого шприца, в прореху иглы которого свисает и тянется капля. А я прячусь под стол. Это почти игра, я же знаю, что укола не избежать. Другим обстоятельством, при котором я лез под круглый малаховский стол с долгой скатертью, увеличивающей иллюзию безопасности, была азбука. Я не хотел учиться читать. Поэтому прибегали к насилию, меня извлекали и усаживали за тот же стол. Я опять сползал со стула. Впрочем, это тоже была несколько печальная игра. Когда я все-таки освоил склады, нашли способ, тривиальный и, кажется, не раз описанный, меня заинтересовать, - превратив чтение в спорт. Прочитанные книги - сначала тонкие и в твердых, ломких картонных обложках, потом все более толстые и уже не лезущие в связки - укладывались стопками. Когда набиралось считающееся достаточным количество, стопку перевязывали и отправляли на шкаф. Оттуда они были хорошо видны, и можно было определить, сколько я успел за это время прочесть. Я ревниво следил за тем, чтобы стопочки были одинакового размера. Когда я плавно перешел от "Курочки рябы" к "Трем мушкетерам", крыша шкафа была тесно заставлена. Потом они все в одночасье и неожиданно куда-то делись. Она была первая в ряду моих родственников, которую я стал ненавидеть. Все детство говорил ей "вы". На что другая бабушка, которую я называл, чтобы различать, бабулей, любила ей указывать. _
_4_
_ _*Малаховка, 60-е* 1. Собашники и старьевщики_ Мое первое воспоминание - выстрел за воротами. Мы на него вышли, поэтому я знаю, что он был. Пулеметная очередь крови на снегу, Рекса убили. Помню не как он выглядел, а гладко-огромную голову на ощупь. Мы с бабулей смотрим за воротами вслед мельчающей машине собашников, как мы их называли. Даже успели увидеть, как его затаскивают, хотя я в этом и не очень уверен. Обычный для того времени случай. Собашников в поселках боялись, как в городах несколько ранее "воронков" НКВД. Но есть разница: "воронков" боялись кто знал, а собашников - все. Советовали друг другу не выпускать без ошейников, которые сообщают, что, мол, есть у собаки хозяин. Но при этом говорили, что от собашников, которым нужно дать план, и ошейник не спасет. Будто бы они специально сначала выслеживают, у кого есть собака. Так что лучше с участка вообще не выпускать. Но не зимой, а летом по-настоящему въехали шестидесятые в мою жизнь в карете старьевщика. Я только так говорю, что в карете. А на самом деле в запряженной водовозом телеге с поставленным на попа огромным ящиком. В боку ящика вырезана квадратная дыра вроде окна. Мы за ним бежали, а водитель время от времени, лениво целясь, щелкал назад длинным бичом, стараясь попасть по пальцам и изредка кого-нибудь задевая. Эту идиллическую картинку с каретой старьевщика и толпой толкающихся ребятишек за ней я посвящаю своему сыну, который уже не увидит ничего подобного. От щелканий бича, грозных окриков и обжигающей боли нам становилось только веселее. Мечтой каждого был стреляющий пробками пугач, на который старьевщик выменивал тряпки и ненужные части мебели. Нужно было только стянуть эту необходимую валюту у зазевавшейся бабки. Впрочем, о счастливых обладателях пугачей больше рассказывали, чем их действительно видели. Хотя кто-то якобы уже дал кому-то пострелять. У меня его не было никогда. Бабки старьевщиков не любили, боялись их, как когда-то - проезжих цыган. Как зимой - собашников. Тех и других окружала тайна, мистическая и одновременно, как всегда, неприличная. В деятельности старьевщика усматривалось какое-то неизвестное преступление. Они были отщепенцы, изгои, как палачи в средние века. Их подозревали в воровстве, хотя точно знаю, что ни один старьевщик моего времени сам ничего не украл. Их никогда бы никто не пустил в дом. Наши бабки ревниво следили, чтобы ничто из домашнего хлама не попало с внуком в роли посредника в грешные руки хозяина кареты и пугачей. Но при этом очень радовались, когда что-то такое происходило с хламом и внуком соседки. Тут в этом смысле солидарности не было. Не помню, чтобы Андрей бежал с нами. Прокатившись между нашим глухим забором и его - разреженным, малаховская редкость, за которым виден дом с остекленным верхом, карета сворачивает к "керосинке" и здесь куда-то девается. _