Отягощенные злом, или Сорок лет спустя - Аркадий и Борис Стругацкие 9 стр.


Михайла Тарасович деликатность своего положения понимал очень даже хорошо. Флора – это настоящая куча дерьма. Чем меньше её трогаешь, тем меньше вони. Таково личное мнение Михайлы Тарасовича. Если бы можно было всю эту кучу в одночасье поддеть на лопату и бесшумно перенести в соседнюю, скажем, область, то это было бы самое то. Однако бесшумно такое дело не сделаешь. Вот если бы поступил приказ УВД, тогда никаких проблем бы не было и быть не могло, и уже не очень важно, шумно ты выполняешь этот приказ или бесшумно. Однако приказа такого нет и что-то не предвидится. А имеет место быть общественное движение. Бесспорно, мощное движение, единодушное, но руководство исполкома не слишком его поощряет, а уж о горкоме и речи пока нет.

Теперь смотрите сюда, дорогуша Георгий мой Анатольевич. Существование Флоры никакими законами не запрещается. Массовая неформальная молодёжная организация, никаких преступных целей не преследующая. Статья сорок вторая Общего уложения, пункты А, Б и В. Это с одной стороны. А с другой стороны – массовое общественное движение, которое стремится стереть эту Флору с лица земли, – волеизъявление большинства, причём подавляющего большинства, того самого большинства, которому мы с вами, милый вы мой учитель, обязаны служить. А с третьей стороны – меня здесь посадили, чтобы я охранял общественный порядок. А что такое общественный порядок? Это значит: никакого мордобоя, никакого насилия, вообще никаких эксцессов, а тем более – носящих массовый характер. Вот и получается, что я обязан всячески защищать Флору, всячески способствовать её уничтожению, а также не допускать, чтобы хоть что-нибудь происходило, – и всё это одновременно.

Г.А. Признаёт, что да, трудные настали времена для милиции.

М.Т. (мечтательно заведя глаза): Вот, помню, когда я ещё был курсантом… (Рассказывает замшелую историю, как ему пришлось принимать участие в великой битве древних «дикобразов» с ныне вымершими рокерами. Милиция оказалась бессильной, так вызвали из-под Оренбурга роту мотопехоты – и никаких разговоров. Буквально тридцать минут понадобилось, вот по этим часам. – Убедительно стучит ногтем по дисплею старинного «роллекса».) Г.А.: А если бы вы сейчас получили указание держать нейтралитет?

М.Т.: Чьё указание? Петра Викторовича, что ли?

Г.А.: Хотя бы… Или, например, из Оренбурга, по вашей линии.

М.Т.: Милый вы мой и дорогой! Ей-богу, всё понимаю, одного понять никак не могу. Ну что вам эта Флора? Грязная ведь куча, и больше ничего. Что вы за неё так хлоп счёте?

Услышав это, Г.А. некоторое время молчал, а потом сказал (дословно):

– Флора не нарушает никаких законов. Значит, то, что задумано, незаконно. Флора ни в чём не виновата. Город хочет наказать невиновных. Это несправедливо. Несправедливо и незаконно сразу. Как же я должен поступать?

М.Т. (крайне возмущён): То есть как это – несправедливо? Дети наши бегут туда, как в банду! Наркотики. Хулиганство. Промискуитет, простите за выражение. Принципиальное тунеядство! Мало ли что нет против них закона! Значит, отстаём мы от времени, не успевает наша юридическая наука за событиями… Ведь это только как официальное лицо я колеблюсь, а будь я сейчас в отставке, завтра же на Флору вашу первым же пошёл бы и был бы в своём праве! (Он долго разоряется на эту тему, я записал только самое нутряное, у него ещё было там четыре ссылки на древнюю историю, когда он был рядовым курсантом, а потом старшиной, и двадцать четыре ссылки на внучатых племянников и троюродных золовок.) Г.А. (пытается втолковать): Они не бегут во Флору, они образуют Флору. Вообще они бегут не «куда», а «откуда». От нас они бегут, из нашего мира они бегут в свой мир, который и создают по мере слабых сил своих и способностей. Мир этот непохож на наш и не может быть похож, потому что создаётся вопреки нашему, наоборот – от нашего и в укор нашему. Мы этот их мир ненавидим и во всём виним, а винить-то надо нам самих себя.

Для М.Т. всё это как с гуся вода. Он откричался и вновь сделался благорасположен и самодостаточен. «Это, душа моя, всё философия, – говорит он (от себя говорит, ни в коем случае не цитирует!). – Я ведь, собственно, что хотел вам посоветовать? Не связывайтесь вы с Оренбургом. Оренбург помалкивает. „Действуй по обстановке“, – вот и весь разговор. И очень хорошо я их понимаю. И, между прочим, действую. По обстановке. В Новосергиевке давеча полезли было эти неумытики из „пятьсот весёлого“ Оренбург-Черма, так там железнодорожники совместно с милицией вежливенько подсадили их обратно по вагонам, сигнал машинисту, и поехали они дальше… Оренбург официально слова не сказал, но было дано понять, что так, мол, держать и в дальнейшем. В Оренбурге ведь с вами и разговаривать не станут, Георгий свет Анатольевич! Ну, примут к сведению. Ну, пообещают чего-нибудь, поскольку вы всё-таки депутат и заслуженный учитель. Но до дела не пойдёт. Уклонятся. Да и нет такой силы, чтобы заставить их выступить против всей демократии, против народа выступить».

Г.А. некоторое время молчал, баюкая ушибленную руку, а потом вдруг посмотрел на меня. Я сейчас же встал и попросил разрешения выйти. Г.А. (с признательностью) разрешил и велел мне ждать его в буфете и чтобы взял я ему там бульон с пирожками – пусть остынет.

Всё получилось очень мило, и всё-таки я, конечно, был обижен. Ничего не могу с собой поделать. Не в первый раз. Всё понимаю, и напрасно Г.А. потом приносит мне свои извинения. И всё равно обидно. Возрастное. Вроде резей в животе.

Чтобы развлечь себя, я стал придумывать дальнейшее развитие беседы. Например, такое: «Ну, хорошо, Михайла Тарасович. Убедить вас мне не удалось. Тогда позвольте предложить вам взятку. Вот вам для начала тысяча рублей».

Г.А. отсутствовал пятнадцать минут. Потом пришёл, не говоря ни слова, как-то механически похлебал бульону, откусил пирожка и только затем вдруг спохватился и принёс мне свои извинения. Причём, к изумлению моему, счёл даже возможным объясниться. Оказывается, они там без меня обменялись кое-какой информацией, имеющей узкослужебный характер…

Когда мы вернулись домой, в приёмной дожидался Г.А. какой-то человек. Я пишу сейчас о нём по одной-единственной причине: в жизни не видел я таких странных людей, да и не только я, как выяснилось.

Они с Г.А. скрылись в кабинете, а я всё никак не мог разобраться. Физиономия совершенно бесцветная. Манеры – приторные до подхалимства. Одно ухо красное, другое жёлтое. Пиджачная пуговица на сытом животике висит на последней нитке. И штиблеты! Где он взял такие штиблеты? Не туфли, не мокасины, не корневища, а именно штиблеты. У одного только Чарли Чаплина были такие штиблеты. И тут меня осенило: человечек этот, весь как есть, вывалился к нам в лицей прямиком из какой-то древней кинокомедии. Ещё чёрно-белой. Ещё немой, с тапёром… Весь как есть, даже не переодевшись.

После ужина я спросил Г.А., кто это к нему приходил. Мне показалось, что Г.А. тоже порядком озадачен. «А тебе этот человек никого не напоминает?» – спросил он. Я сказал, что Чарли Чаплина. «Чарли Чаплина? Вот странная идея», произнёс Г.А., и разговор наш на этом закончился.

В обиде, разочаровании и озадаченности заканчиваю я день сей.

РУКОПИСЬ «ОЗ» (10–14)

…Не так всё это было, совсем не так.


10. Иоханаан Богослов родился в том же году, что и Назаретянин. Собственно, родился не он один, родилась двойня. Второго близнеца назвали Иаковом Старшим, потому что он увидел свет на несколько минут раньше Иоханаана. Кстати, Иоханаан (Иоанн, Иоганн, Иван, Ян, Жан) означает «Милость бога» («Яхве милостив»). Надо бы посмотреть, что означает Иаков (Джекоб, Яков, Жак).

Название рыбацкого посёлка на берегу Галилейского озера, где увидели свет близнецы, не сохранилось, точно так же, как и сам посёлок, дотла разрушенный римлянами во время Иудейской войны. Зато сохранилось имя счастливого отца. Был он рыбак и рыботорговец, и звали его Заведей. В семье Заведея было ещё девять дочек, но они не играют в нашем повествовании совсем никакой роли.

Иоанн и Иаков в детстве были хулиганы и шкодники. В соответствии с легендой прозвище Боанергес («Сыны громовы») дал им Назаретянин, когда всем троим было уже за тридцать. Это неправда. Прозвали их так соседи, когда юные гопники вступили в пору полового созревания, и надо тут же подчеркнуть, что только в современном восприятии перевод жутковатого прозвища «Боанергес» звучит как нечто грозно-благородное. Для соседей же не Сыны громовы были они, а сущие сукины сыны, бичи божьи и кобеля-разбойники.

Время было смутное – время ожидания больших перемен, время великих пророчеств и малых бунтов. Как и вся галилейская молодёжь того времени, Боанергес не желали идти по стезе покорности. Они не желали ловить рыбу и доходы свои смиренно отдавать мытарю. Они вообще не хотели работать. С какой стати? Они хотели жить весело, рисково, отпето – играть ножами, портить девок, плясать с блудницами и распивать спиртные напитки. И в то же самое время хотели они великих подвигов во имя древнего бога и древнего народа, мерещились им голоса могучих пророков и команды блестящих полководцев, грохот рушащихся стен Иерихона и жалкие вопли гибнущих иноверцев. Короче говоря, они являли собою великолепное сырьё, из которого опытная рука могла вылепить всё, что угодно, – от фанатичных убийц до фанатичных мучеников.

Время было смутное – время ожидания больших перемен, время великих пророчеств и малых бунтов. Как и вся галилейская молодёжь того времени, Боанергес не желали идти по стезе покорности. Они не желали ловить рыбу и доходы свои смиренно отдавать мытарю. Они вообще не хотели работать. С какой стати? Они хотели жить весело, рисково, отпето – играть ножами, портить девок, плясать с блудницами и распивать спиртные напитки. И в то же самое время хотели они великих подвигов во имя древнего бога и древнего народа, мерещились им голоса могучих пророков и команды блестящих полководцев, грохот рушащихся стен Иерихона и жалкие вопли гибнущих иноверцев. Короче говоря, они являли собою великолепное сырьё, из которого опытная рука могла вылепить всё, что угодно, – от фанатичных убийц до фанатичных мучеников.

Однако, когда встал на их пути Иоанн Креститель, дороги братьев Боанергес разошлись. Выслушав первую лекцию знаменитого проповедника, Иаков сплюнул в пыль жвачку, затянул потуже пояс с римским мечом и негромко спросил: «Ну, что? Пошли к бабам?» Но Иоанн не пошёл к бабам. Он остался. Парадоксальная идея любви к людям и всеобщего братства странным образом захватила его.

«Не будь занудой! – говорили ему. – Брось ты своего старого п…, и пойдём выпьем эфесского!» «Сами вы п… – ответствовал он. – В одном пуке моего п… в сто раз больше толку, чем во всём вашем болботанье». «Но ведь это учение совершенно бессмысленно! – втолковывали ему. – Как ты можешь верить в подобную чушь? „Потому и верую я, что это бессмысленно“, – отвечал он, на много лет предваряя достославного Квинта Септимия Тертуллиана – епископа Иберийского. „Но ты же должен понимать, что это учение противоречит здравому смыслу!“ – внушали ему. „Киш мири ин тухес со своим здравым смыслом, – огрызался он, – унд зай гезунд!“ (по-арамейски, разумеется, это звучало иначе, но смысл был тот же: поцелуйте меня в задницу со своим здравым смыслом и будьте здоровы).

А потом появился Назаретянин (тот, которого тогда и потом все называли Назаретянином), и Иоанн отдался ему всей душой. Он стал учеником его, и телохранителем, и снабженцем, когда это требовалось, – иначе говоря, он стал апостолом его, одним из двенадцати и одним из двух любимых. Вторым любимым был Пётр.

В традиции Пётр представляет экзотерическую, всенародную сторону христианства – исповедание веры, данное всем и каждому. Иоанн же – эзотерическую сторону, то есть мистический опыт, открытый лишь избранным, немногим. Поэтому церковь всегда стремилась дополнить начало Петра началом Иоанна, а еретики – гностики второго века, катары одиннадцатого-тринадцатого веков – всячески противопоставляли Иоанна Петру. Всё это домыслы, и всё это совершенно неважно. Главное и единственное зерно истины здесь – противопоставление.

Они на самом деле не любили друг друга. Иоанн не любил Петра, потому, что не верил ему (как показали события – справедливо). Пётр же попросту ревновал, он никак не мог понять, почему Учитель ставит на одну доску с ним, смирённым, просветлённым и безгрешным Петром, этого буйного, злоязычного, не расстающегося с оружием греховодника.

Пётр был солиден и степенен. Иоанн был дерзок и резок.

Пётр был велеречив и многоглаголен. Иоанн был зубоскал и ругатель.

С Петром Учителю было легко. С Иоанном ему было надёжно.

Именно Иоанн возлежал на груди Учителя во время той последней трапезы, и это вовсе не было проявлением сентиментальности – просто помстилось ему вдруг, что вот-вот тоненько взвякнет в кустах за окном тетива и стрела вонзится в сердце любимого человека. И он заслонил собою это сердце и, слушая биение его, вдруг с ужасом ощутил, как страшное знание предстоящей муки, переливается в него, Иоанна, страшным, мучительным предчувствием, обессиливающим и не оставляющим надежды.

И именно он, Иоанн, единственный из всех, встал с мечом в руке у входа и рубился со стражниками, не отступая ни на шаг, весь окровавленный, с отрубленным ухом, оскальзываясь в крови, хлещущей из него и из поверженных врагов, пока Учитель, сорвав голос, не подбежал к нему сзади и не вырвал у него меч. Тогда он голыми руками проложил себе дорогу к свободе и бежал, не желая видеть, что будет дальше, потому что он уже знал, что будет дальше.

Он должен был умереть этой же ночью, попросту истечь кровью, но добрые люди подобрали его в придорожной канаве, и каким-то чудом он сумел выжить. Слово «чудо» употребляется здесь не как фигура речи, он совершенно уверен, что спасло его именно чудо, мистическое вмешательство, – первое мистическое вмешательство в его жизнь. (С именем Иоанна традиция всегда связывала мистические мотивы. Византийские авторы прилагали ему слово «мист», церковно же славянские – «таинник».) Через два месяца после гибели Назаретянина, когда Иоанн кое-как, на карачках, впервые выполз на солнышко погреться, его нашёл Иаков Старший. «Всё, – сказал матёрый разбойник. – Хватит дурью маяться. Пошли, там у меня повозка». С этого момента и на некоторое время Иоанн перестал быть христианином. Наверное, его следовало бы назвать отступником. На самом деле никакого отступничества в строгом смысле этого слова не было. Просто от горя и отчаяния он потерял какую бы то ни было перспективу и пустился во все тяжкие.

Несколько лет спустя, когда Боанергес, наслаждаясь заслуженным отдыхом, прогуливали хабар в компании шлюх и подельщиков в одном из притонов на окраине Александрии, Иаков вдруг толкнул брата в бок:

– Гляди, кто пожаловал, – сказал он.

Иоанн поглядел и увидел длинного и сухого, как жердь, нищеброда, который, стоя у порога, торопливо и жадно поедал неаппетитную снедь, извлекая её грязными пальцами из щербатой глиняной миски.

– Да это же тот самый Агасфер! – сказал Иаков. – Ботадеус, «Ударивший бога»!

– Не знаю такого, – отозвался Иоанн, – да и знать не хочу. По-моему, это его бог ударил, а не наоборот.

И тут Иаков с шаром пересказал ему, что произошло в день казни между Учителем и Агасфером на пороге к Голгофе, в то время как раз, когда Иоанн подыхал от потери крови у добрых людей.

Иоанн внимательно выслушал всю историю до конца. Он вдруг испытал огромное облегчение. Оказывается, он ничего не забыл. Оказывается, все эти голы он мучался мыслью, что Иуда сумел уйти от возмездия. Каифа тоже давно откинул копыта. Пилат недосягаем. И есть ещё тысячи. Они не убивали Его. Они всего-навсего оскорбляли его. Их тысячи, и они безымянны. Но вот наконец появился некто с именем. Длинный, тощий, унылый, пожирающий отбросы. Ударивший бога.

– Этот человек должен быть строго наказан, – сказал Иоанн громко.

Он не знал, что этот человек уже наказан достаточно строго – так строго, как неспособны наказывать смертные. И, уж конечно, ему в голову не могло прийти, что, наказывая этого унылого дерьмоеда, он бесповоротно нарушает волю единственного человека, которого он любил, – из живых и из мёртвых.

Никто не обратил внимания на его слова, а он спихнул с колен разомлевшую эллинку, легко поднялся, подошёл вплотную к нищеброду и тем самым длинным ножом, которым только что кромсал баранью лопатку, ткнул под щербатую миску – снизу вверх, по самую рукоятку.

Exit Агасфер, он же Эспера-Диос, он же Ботадеус, Ударивший бога.

И дальше понесло братьев Боанергес по пределам Великой империи, и уже полиции двадцати городов и шестнадцати провинций числили их в своих списках «листид энд вонтид», трижды стяжали они и трижды промотали громадные состояния, четырежды принимали участие в мятежах против римских властей, и неисчислимое множество раз совершили они разбойные нападения на купцов, на помещиков, на ростовщиков, на мытарей, на случайных прохожих, а однажды даже – на базу морских пиратов, – пока не оказались в Риме и не попались на самом что ни на есть пустяковом дельце.

Поскольку дельце было пустяковое (они зарезали поддатого горожанина, возвращавшегося из бани, и были взяты ин флагранти), всё было закончено в одно заседание. Разумеется, братья назвались чужими именами. Иаков Старший выдал себя за беглого из Пергама, а Иоанн, словно по наитию, назвал себя Агасфером, горшечником из Иерусалима. Господину районному судье, завзятому антисемиту, с утра вдобавок страдающему от алкогольного отравления, всё это было совершенно безразлично. «Пергамец! – сказал он с болезненным сарказмом. – Это с такими-то пейсами! А ну скажи: „На горе Арарат растёт красный виноград!..“» Дело было абсолютно ясное. Двое бродяг из колоний дерзко лишили жизни римского гражданина. Приговорить мерзавцев к смерти через отравление.

В ночь перед казнью Иоанна почему-то совсем замучал дурацкий вопрос – зачем это ему вдруг понадобилось назвать себя именно Агасфером из Иерусалима? Что это было? Приступ бандитского ухарства, лихая предсмертная шутка? Холодный ли расчёт? Назовусь-ка я именем мертвеца, пускай ищут. Или, может быть, подсознательное желание ещё раз опозорить позорное имя?

Назад Дальше